Афанасий - Анатолий Азольский 6 стр.


Юлия Анисимовна вернулась и сразу дала понять, что только она – единственная женщина и на этом заводе, и во всей столице. Она принесла ему в кабинет подарок, вещь, о которой Карасин слышал, но ни разу не видел.

Напуганное серией ЧП, министерское начальство в очередной раз решило искоренить контрольку, незаменимый, до неприличия грубый и примитивный инструмент, прибор, которым определяют наличие напряжения, и прибор этот известен любому грамотному мужчине: лампочка в патроне и два торчащих из него провода; оголенные концы их касаются разных фаз, лампочка вспыхивает – вот и весь процесс опознания тока, в быту незаменимый, как и на производстве, где, правда, промышленное напряжение 380 вольт и один конец контрольки должен касаться “земли”. Изоляция проводов ненадежна, лампы перегорают быстро, контрольки часто становились причиною коротких замыканий, электрики ошибались порою и цапались рукой за токонесущий металл. Контрольки уже который год уничтожались громовыми приказами, как непременно и почти научно именуемая в них “холодная пайка”, то есть просто скрутка рукой оголенных проводов вместо пайки их. Давно шли разговоры о замене контролек индикаторами, а это не самоделки, это прекрасно исполненный прибор: повышенная изоляция, неонка в пластмассовом корпусе, а не обычная лампа освещения в 220 вольт; индикатор, что важнее всего, спасал руки от ожогов. Сменным энергетикам давно уже обещались такие индикаторы, но промышленность медлила.

Овешникова привезла Карасину в подарок индикатор напряжения немецкого производства, универсальный, совмещающий в себе вольтметр

– гибкий метровый оплетенный кабель со щупом на конце одного провода и неоновой лампой на другом. И повесила индикатор на его шею, задержав руки на ней секунду или более, будто обнимая. Они были одни в кабинете на подстанции, Карасину оставалось последнее, завершающее: подтянуть Овешникову к себе и поцеловать. Она ждала этого, она выгнула спину, показывая, где надобно сомкнуться рукам

Афанасия.

Еле удержался. И она сбросила руки, ушла. Он не выругался, сидел притихший, осознав наконец, что от бабы этой не уйти: мягкая ласковая ладошка женщины прошлась по его телу от затылка вниз, замерла на ягодицах, развернулась, чтоб коснуться вздутия, – вот что испытано было им, закаленным, прошедшим школу пакостных женских уловок, обученным артисточками более высокого, чем эта Юлия, полета.

Без насмешки, будто со стороны наблюдал он за приемами обольщения стареющей Юлии Анисимовны Овешниковой. Если она в коридоре с кем-то беседовала, то стоило Карасину появиться, как он тут же одарялся ею ослепительной улыбкой, как бы приносящей извинения: я, мол, вас вижу, обо всем помню, но, сами понимаете, суета сует, хлопоты дня, и не будь их, я бы все побросала ради вас!… Или, наоборот, показывала собеседникам, что видеть не хочет этого Карасина, не желает – и так изображала нежелание, что всем становилось ясно: что-то между ними есть, что-то скрывается…

– Сучка вонючая! – обкладывал он ее из кабинета матерком высшей кондиции, кулаком грозя пятому этажу. – Ты меня не дождешься! Я не твой!

Белкин все слышал и все понимал. При встречах с Овешниковой заводил речи о Карасине, видел, как нервно дергаются ее плечи, как прерывается дыхание, как дуреют глаза. И радовался. Но и радовался тихо: не может того быть, чтоб эту лисицу с зубами кобры удовлетворило изгнание соперницы! Еще бoльших свершений надо ждать от Юлии Овешниковой. Ягненочком проблеяла бы на другом предприятии в той же должности, но уж раз попала на пятый этаж этого завода, если заменила собою наиподлейшего мерзавца, то будь добра – свирепствуй, не разменивайся на мелочи!

11

Завод работал круглосуточно, шесть дней в неделю, можно в будние дни уклоняться от встреч с Овешниковой, но уж в воскресенье она приходила на подстанцию, где по плану ремонтных и регламентных работ проверялись три-четыре КРУ и делалась масса других перепроверок.

Черные глаза блестят из-под туго и низко надвинутого на лоб берета, рукава спецовки у кистей подвернуты и прихвачены тесемочкой, всем видом своим главный энергетик женского пола внушал: работа, только работа, никаких бабских дрязг! А работ и забот – полон рот.

Те самые два трансформатора по 1000 киловатт, из-за фазировки которых погиб человек из главка, не могли насытить весь завод таинственной энергией, называемой электричеством. Еще три подстанции разбросаны были по территории, были они постоянно закрыты, раз в неделю их осматривали, трансформаторы здесь меньшей мощности; электрики при острой нужде устраивали там скромные пьянки или таскали туда безотказных баб. Не всякий начальник мог входить в помещения и прерывать мужские страсти по бабам или алкоголю, раз на дверях – предостерегающие череп и кости. Но в жаркие недели сентября женщины и водка потребляться стали в других местах – потому еще, что на одну из этих подстанций (№ 4) зачастили начальники, и Карасин туда заглядывал, и Овешникова с главным инженером не раз брали ключ и шли на провинившуюся “четверку”, прислушивались к гудению трансформатора на 560 кВт, издали изучали монтаж и крепления фидеров, кабелей и проводов, с которыми происходило неизвестно что.

Один из кабелей питал лакокрасочный цех, и раза два в неделю срабатывала тепловая защита, цех обесточивался по так и непонятой причине, скорее всего – пробивал на “землю” сам кабель, и как из прохудившейся трубы вода неслышно утекает, до крана не доструившись, так и в каком-то месте кабеля энергия растворялась в песке или глине траншеи. Трижды приезжала специальная лаборатория на колесах, чтоб найти тот гиблый участок кабеля, который лишал цех питания, и трижды замеры показывали на разные точки. Заменять же весь кабель (а длина его – 65 метров) занятие трудоемкое; самое же похабное в том было, что кабель ни с того ни с сего вдруг начинал исправно подавать ток к агрегатам цеха.

В ремонтный день, в час, когда электрики и механики уже подумывали о душе и раскладывали закусь на верстаках, Овешникова заглянула к

Афанасию, сухим канцелярским голосом приказала следовать за ней вместе с ключом от 4-й подстанции. Объяснила: только что звонили от дежурного по главку, спецлаборатории, мол, больше не ждите, неисправность устраняйте своими силами.

На заводе – тишина, выходной день, даже котельная и компрессорная остановлены. Жарко. В лакокрасочном цехе – ни души, тихо и ласково гудела вентиляция. Овешникова подняла рубильники всех силовых сборок, включила заодно и котлы, где замешивался лак. Афанасий начинал догадываться, что задумала главный энергетик. Вдвоем пошли к подстанции № 4. Открыли. Овешникова сняла с рогульки резиновые перчатки, щелкнула автоматом, подсоединяя к шинам напряжения обесточенный фидер, питающий лакокрасочный цех. Чтоб наполнить его током, она зашла за щит, взялась за рукоятку привода. Одно движение, один рывок – и ножи трехполюсного рубильника будут вогнаны в губки, соединенные с гудящим трансформатором…

– Стой! – заорал Карасин, бросаясь к ней. – Стой! Я сам! Отойди!

Овешникова решилась на невероятный и рискованный шаг. Если фидер, или кабель, уподобить протекающей водопроводной трубе, то, чтоб определить, где дырка в ней, надо воду подать под таким напором, чтоб труба лопнула там, где из-за коррозии металла образовалась трещина и сочится жидкость. То же самое можно сделать, вонзая трехполюсным рубильником ножи в губки трансформатора и тут же извлекая их оттуда – неоднократно, причем возникающий при тягучем включении и выключении экстраток будет долбить по кабелю, уподобляясь кувалде и водопроводной трубе. И так раз за разом, расчетливо создавая искрение между губками и ножами, глаз не сводя с искрящегося металла, потому что чуть промедли – и дуга перекроет все ножи, раздастся взрыв и стоящий под ножами человек будет опален, если не сгорит вообще, как это недавно случилось на основной подстанции, по другой, правда, причине. Трижды за свою электротехническую жизнь так раскачивал систему Карасин, делая пробой кабеля очевидным – и всякий раз удивлялся, что судьба к нему милостива.

– Стой! – вновь заорал он, ужаснувшись тому, что может произойти: на этой подстанции трансформатор размером меньше, ножи рубильника всего на метр выше человека. – Дура! Что делаешь?

Она огрызнулась.

– Молчи! И стой за щитом! Смотри за приборами!

И начала включать и отключать. Карасин видел и метавшуюся стрелку амперметра, и три голубовато-желтых пятна, возникавших там, где ножи рубильника начинали медленно извлекаться из губок, и как только стрелка скакнула и замерла, заорал: “Хватит!” Кабель обесточился, он был пробит так основательно, что теперь спецлаборатория запросто определит место, над которым взметнутся лопаты, роя яму, а кабель разрежут, поставят муфту, и лакокрасочный цех теперь станет работать нормально, выполняя и перевыполняя планы…

Только теперь Овешникова выдохнула:

– Все…

Она пятилась, отходя от рубильника, рукавом протирая глаза, ослепленные сине-оранжевыми искрами… Дошла до Карасина, коснулась спины его – и он обнял ее. Она прижалась к нему, потом вспомнила, что руки – в резиновых перчатках, и он сам стянул их с потных ладоней. Сдернул и берет с головы, уткнул нос в черные волосы. Так и стояли, долго и молча, уже зная, что придется делать им, и хотя сделать это можно было здесь же, оба понимали: нужно продлевать это приближение к неминуемому, на несколько часов отодвинуть неизбежность.

Выйдя из подстанции, они тут же отделились и пошли каждый к себе, как чужие и незнакомые. Афанасий в кабинете набрал номер дачного поселка, предупредил коменданта о скором приезде; не переодевался, успел только схватить кошелек, выметнулся вон; вахтерша в сонной одури даже не глянула на него, как и на Овешникову, которая тоже не стала переодеваться; и ему, и ей казалось, что душ смоет с них нечто организму ценное, а обычная – для улицы и дома – одежда так прилипнет к ним, что нельзя уже будет сбрасывать ее. Разделенные десятью метрами, они углубились в квартал пятиэтажек, чтоб выйти к шоссе и автобусам; здесь наконец-то они взялись за руки, они шли по улице, глядя в разные стороны, она – на стены домов, он – на проезжавшие автобусы. Около 16 часов было, когда они порознь миновали проходную, до электрички – минут пятьдесят, не больше, но почему-то часы их показывали шесть вечера. Им надо было тянуть время, выжигать горючее, как делают это пассажирские лайнеры перед аварийной посадкой; они освобождались: он – от прежних женщин (и

Тани тоже), она забывала о десятках мужчин…

Вагоны электрички переполнены, толпа прижала их в тамбуре друг к другу, они наконец-то обнялись так крепко, что могли сблизиться и губами. Иногда та же толпа выбрасывала их на платформы станций, они возвращались в тамбур; где, на какой станции выходить, Афанасий не знал, потому что к дачному поселку их с Белкиным подвозили на автомашинах. В очередной раз толпа потащила их наружу, но обратно теперь они не вернулись. Так и не расцепив руки, шли они через лес, продолжая молчать, ни единым словом не перекинувшись. Никто не встретился, ни у кого не спросишь, где дачный поселок, но и спрашивать не надо, Афанасия вело чутье. Второй с краю домик, здесь комендант, Афанасий постучал в окно, получил ключ; в домике – ни стола, ни стула, ни кровати, но бoльшего им и не надо было. Кроме

Луны: легли на освещенные ею половицы, голышом; много слов сказано было, но бессодержательных, слова были – как птичье щебетание, без которого летний лес не лес.

Поднял их восход солнца. В домике – ни тряпки, ни кувшина с водой.

Пошли обратной дорогой к электричке, теперь иная толпа ехала, работящая, та, что наполняет цеха и конторы столицы. Стояли, прижавшись друг к другу. От них пахло лесом и болотом, от них разило случкой, что манило к ним людей в толпе, но и отвращало.

– Поезжай домой, – строго сказала она ему на вокзале. – Ты работаешь с высоким напряжением, ты устал, ты должен отдохнуть…

12

И ничего, со стороны глядя, не изменилось: встречались на заводе редко, телефон соединял их кабинеты с 08.30 до 17.00, но говорили они мало, почти не говорили. В дачный домик по Павелецкому направлению не ездили, Овешникова сняла квартирку на Лесной, что-то приносила с собой, долго стоять у плиты не умела, да и другие желания одолевали: не до еды, не до питья; обнимала Афанасия и не выпускала его из объятий часами, она умела исторгаться без движений мужского тела, она обладала даром внутренних телесных объятий и разъятий, а когда уставала, то осторожно расспрашивала Афанасия о прежних женщинах, о родителях, о том, как попал в тюрьму, как мотали его по лагпунктам. Да все просто – так отвечал; жизнь в неволе разнообразилась полетами фантазий тех, кому наиболее всех скучно было, то есть разным там чинам из лагерного ведомства. За шесть лет много чего повидал, но, пожалуй, самое приятное в том, что так и не увидел он на очных ставках тех, кого ему настоятельно советовали оболгать; ни один офицер в полку не пострадал, а следователям – для собственного утверждения и в карьерных нуждах – так хотелось обвинить их чуть ли не по всем пунктам 58-й.

– А они знают, что ты их спас?

– Наверное… А может быть, и не знают.

– А намекнуть ты им об этом можешь?

– Зачем? Это же опасно – и для меня, и для них.

– Почему? – Она приподнялась: локоть в подушке, ладошка поглаживает лоб Афанасия.

– Потому что они озлобятся, когда узнают, что вынес я все допросы и ни одной фамилии не вписано было в протокол.

– Озлобятся?

– Конечно. Кому хочется знать, что жизнь твоя спасена человеком, которого ты же и оклеветал. Я о себе такого прочитал… И под всеми глупостями и мерзостями – подписи боевых товарищей… Тех, с кем тянул лямку.

– Но не они же обвинили тебя в измене Родине?

– Это в воздухе носилось – измена эта. Все верили, что найдется смельчак, который захочет перебежать на сторону американцев. Война ведь шла, корейцы с корейцами, за одних мы, за других американцы.

Вот я однажды в перерыве офицерской учебы и провел указкой по карте, от полка до Корейского полуострова – вот, мол, каким путем пойдет полк выручать корейцев. А замполит стукнул: лейтенант Карасин замыслил увод полка в Корею и так далее… Не мог не стукнуть: в воздухе, повторяю, носилось.

– А ты бы и сам замполита обвинил в чем-либо. В воздухе, сам говоришь, носилось.

– Носилось-то носилось, да штука такая есть, регулятор исторических процессов, свободная человеческая воля, она равно обязывает и лгать, и говорить правду.

– Ты всех возненавидел?

– А никого. Все же сидели по начальственной дури. Ну, объявили бы по радио и газетами, что все блондины – враги. Или брюнеты. И легче бы стало блондинам или брюнетам.

Рука ее постепенно охладевала, становилась почти ледяной, потом кожа возгоралась, затем жар сменялся холодом… Овешникова раскачивала температуру своего тела, и Афанасий дышал с трудом, борясь с желанием, которому дано было удовлетвориться только тогда, когда

Овешникова разожмет внутренние объятья.

О себе она говорила мало, но и недомолвок хватало для полной картины, и Афанасий жалел не эту, рядом лежавшую женщину, а девчушку-десятиклассницу, осознавшую непригожесть свою, не умевшую так представать перед мужскими глазами, чтоб те неотрывно следили за ее бедрами, руками, поворотами головы; тогда и научила Овешникова свое тело, сцепленное с мужским, тому, чего не найдешь ни в одном пособии по любви в постели. На заводе же пряталась, в спецовку рядясь, волосы, не потерявшие жгучести и пышности, скрывала косынкой и беретом, куртка и юбка – размером больше, чтоб ткань обвисала. В консерватории (она любила Гайдна, Баха, Берлиоза) на нее, с изыском одетую, но с налетом легкой распущенности, оглядывались в фойе; в гардеробе она торопливо совала руки в подставленные рукава пальто, стремительно увлекала Карасина за собой, шли по Герцена, оба улыбались, – так хорошо было им, так приятно!…

Мать, очки опустив и губы поджав, осматривала его, домой возвращавшегося. Она была очень дурного мнения о той, которая так и не станет матерью ее внуков, а уж то, что сын на э т о й не женится, знала точно, и сколько лет э т о й – угадала. Беспощадная материнская проницательность давно уже пугала Афанасия. Сразу после выпуска и на пути к месту службы приехал он домой, не один, с одноклассником, другом всех курсантских лет, и мать, провожая их на вокзале, отвела Афанасия в сторонку и шепнула, что друг-то его – подлец, от друга держись, сынок, подальше!.. Он тогда рассмеялся, а оказалось (прочитал потом у следователя), что мать-то – провидица. О сущей мелочи упомянул друг, они как-то кутили с девицами в привокзальном буфете, долгожданного пива тогда завезли на станцию, с пива Афанасий и провозгласил, из-за стола выбираясь: “Ну, пусть лучше лопнет совесть, чем мочевой пузырь!..” А друг слова понял иначе: “Что касается нравственного облика Афанасия Карасина, то могу с уверенностью сказать: мораль нашу он презирал. Так однажды…”

Назад Дальше