Потому что - Даниэль Глаттауэр 4 стр.


Последней фразы я не сказал. Все и так ясно. Как мне казалось.

— Ну, как хотите, — пробурчал Томек.

Он имел в виду «нас, журналистов». Разозлился. Воображал заговор работников прессы, репортерскую инсценировку. Вероятно, в мыслях Томек уже стоял перед своим начальником, который тыкал пальцем в развернутую перед ним газетенку: «И что же я тут читаю, инспектор?..»

— К сожалению, Ян, мы вынуждены немедленно задержать тебя, — сказал он.

Все. Двери захлопнулись. Двое других стояли рядом и молчали, словно не знали, что со мной делать.

6 глава

В моем распоряжении оставалось три дня, прежде чем за мной должны были захлопнуться двери камеры предварительного заключения. Эти три дня и две бессонные ночи в полиции — тема отдельного романа. Еще будучи ведущим редактором в издательстве «Эрфос», я не любил главы, посвященные полицейским допросам. Каждый раз, натыкаясь на них, я словно ощущал боль. В них слишком часто проникали клише из дешевых криминальных фильмов. Для авторов существовали только две разновидности полицейских: добрые и злые, герои и мерзавцы, гениальные знатоки человеческой психики и жестокие идиоты.

Высокую литературу, которая могла бы уловить нюансы, полицейские участки не интересовали. Никто и не желал разрушения подобных стереотипов. Кто из авторов действительно имел представление о скуке и приступах ярости полицейских во время допросов? Кто из них тридцать шесть часов кряду сидел с ними за одним столом в качестве подозреваемого в убийстве?

В рукописях, приходивших в издательство «Эрфос», полицейские всегда занимались трюкачеством: строили разные каверзы, выбивая из подозреваемых признание, и делились на статистов, садистов и тупых исполнителей. Для них все средства были хороши, лишь бы столкнуть трагического героя, с которым автор отождествлял самого себя, в пропасть. А читателя неизменно вынуждали становиться на сторону жертвы. И что бы ни следовало за этим — смертельное столкновение или мягкая посадка, — отношение к полиции не менялось. Потому что ни один из авторов никогда не имел с ней дела, ничего не понимал и не желал понимать в ее работе.

За три дня и две ночи я продвинулся в своих познаниях дальше, чем за три предыдущих года моей жизни. Дальше вглубь, разумеется, и вширь. И дальше внутрь себя. Можно сказать, трагические обстоятельства сдружили нас четверых. Один из нас совершил ужасный поступок, убил человека. А его приятели — все трое носили форму — не могли в это поверить. Они даже были обязаны поверить, но никак не хотели.

Сотни раз они спрашивали меня: почему? Под конец это звучало как «зачем ты втянул нас во все это?». Они чувствовали себя почти соучастниками. Я не мог их обманывать: друзьям не лгут. Я не отвечал им, и мое молчание лишь укрепляло в них надежду в моей невиновности. Только на это нам понадобилось три дня.

Большую часть времени мы беседовали на посторонние темы, например о нас самих. Ломан, имевший более высокий чин, чем остальные, был всего на несколько лет старше меня. Он устал от службы и сам высмеивал иллюзорность целей, которые некогда преследовал. Курсировать на яхте под парусом где-нибудь вокруг островов Зеленого Мыса — это ему было бы сейчас в самый раз. Или пересекать на мотоцикле какую-нибудь австралийскую пустыню с женщиной на заднем сиденье — ее надо придумывать отдельно, — обхватившей его туловище и сцепившей руки в замок на его животе, который, конечно же, должен быть килограммов на десять легче и не так сильно выдаваться вперед.

Тем не менее Ломан всю жизнь был женат на одной женщине и имел двоих детей. Точнее, дети были у его жены, а у него — только его работа, за ней он прятался от собственного одиночества. Но квартиру в доме типовой застройки они содержали вместе. Иначе нельзя, ведь они взяли кредит. Этим летом собрали первый урожай помидоров черри на своем маленьком участке, целых пять штук! На следующий год ожидалось в три раза больше. Так у Ломана появилась новая цель.

Двое других были моложе. Резковатый Ребитц, видимо, страдал от превратностей судьбы, сделавшей почему-то Тома Круза Томом Крузом, а его — инспектором полиции Людвигом Ребитцем, а не наоборот. Он мог приготовить коктейль из тридцати восьми различных напитков, и когда начинал об этом рассказывать, над Майами-Бич, где он, вне всякого сомнения, когда-нибудь откроет бар, солнце сияло ярче.

Вторую ночь мы говорили о женщинах. И тут он показал нам фотографии своей Николь, которая училась в школе манекенщиц, велев рассматривать их именно в том порядке, в каком они сложены, и не перемешивать. От снимка к снимку мы узнавали Николь все лучше, открывая для себя новые детали ее красивого тела. В конце концов она предстала перед нами в бикини, крупным планом. Мне не понравился ее взгляд. Такое впечатление, будто она хотела немедленно заняться сексом с фотографом, на которого смотрела.

— Этот снимок я сделал всего несколько недель назад, — пояснил Ребитц.

Ломан присвистнул сквозь зубы. Я не смог добавить ничего, кроме банального «черт возьми». Над Ребитцем будто одновременно взошли три солнца Флориды.

Брандтнер, самый молодой и тихий, был бас-гитаристом в группе «Ультимо», вероятно, лучшем полицейском блюзовом коллективе города. (Хотя я не думаю, что существовали и другие.) Он же писал для них песни. Брандтнер встречался с Сюзи из тринадцатого комиссариата, певицей той же «Ультимо». Последнее следует понимать так: Брандтнер полагал, что у них с Сюзи роман, поскольку очень хотел этого, однако девушка его точки зрения не разделяла.

На прощание я подарил Брандтнеру песню о любви, которую знал наизусть и записал на обратной стороне протокольного формуляра. Речь в ней шла об одном мужчине. Он любил некую женщину больше, чем самого себя, и имел глупость ей об этом сообщить. Она расценила его слова как самое лучшее признание. Короче говоря, все у них закончилось хорошо.

Этот текст я написал для Делии, однако положить его на музыку не успел. К тому же писатель Жан Лега уже тогда встал между нами, и Делия захотела закрутить с ним роман, что у нее сразу же получилось. И с того момента я стал собирать свои песни, в которых речь шла о нас с Делией и все кончалось хорошо, в папочку. Брандтнер пришел в восторг от моего подарка. Он признался, что всегда мучился над текстами. С мелодиями было проще.

Потом меня вынудили рассказать о себе. Это далось нелегко и мне, и им, так как делалось уже по долгу службы, собственно, из-за этого все мы здесь и находились. Я почувствовал, как трое моих приятелей напряглись. Теперь их волновал один вопрос: почему я утверждаю, будто застрелил человека в красной куртке. И в каждом моем предложении, в каждом незначительном происшествии моей жизни они искали объяснение.

Я старался больше говорить о женщинах. Не хотел, чтобы они приняли меня за гея. Вероятно, именно поэтому они и сочли меня таковым.

За три дня они успели получить новые результаты криминалистической экспертизы, во всяком случае, лица моих приятелей заметно помрачнели. Наконец Ломан признался мне, что я остался единственным подозреваемым и выстрел в баре Боба, как установило следствие, произведен именно из моего угла.

Это успокоило меня. Однако, к сожалению, еще больше встревожило остальных. Юного Брандтнера я особенно жалел. Он еще верил в человеческую доброту, это было видно невооруженным глазом. Брандтнер едва не плакал, не желая примириться с тем фактом, что я — убийца. Я подарил ему песню, а он вместо благодарности должен надеть на меня наручники. Этого он не мог простить ни мне, ни себе.

Наша беседа заняла сорок четыре страницы протокола, и мне понадобилось три часа, чтобы перечитать ее. Я требовал исправить каждое третье предложение, но это мало помогало против общего тона, в котором был выдержан весь текст. Они приписали мне то, чего я не говорил, сумев обойтись исключительно моими словами. «Случай», «несчастный случай» — так и сквозило между строчками. Я мог быть пьян в стельку и не осознавал своих действий. Или же меня запугал настоящий убийца, и я подвергаюсь давлению с его стороны. Одно из двух: либо это сделал не я, либо я шизофреник и убийство совершила неподвластная мне часть моей личности, неподконтрольная моей воле, и за нее я, следовательно, не отвечаю.

По версии моих друзей, мое преступление начисто лишено смысла и логики. Не существовало и намека на то, что могло бы послужить мотивом. В последнем я был виноват сам: ведь я упорно отказывался говорить с ними о человеке в красной куртке. Боялся даже думать о нем.

С моей стороны было бы жестоко требовать нового протокола. Я не хотел мучить своих друзей. Я оставил текст и подписал сорок третью страницу. На последнем листе хотел поместить свое итоговое заявление, продиктовав Ребитцу буквально следующее:

«Я, Ян Хайгерер, решительно настаиваю на том, что заранее спланировал убийство до мельчайших деталей и совершил его умышленно. При этом я не находился ни в состоянии алкогольного опьянения, ни какого-либо иного душевного помешательства. Голова моя оставалась ясной. О жертве мне сказать нечего. Мотив я раскрою позже. Я заявляю, что не раскаиваюсь в содеянном».

По поводу последнего предложения мы спорили не менее часа, прежде чем вычеркнули его из протокола. Их было трое, и они вынудили меня сдаться.

7 глава

Я снова плыл против течения. Сам себе я представлялся туристом, наконец нашедшим пристанище, уже отчаявшись бродить в чужой стране среди людей, говорящих на непонятном языке. Доставивший меня в камеру тюремный охранник вполне мог сойти за потрепанного жизнью гостиничного портье, разве что держал в руках огромную связку ключей. Не хватало только носильщика, потому что отсутствовал багаж. Значит, о чаевых можно не беспокоиться.

Я протянул ему руку, точнее, обе сразу, потому что иначе не мог. Он оглядел меня, освободил от наручников и заверил, что считает меня невиновным, независимо от того, что я там натворил. Я начинал привыкать к таким словам. Он счел своим долгом утешать меня на пути в камеру. Говорил в основном о плохой погоде и скверных прогнозах, о холодных выходных и предстоящей зиме. Он имел в виду, что лучше всего пересидеть этот противный сезон в камере. Я согласился с ним и почувствовал облегчение. Однако он погрустнел, очевидно решив, что я сделал это из вежливости. Он и вправду поменялся бы со мной местами, только ради того, чтобы облегчить совесть. Как и большинство людей, он ненавидел свою работу.

Камера оказалась тесной, убогой комнаткой, где вряд ли можно было чувствовать себя свободным. Однако здесь я окончательно успокоился. С первого взгляда стало ясно, какие возможности предоставляются тут заключенному: никаких. Но здесь можно было дышать, спать, бодрствовать и думать о Делии. Я уже представлял нашу неожиданную встречу в этих стенах. Она явится сюда вместе со своим неотразимым французским ветрогоном Жаном Лега, воспользовавшись моим законным правом на свидание. Пара-тройка ярких переживаний — вот что нужно ему сейчас для подпитки нового, столь перспективного и долго им вынашиваемого романа. (Надо заметить, из долго вынашиваемых и перспективных романов никогда не получается ничего хорошего. Что-нибудь одно: либо ожидание, либо проза. Потому что талантливое произведение всегда непредсказуемо.) И вот Делия пойдет по тюремному коридору, опершись на руку Жана Лега. А потом дверь моей камеры откроется. Осмотрев убогое помещение, Делия видит меня. А я сижу на койке. Я брошу в ее сторону взгляд, словно удочку без наживки на крючке. Что она скажет? «Ян, Ян, Ян…» Или что там говорят в подобных ситуациях? А потом вдруг вырвется из рук ветрогона, словно это он во всем виноват. (Прекрасная деталь!) «У меня все в порядке, Делия», — успокою ее я. Раньше я не одолел бы такой сцены без подступающей к горлу тошноты. Однако я мог быть пошлым, сентиментальным, жалким писателишкой, когда того хотел. А я хотел. Я наслаждался своей фантазией и даже позволил стечь по моей щеке паре соленых слезинок.

Самое неприятное началось после обеда. На мой уродливый раскладной стол бросили кипу газет. К счастью, я не депрессивный тип. Несколько часов я их не трогал. К вечеру их вид стал для меня невыносим, и я засунул прессу под шкаф. Однако ночью, будучи не в состоянии заснуть, я принялся вытаскивать газеты, одну за другой, будто бы только ради того, чтобы просмотреть новостные рубрики. Пролистал политику, экономику, задержался на «Киноафише». Это выглядело как извращение, но доставляло мне удовольствие. Раньше я ходил в кино, потому что так нужно, люди таким образом проводят свое свободное время. Каждый фильм — калька предыдущего, а калькировать проще и веселее, чем писать с натуры. Тогда я снова и снова вчитывался в афиши в поисках фильма, который послужил оригиналом для всех остальных. Однако его не существовало. А сейчас о кино я могу лишь мечтать и готов пересмотреть все фильмы. И тот, главный, больше меня не занимает.

Я листал дальше и дальше. Вероятно, работал какой-то деструктивный инстинкт, против которого я был бессилен. Когда болит зуб, постоянно трогаешь его то кончиком языка, то пальцем, словно специально, чтобы усилить боль. То же происходило сейчас со мной. Конечно же, я не мог пройти мимо новостей. Ни одна из газет не обошла вниманием мой случай. Даже и теперь, неделю спустя, он оставался для журналистов главной темой. «Выстрел в баре» — звучало чертовски заманчиво.

В рубрике последних известий я прочитал следующее: «Наконец появилась зацепка в расследовании преступления в баре. Главный инспектор Томек подтвердил факт обнаружения орудия убийства. На основании обследования отпечатков пальцев ничего конкретного установить не удалось. Так или иначе, следствие вступило в решающую стадию».

Они ничего не знали.

«Анцайгер» развивала «гомосексуальную» версию. «Подозреваемый в тюрьме. Полиция отказывается от комментариев». Обо мне ни слова. «Культурвельт», где я в качестве сотрудника мучился еще несколько дней назад, отделалась коротенькой заметкой. Я боялся заглянуть в нее. Однако Крис Райзенауэр играл в молчанку, как и все остальные. Крис был хорошим парнем и порядочным журналистом. Мне повезло, что работал с ним в одной комнате. Он не хуже меня понимал, чего стоит наша работа, и выполнял ее лучше многих. Крис никогда не писал больше, чем знал. По причине своей лени или порядочности, но он всегда позволял правде идти на шаг впереди себя и следовал за ней неуклонно. Иногда ей удавалось оторваться от него, и тогда Крис терпел неудачу. Но карьеристом он не был. И еще, он знал, в какой кондитерской продается лучшая в городе нуга. А когда я уезжал в отпуск, Крис заботился о моей спармании.

«Абендпост» я взял в руки в последнюю очередь. Фотография крупным планом на девятой странице на мгновение парализовала мой мозг. Рольф Лентц. Тот самый, в красной куртке. Он все еще смотрел на меня. Он до сих пор ухмылялся, высмеивал, умолял меня, как живой. Я накрыл снимок ладонью. Однако не мог спрятать той истории, частью которой оставалось это лицо. К сожалению, я осознал это слишком поздно.

Наконец я прочитал заголовок: «Как гей ты умираешь каждый день по три раза». «Убитый художник-акционист[2] Рольф Лентц вращался и среди знаменитостей». Подпись: Мона Мидлански. Кому же ты все-таки поставила пиво? Кому пообещала дать потрогать свою грудь? Кого провела на сей раз?

Первые ночи в камере протекали однообразно. Я видел перед собой бесконечное слайд-шоу из одного и того же изображения: портрета человека в красной куртке. Я поклялся себе никогда не называть его по имени и ничего больше не читать о нем в газетах. Пообещал заткнуть себе уши, если кто-нибудь в моем присутствии заговорит о нем. Я умел это делать без помощи рук еще со школьной скамьи. «Ну-ка, детки, сейчас мы закроем рот и откроем уши!» Я блокировал то и другое. В этом состоял мой тихий бунт, правда, о нем никто не подозревал.

Дни проходили лучше. В основном я спал, отдыхая от ночного слайд-шоу. Самым тяжелым в моем нынешнем положении оказалось то, что кто угодно мог зайти ко мне, когда ему вздумается. Сначала это были сотрудники «отеля». Они приносили мне еду, но она не могла пробудить аппетит в нормальном человеке. Эти задерживались у меня положенное время и отличались приветливостью. Они были готовы часами напролет болтать со мной. По какому-то странному недоразумению я производил впечатление человека отзывчивого, а они тяготились своей работой. Я кивал, вероятно, слишком часто. И поэтому на закуску был вынужден выслушивать их жалобы на судьбу.

Назад Дальше