Крыков кольнул шпорами коня, жеребец дал свечку, с места взял крупной красивой иноходью, и вскоре затих за леском топот копыт. Таисья стояла прижавшись к Рябову, слушала, как поют невдалеке тихие женские голоса.
3. И чего смеемся?
Утром с поздравлением пришел Митенька, принес каравай хлеба свадебного, изюму заморского в берестяном кузовке, свечу. Низко поклонился Таисье, она поцеловала его в лоб.
— Будешь мне теперь за брата, — услышал Митенька, — вон нас теперь сколько, — ты, да он, да еще Крыков Афанасий Петрович…
Полдничали втроем, ели курицу печеную, пикшу, что давеча в мешке привез поручик, запивали двинской водицей, потом сидели на солнышке.
— Давайте петь будем! — сказала Таисья.
Митенька завел мягко, словно девица:
Таисья сильно, полным голосом подхватила:
Рябов лежал навзничь на горячем песке, жадно вглядывался в Таисьино лицо, держал в ладони ее тонкое запястье, слушал, как в два голоса, точно давно спевшись, они выводили:
Двина негромко шелестела у берегов, солнце грело все жарче, едва заметно двигался парус на шняве, входящей в устье.
— Чего не поешь? — спросила Таисья, склонившись к лицу кормщика. — Чего задумался, Ваня?
Он вздохнул, усмехнулся, сказал ласково:
— Чудно как-то все. Не верится, словно бы…
— А ты верь!
Она глядела на него близко, переносье ее обсыпали веснушки, в глазах стоял влажный счастливый блеск.
Митенька сидел в стороне, пересыпал песок из ладони в ладонь, рассказывал:
— Батюшка твой, Таисья Антиповна, ноне везде перебывал, до полковника Снивина до самого дошел, спознал, что уводом на конях уехали, а куда, того никто ему поведать не может. До поручика тоже зашел, поручик прикинулся незнайкой. Выпивши батюшка твой, Таисья Антиповна, и с ним от полковника приказной при сабле, тоже выпивши. На телеге двуконь по всему городу ездиют и большие деньги за кормщика посулили, кто дядечку споймает. Берегтись теперь вам сильно надобно.
— Убежим в Колу, не найдут! — сказал кормщик. — Дорога недалеко — от Холмогор до Колы всего и есть тридцать три Николы. Убежим, Таюшка?
— Убежим, — беззаботно, думая о другом, сказала она.
— Да ты слышишь ли, о чем говорю?
— Как не слышать: убежим — спрашиваешь, убежим — отвечаю…
И засмеялась. Он тоже засмеялся. Засмеялся и Митенька.
— Смехи какие нашли, — сказал кормщик. — И чего смеемся-то?
— Про топор вспомнила, — все еще смеясь, молвила Таисья. — Как ты топор потерял…
Вечером Митенька ушел, и опять они остались вдвоем. С моря покатилась набируха, ветер засвистел гуще, по небу поползли тучи. Рябов посмотрел таможенную посудинку, что лежала на берегу, подтыкал ее паклей, нашел весла; крякнув, спихнул лодчонку в воду. Таисья, прищурив ресницы, смотрела на мужа.
— А тебе без моря уж и жизнь не в жизнь?
Кормщик виновато поморгал, ответил не сразу:
— Да коли ненадобно, так чего же…
— Ладно, пойдем! — сердито улыбнувшись, сказала Таисья.
Выкинулись из устья сразу, кормщик громко сквозь вой ветра крикнул:
— Учись, женка! Заберут меня, сама станешь кормщиком. Была тут о прошлые времена одна Марфа самым лучшим кормщиком, ходила до Канина Носа и далее… Учись, вон, где чего. Вон, видишь, — вьюн, тое течение делается со встречи, когда набируха идет и река ей впоперек ударяет. Вьюна пасись… Когда на вьюн наскочила, в море выбрасывайся, его не бойся, камня бойся, кошек, скал… Костлявый берег — того бойся, как мы камни называем, костливость…
Ветер круто, с силой вел посудинку, словно птица влетела она в салму — в узкий проливчик и, слегка накренившись, миновала острые, черные прибрежные горушки.
На ветру, в серых сумерках ночи рассказывал Рябов, как важивать корабли в устье, по каким приметам запоминать мели. Таисья сидела рядом, вздрагивала от сырого ветра, жалась к мужу, спрашивала:
— А тут и большие корабли пройдут?
— То Мурманский рукав, неверный, через него мелководные посудинки с грехом пополам хаживают. А далее, видишь, вон куда показываю, название ему Поганое Устье, вовсе мелководье, его пасись. Теперь сюда гляди да запоминай, — назад сама поведешь. То Заманиха, стрежу ейному не верь, нонче он таков, а завтра иначе повернет, и сядешь на мель…
Не выпуская дрог, надавливая боком на стерню, в кафтане, распахнутом на ветру, с глазами, остро сощуренными, он одной рукой обнял Таисью за плечи, наклонился и стал целовать мокрое лицо, теплые, раскрывшиеся навстречу губы.
— Потопнем, Ванечка! — наконец сказала она.
— Небось, вместе! — ответил он.
— Жалко тонуть, Ванечка!
— Небось, у бога-то монасей нет, житье полегче.
— Не срамословь…
Лодья развернулась под ветром, пошла, кренясь, куда гнал ее ветер, кормщик выпустил дрог из руки, рулевое весло завалилось на бок…
— Ох, кормщик! — сказала Таисья. — Ну что ты за мужик такой бесстрашный…
4. Умница, разумница…
Потом, смеясь, Рябов молвил:
— И куда это нас занесло? Ивняка-то, кажись, не должно быть… Бери-ка весло, женка, выводи корабль!
Таисья вздохнула:
— Погоди, посплю.
Она задремала, а он долго осматривался, потом резко переложил весло, повел посудинку к таможенной будке, шибко врезался днищем в песчаный берег, взял Таисью на руки и внес в караулку. Далеко в деревне пели петухи, один прокричал, второй, третий, звонко пролаяла собака. Хотелось есть. Рябов налил в кружку гданской, стряхнул с вяленого палтуса муравьев…
— А я? — спросила Таисья.
Шатаясь спросонья, подошла к нему, села рядом на лавку, вылила водку на землю, молча, с закрытыми глазами, стала жевать пустой хлеб. Потом, словно во сне, сказала:
— Лада.
— Чего?
— Лада мой! — повторила она. — Лада. Муж. Лада.
Засмеялась, припала к его плечу, вздохнула. И строгим голосом велела:
— Теперь спать меня уклади.
Удивляясь сам на себя, на нее, на все, что случилось, он опять взял ее на руки, уложил, сел рядом. Ресницы у Таисьи дрогнули, она спросила:
— Чего не поешь? Пой! Мамушка моя мне певала…
— Да коли я не умею петь-то…
— Небось, споешь.
Он завел, робея, про осоку да мураву.
— Надо больно слушать, — сердито сказала Таисья. — Пой «Мою умницу».
Кормщик прокашлялся, завел пожалостнее:
— Не отсюдова! — сказала Таисья. — Никого не было, а полпесни пропало. Пой как надо! Велено — и пой!
Кормщик еще прокашлялся, запел с самого начала:
— Вишь как? — сказала Таисья. — Коли захочешь, так и петь можешь…
Она обняла его за шею, близко притянула к себе, к самому лицу и сказала:
— Пропал ты теперь, кормщик. Был мужик сам себе голова, а нынче кто? Кто ты есть нынче? И водочки не велела пить, ты и не стал. Хочешь поднесу?
Не дожидаясь ответа, она вскочила, налила из сулеи кружку, половину, подумав, выплеснула на пол и поднесла:
— Пей!
— Пить ли?
— Пей, коли велено! Погоди, с тобой выпью.
Она пригубила вино, сморщилась и словно бы с состраданием вздохнула, когда кормщик допил остальное. Потом крепкой рукой взяла его за волосы, откинула ему голову назад и спросила:
— Люба я тебе, Ванечка? Женой — люба? Сказывай сразу, не то уйду!
— Люба!
— А другие?
— Чего другие? — не понял он.
— Другие твои… разные…
Теперь она двумя руками держала его за волосы.
— Ну и чего, что разные? Мало ли чего…
Она смотрела на него в упор, ждала.
— Небось, на дыбе, и то помилосерднее! — усмехнулся Рябов.
Таисья больно дернула его за волосы, крикнула:
— Сказывай!
— Да что сказывать, оглашенная?
— Все сказывай, слышишь? Все, до последней до правдочки. До самой самомалейшей…
Вдруг оттолкнула и попросила жалобным голосом:
— Не смей сказывать, лапушка, ничего не смей. А коли я попрошу слезно, все едино не послушайся, чего бы ни говорила…
Он смеялся и гладил ее косы, а она смотрела ему в глаза, не моргая спрашивала:
— Сколько можешь вот так смотреть? До утра можешь?
Утром опять пришел Митенька, принес молока в глиняном кувшине, творогу, хлеба каравай, рассказал новости: преосвященный Афанасий нежданно нагрянул из Холмогор, сильно на господина полковника Снивина гневен, не благословил, к руке не подпустил, заперся с ним и дважды посохом по плеши угостил…
Господин полковник Снивин засел дома — напугался, в городе стало потише… Один только человек в открытую пошел против Афанасия — аглицкий немец майор Джеймс: будто бы отписал в Москву на Кукуй и всем нынче грозился, что на Кукуе сродственники его отдадут письмо в собственные государевы руки. Одна надежда, что то письмо с государем Петром Алексеевичем разминется — Царь, будто, плывет на стругах от Вологды вниз, к Архангельскому городу.
Дрягили, все, которых за не дельные деньги, не серебряные, на съезжую взяли, от розыску освобождены.
Шхипер Уркварт ходит веселыми ногами, но стал потише и своего боцмана будто даже запер в канатный ящик на сухоядение…
— Монаси-то наши как? — спросил Рябов.
— А чего им деется, — ответил Митенька, — кукарекают подпияхом да рыбарей мучают. Слышно, будто некоторых рыбарей повязали да в тюрьму в подземную заперли…
Рябов насупился…
Так, в тишине, на двинском ветерке, на солнечном припеке, миновало еще несколько дней. Рябов делал на высохшей сосенке зарубочки, чтоб не спутаться — сколько боярствует.
— Не сбешусь ли, отдыхаючи столь долго? — спросил он как-то Таисью.
— В море занадобилось? — молвила она.
— Ин и в море бы сходить…
Подолгу слушал, как шумит набируха, следил за облаками в небе, рассказывал:
— Зри воздух над морем. Коли слишком прозрачен, далеко видать да еще ветерок наподдает, — быть падере, ударит буря, тогда держись. Ежели туманчик поутру, как вот ныне, а вчера ввечеру небо всеми красками горело, — иди себе спокойно, надейся… На облака опять же поглядывай…
Таисья, покусывая травинку, смотрела на кормщика упорно, не отрываясь, не то со вниманием слушала, не то вовсе не слушала.
— Да ты об чем думаешь? — спросил он вдруг.
— Люб ты мне, — спокойно ответила она, — более ни об чем не думаю…
Потом стирала в Двине, а он сидел рядом и молчал. Море шумело далеко за каменьями, там рыбари вздымали якоря, отворяли паруса, уходили…
— Эдак долго не проживешь! — молвил Рябов.
Таисья разогнулась, утерла лоб, вздохнула.
— Как же тебе жить-то надобно?
— Аз морского дела старатель, — ответил он, — куды мне без него?
И нахмурился.
Поутру, раным-рано прискакал таможенный солдат с приказом от поручика Крыкова: нисколько не медля ехать в посад, быть в осторожности, на малой лодейке-шитике, что стоит в назначенном месте, переброситься на Мосеев остров, где все доскажет Митрий-толмач. Иметь на себе добрую одежонку, нисколько вина не пить. Таисье Антиповне не полошиться, не горевать, а также ей — самонижайший поклон.
— Ох, Ванечка! — испуганно сказала Таисья и побледнела.
Солдат по дороге рассказал Рябову еще новости: царь Петр Алексеевич из Холмогор нынче же будет здесь. Там встречали его с великим почетом, старец Афанасий имел на себе малое облачение, палили из пушек, в соборе пение было многолетное и обед от преосвященного в крестовых палатах. Но то все миновалось быстро, и государь тотчас пешком изволил с резвостью побежать к купцам Бажениным, где и пробыл весь день — смотрел верфь и корабельное строение.
Песня
Я просил, чтобы для меня не делано было никаких церемоний.
Петр Первый
Глава шестая
1. Молодой шхипер
На Мосеевом острову, под корявой березкой, на пеньке кротко сидел Митенька; подгибая пальцы, рассказывал Рябову, кто нынче едет в царевой свите: и Голицын князь, и Салтыков, и Бутурлин, и Шеин, и Троекуров, и Нарышкин, и Плещеев, и иноземцы — Патрик Гордон с Лефортом, и князь Ромодановский…
— То-то будет нам теперь с кем душеньку отвести, погуторить по-нашему, по-рыбацкому! — усмехнулся Рябов. И дернул Митрия за нос:
— Тоже боярин, как я погляжу. Может, кумовья у тебя там?
День наступал серый, мглистый, по небу ползли рваные тучи. Повыше, у царева дворца, ударили пушки, звенящий грохот долго стоял в ушах.
— Эва как! — с уважением сказал Митрий.
— Пойдем поглядим! — позвал кормщик.
Подошли к бревнам, к самой воде. Нынче трудно было узнать тихий прежде Мосеев остров. На Двине, на отлогом ее берегу, на скользкой, размытой дождем глине стояли толпы посадских, ободранные дрягили, сытые гости-купцы, что на дощаниках приходят с верховьев на ярмарку, везут товары из Ярославля, из Костромы, Вологды, Устюга, Соли-Вычегодской; стояли рыбаки в сапогах-бахилах до бедер, в вязаных фуфайках-бузрунках, в накинутых на широкие плечи кафтанах; стояли крупнотелые, острые на язык, веселые рыбацкие женки; стояли нищие людишки, бесцерковные попы, калики-перехожие, беглые монахи, двинские перевозчики, ярыжные бурлаки, что большими ватагами тянули купеческие суда по Двине…
Для порядка и благолепия, между народом и рекою, на самом берегу, вытянувшись в длинную линию, стояли локоть к локтю стрельцы с мушкетами и ножами. Речной холодный ветер раздувал сивые бороды десятских, сотских и полусотских, шевелил полами длинных зеленых кафтанов, промокших на дожде, но полки стояли неподвижно, и только жирный, белолицый, грузный полковник Снивин ездил то взад, то вперед, почти по самой двинской воде, оглядывал свое воинство и свирепо наезжал вороным жеребцом на тех из черного народа, кто были побойчее и совались между рядами стрельцов.
Пушек на Мосеевом острову стояло немного, но пушкари наловчились стрелять из них с таким проворством, что народ только ахал: напихает пушкарь пороху, набьет палкою пакли, затолкает покрепче, а там уже и фитиль несут. Пальнет, и, не дожидаясь, пока вовсе простынет орудийный ствол, опять тащат порох…
От берега, от пристани вела к дому широкая богатая ковровая дорога, настланная по чистым доскам. Дом глядел на Двину десятью красными окнами со стеклянными скончинами, а рядом был еще домик о шести колодных окнах со слюдяными репьястыми окончинами, пестро и весело раскрашенными. Возле дверей там и тут росли сосны, и под каждой сосной стояло по караульщику — с мушкетом, с усами, словно у кота, с ножом за поясом. В домах уже топили печи, было видно, как из труб идет дым, и видна была поварня, возле которой повар-иноземец, в круглых коротких штанах и в колпаке, отрубал головы раскормленным, привезенным издалека, покорным гусям.
Покуда кормщик рассматривал цареву избу с поварней, народ на берегу буйно закричал, опять пальнули пушки, да так, что некоторое время Рябов решительно ничего не слышал, а услышал попозже, когда заиграли на рогах рожечники и, широко раскрыв рты, запели соборные певчие. Народ еще подался вперед и замер.