– Чего мне про машины слушать! Я с четырнадцати лет в депо обживаюсь! Все двигатели знаю!
– А сути – не ведаешь! С машинами человек к мировому счастью никогда не придет! Они его обуржуазят и рабом самого себя сделают! Какой уж тут святой коммунизм, когда за тебя железо землю роет! Это подлость мировая! С ней воевать надо до костей! Порушим машины и ихними обломками себе в красный рай дорогу вымостим!
– А пахать – опять на кобыле?
– Не на кобыле, темный человек! На себе самих и пахать, и сеять, и скородить будем!
– Это не по мне! – зевнул уставший ехать, убивать и разговаривать Бубнов. – Я в хомут сроду не полезу! А без ломтевозов – жить не могу!
По колебанию ночного воздуха он понял, что люди переглянулись.
– Убивать будете? Тогда уж быстро валяйте – я болеть не люблю!
– Мы людей не трогаем! – ответили невидимые и скрылись.
Бубнов лег на теплую землю и заснул. Ему приснилось что-то мучительно родное и огромное, от чего нечем заслониться, что нельзя убить, забыть или похоронить и с чем невозможно навсегда слиться, а можно только любить безответной любовью сироты. Потом это огромное и родное сжалось до сияющей водяной капли и капнуло ему на плечо. Бубнов проснулся. Солнце стояло в зените и глупо грело землю и лежащего на ней Бубнова. Кругом лежали куски взорванного ломтевоза. Рядом с ногами машиниста валялся несожженный ломоть буржуазной плоти, так и не превратившийся в пролетарский пар. Бубнов посмотрел на свое плечо и увидел в нем торец белогвардейской пули.
“Зацепило все-таки! А я боялся богородицей небеременной остаться!” – весело подумал Бубнов и вытащил пулю из плеча. Черная кровь, скопившаяся под пулей, лениво потекла из раны. Бубнов поднял ломоть и приложил его к плечу. Надо было идти куда-то.
“Дойду хоть до Житной! Там телеграмму в депо отстучат: ломтевоз взорвали антимашинные люди!” – подумал Бубнов.
Он выбрался на полотно и двинулся по черным шпалам.
На ходу Бубнов думал о новом ломтевозе, который, как конь седока, где-то в темном пространстве спокойно дожидается его.
“Не буду же я теперь пехом по земле драть! – рассуждал машинист. – На ломтевозе жить интереснее. И думать медленно не надо, как во время ходьбы. Там за тебя механика думает железными мыслями”.
Верст через шесть показалась Житная.
Бубнов устал от скучной ходьбы и от прижимания буржуазного мяса к раненому плечу, поэтому не пошел на станцию, а стукнул в ворота самого первого двора: воды напиться. Ворота были не заперты. Бубнов вошел на двор. Лежащая на перегретой соломе собака сонно посмотрела на него.
– Хозяин! – позвал Бубнов.
– Чиво надо? – отозвался из сенного сарая женский голос.
– Воды попить!
– Чиво? Зайди, не слышу!
Бубнов вошел в полупустой и полутемный сарай и с трудом разглядел невероятно толстую голую женщину, лежащую на сене и лузгающую семечки.
– Воды, говорю, попить! – произнес Бубнов, удивляясь белым формам необычного человеческого существа.
– Говори громче, чего пищишь, как комар! – посоветовала женщина.
Бубнов шагнул вперед, чтобы крикнуть, и провалился в глубокий, клином сужающийся погреб, вырытый не для сохранения продуктов. Очнувшись, машинист глянул наверх. Толстая женщина внимательно смотрела на него.
– Поживи здеся, – сказала она.
– Ты что, вдовая? – спросил Бубнов, не понимая.
– Я цельная, – ответила женщина и сплюнула шелуху.
– У меня предписание. Меня люди ждут, – зашевелился на земляных комьях Бубнов.
– Покажь! – Женщина бросила ему кузовок на веревке.
Бубнов достал предписание, вложил в кузовок. Женщина подтянула кузовок к себе и долго читала предписание, шевеля толстыми губами.
– Ничиво! – она спрятала предписание у себя между громадных ляжек. – Спи! Я на тебя типерь часто пялиться буду!
Дубовая крышка захлопнулась над головой Бубнова.
По шкале Витте в этом тексте 79 % L-гармонии.
It’s hard to believe, рипс нимада табень!
Платонова-3 инкубировали питерские чжуаньмыньцзя семь месяцев назад после двух dis-провалов, сильно подорвавших авторитет школы Файбисовича и Co. В генсреде к питерцам отношение, похожее на юйван синвэй твоего чоуди Мартина на свадьбе у Саввы: бить по гаовань парализованного Илью Муромца способен каждый посредственный байчи. А Файбисович сумел доказать всем неблагородным ванам, что он не лаовай в генинже и способен не раскрасить носорога с RK.
Что и продемонстрировал живой стол Платонов-3.
Ждем от него не более 2 кг голубого сала. Места отложения – локтевые и коленные сгибы, пах, простата (sic!), защечные мешки.
Ликуй, ЦИКЛОПик.
Boris.
16 января
Все-таки военные – свиньи не только по определению.
Вчера напились с полковником (остальные потащились на охоту). И этот пеньтань шагуа полез ко мне. Поначалу начал издалека, как типичный фиолет:
– Борис, вы не представляете, как мне надоел запах живородящих сапог в казарме. Я забыл, как пахнет чистая мужская кожа.
Ты знаешь, я всегда волосею от такого razbega. Мои ритуальные усмешки не помогли, этот ханкун мудень двинул прямо в LOB:
– Борис, вы пробировали 3 плюс Каролина?
– Нет. И вряд ли пробирую.
– Почему?
– Я предпочитаю чистый мультисекс.
– Откуда такой квиетизм?
– От моего психосомо, полковник.
– Вы обкрадываете себя.
– Ничуть. Просто не хочу дисгармонировать мой LV.
Пауза.
Рипс, для каждого шагуа упоминание LV – удар по темному темени. Помолчали. Полковник глотнул “Кати Бобринской” и надолго уперся в меня ежиными глазами:
– Борис, я спрашиваю не просто так.
(Будто я не DOGадался, рипс табень тудин.)
Оказывается, несмотря на свой ADAR, этот муравьед пробирует после отбоя вонючий 3 плюс Каролина. С сержантами. И еще жалуется на солдатский запах. Серый лянмяньпай. Как и все его поколение. Но это все – хушо бадао, мальчик мой прозрачноухий.
Чехов-3: без сюрпризов, но и без соплей.
Объект сильно изможден процессом и ееееееееле дышит.
Почитай.
чехов-3
Погребение Аттиса
Драматический этюд в одном действии
Виктор Николаевич Полозов, помещик.
Арина Борисовна Знаменская, молодая актриса.
Сергей Леонидович Штанге, врач.
Антон, пожилой лакей.
Часть яблоневого сада в имении Полозова. Антон роет яму меж двух старых яблонь. Вечереет.
Антон (тяжело дыша). Господи… Иисусе Христе… помилуй нас, грешных. Это надо же такое удумать – в саду хоронить. Будто других мест нет. До чего же мы дошли, прости господи. А мне-то грех на старости лет. Да и барину-то стыдно… ой, как стыдно-с! Жаль, старый барин помер, а то б сказал, как бывало, – выкинь ты, Витюша, эти кардыбалеты из головы.
Входит Знаменская с веткой сирени; на ней забрызганный грязью плащ и испанская шляпа с широкими полями.
Господи, Арина Борисовна!
Знаменская. Ты узнал меня, Антон. Как это славно! Здравствуй.
Антон (кланяется). Желаю здравствовать! Как же – не узнать! Как же – не узнать! (Суетится, бросает лопату.) Помилуйте, позвольте, я сию минуту доложу.
Знаменская. Не надо никому ничего докладывать.
Антон (торопится идти в дом). Как же! Как же!
Знаменская (останавливает его). Постой. Я говорю – не надо.
Антон. Да барин ведь, поди, давно ждет вас.
Знаменская. Милый, хороший Антон. Меня здесь давно уже никто не ждет. (Осматривается.) За два года ничего не изменилось. И дом все тот же. И сад. И даже флюгер над мезонином все такой же ржавый.
Антон. Да кто ж туда полезет красить-то, барыня, голубушка! Я уж в летах, а работников барин нанимать не желают-с, потому как денег нет. Уж и управляющего рассчитал, и горничную. Один я остался. Что уж тут до флюгера – крыльцо поправить не на что!
Знаменская. А где качели? Они висели вон на той яблоне.
Антон. Веревки сопрели, вот я и срезал. А барин и не заметили-с, кому ж качаться теперь? Наталья Николавна с детьми больше не приезжают. (Спохватывается.) Барыня, голубушка, вы же все сзади забрызгаться изволили! Позвольте плащик!
Знаменская (облокачивается на ствол яблони). Оставь.
Антон. Вы, чай, со станции?
Знаменская. Да. Я постою здесь немного и пойду. А ты не говори ему ничего. Слышишь?
Антон. Да как же это?
Знаменская. Ответь мне, что он по-прежнему… (Задумывается.)
Антон. Чего изволите?
Знаменская. Нет, ничего. Прощай. (Бросает ветку сирени, идет прочь, но сталкивается с Полозовым. Он во фраке и белых перчатках, держит на руках мертвую борзую собаку.)
Полозов. Арина… Арина Борисовна.
Знаменская (отворачивается). Виктор Николаевич.
Полозов (в оцепенении). Я…
Знаменская. Простите за беспокойство.
Полозов (с трудом говорит). Вы… нисколько. Позвольте. Это так…
Знаменская. Я зашла посмотреть на ваш сад. Просто так. У вас умерла собака? Постойте, неужели это та самая? На руках она такая маленькая.
Полозов (кладет собаку на землю). Я очень рад вас видеть. Это так неожиданно, но очень хорошо. Очень хорошо.
Знаменская. Что – хорошо?
Полозов. Что вы здесь.
Знаменская. Так странно… Когда я шла со станции через рощу, меня обогнал пьяный мужик на лошади. Голый по пояс, с какой-то механической вещью в руке, наверно, отломанной от какой-то машины. Он ею стучал по стволам берез и кричал: “На постой, на постой!” Сумасшедший мужик. На какой постой? Совсем сумасшедший мужик. И очень злобный.
Антон (качает головой). Это, видать, востряковские озоруют.
Полозов (Антону). Поди, собери нам чаю.
Антон. Сию минуту, батюшка. (Уходит.)
Знаменская (наклоняется к собаке, гладит ее). Да. Это тот самый пес. Древнегреческий, как говорила ваша сестра. А я забыла, как его звали: Антиной? Орест? Алкид?
Полозов. Аттис.
Знаменская. Аттис! Милый Аттис. Да-да. Я вас еще тогда спрашивала: кто это – Аттис? А вы отвечали – любовник Кибелы. Но я не знала историю Кибелы. А признаться в этом стеснялась. А теперь – вовсе не стесняюсь. Мы брали Аттиса всегда с собой на прогулки. Он был таким быстрым, красивым. А однажды кинулся трепать барана. И вы так накричали на него. Виктор Николаевич, что у вас с лицом?
Полозов. Ничего. Кажется – ничего.
Знаменская. Скажите, это ужасно, что я здесь?
Полозов. Это очень хорошо.
Знаменская. Я вам признаюсь – я не прочла ни одного вашего письма.
Полозов. Я догадался.
Знаменская. Все восемнадцать писем я сожгла в камине. Это гадко, я знаю. Но мне что-то мешало их прочесть. Я очень скверная?
Полозов. Арина Борисовна, пойдемте в дом. Здесь сыро.
Знаменская. Нет, нет. Останемся, останемся. Я так любила ваш сад. В мае особенно. Помните, когда приехали Панины? И вы с Иваном Ивановичем стреляли по бутылкам. А вечером мы катались на лодке. И Кадашевский упал в воду. А на следующее утро все яблони зацвели. Все сразу. И вы сказали, что это оттого, что я здесь. А Панин сказал, что это к войне.
Полозов. Да… припоминаю.
Знаменская. Но войны не случилось. Только в Коноплеве мужик зарубил свою семью.
Полозов. Это я тоже помню (берет ее за руку). Пойдемте в дом. Вам надо отдохнуть и прийти в себя.
Знаменская (смотрит на мертвую собаку). Странно все-таки.
Полозов. Что?
Знаменская. Мертвые собаки похожи на живых собак. А мертвые люди вовсе не похожи на живых. Когда я хоронила своего отца, я знала, что это не он лежит в гробу, а совсем другой человек. Поэтому я до сих пор не верю, что мой отец умер. Он жив. Да и вообще, то, что лежало в гробу, не было похоже на человека. Вы не согласны?
Полозов. Да-да. Вы правы. Хотя…
Знаменская. Что?
Полозов. Вон отсюда!
Знаменская (непонимающе смотрит на него). Что?
Полозов (кричит). Вон отсюда! Вон! Сейчас же – вон!
Знаменская делает два шага назад, неотрывно глядя ему в лицо, затем поворачивается и убегает. Появляется Антон.
Антон. Звали, барин?
Полозов. Нет… то есть – да. Помоги мне. (Берет пса на руки и осторожно опускает в яму.)
Антон. А что же Арина Борисовна? Чай пить пойдут-с? Я накрыл уж.
Полозов. Помолчи. (Смотрит на мертвого пса, кидает на него горсть земли.) Закапывай.
Антон сваливает землю в яму.
Семь лет. Всего семь лет. Для дворовой собаки это – ничто. А для борзой – срок жизни.
Антон. Как же! У борзых-то вся жизнь на бегу. Продыху нет. А пес славный был. По ладам-то чистый, густопсовый. А разметной-то! Страсть! Так и стелется, так и стелется! Заглядишься, бывало. Ваш покойный батюшка, бывало, говаривал: у нашего Аттиса щипец что у крокодила – зайца пополам перекусит. Сорок три лисицы затравил. Вот дела какие.
Полозов медленно бредет к дому.
Гостиная в доме Полозова; Виктор Николаевич сидит в кресле и курит сигару; подле него – китайский чайный столик, накрытый на двоих; с краю стоит графин с водкой. Входит Антон с тарелкой соленых огурцов.
Антон. Вот, батюшка, все, что есть. А каперцы у нас еще на Крещенье кончились. Какие уж тут каперцы, коли скоро хлеба купить не на что будет.
Полозов. Ступай.
Антон (ставит огурцы на столик, прижимает руки к груди). Батюшка барин, помилосердствуйте! Что же вы такое с собой творите?
Полозов. Ступай.
Антон. У меня сердце кровью обливается, глядючи! Я же вас с пеленочек знаю! Как же так, Господи Иисусе Христе! Почто вы себя эдак губить изволите-с?
Полозов. Ступай!
Антон. Да иду, иду уж. Господи! Пропадем ни за грош… (Выходит.)
В полуоткрытое окно просовывается трость и открывает его. Показывается голова Штанге.
Штанге. Виктор Николаич, мамочка, приветствую! У тебя, брат, ворота настежь! Сразу видать широкую натуру! Ты прости, мамочка, я уж через окно, по-флибустьерски! (Влезает в окно; на нем нанковая тройка, белая шляпа, в руках трость и кулек с бутылкой мадеры.) Ну, здравствуй, мамочка!
Полозов, не вставая, подает ему руку.
Штанге. Что это ты – чай огурцами закусываешь? (Замечает графин с водкой.) А, pardon, водка! Прелестно! А я к тебе тоже с питейным трофеем! (Ставит на стол бутылку мадеры.) Ein Geschenk, mein lieber Freund! Крымскую мадеру я предпочитаю испанской. Ты один?
Полозов. Один.
Штанге. Что такой пасмурный? Случилось что?
Полозов. Аттис умер.
Штанге. Издох? Ай-яй-яй. Жаль. Славный пес был. Помнишь, как по осени тогда? Ату, ату! Жаль, черт возьми. Искренне жаль. (Садится.) Угости-ка, брат, сигаркой.
Полозов молча открывает пустую коробку из-под сигар, показывает ему.
Штанге. Вышли все? Черт с ними. (Оживленно.) Ну, мамочка моя, я тебе доложу: Крым весной – это такое безэ, такая прелесть! Мы по глупости туда все осенью да зимой норовим, а весной здесь родную грязь месим. А ты съезди в Ялту в апреле – другим индивидуумом вернешься. Чудо, просто чудо. Все цветет, тепло, сухо, воздух специально для наших бронхов. По набережной дамы прогуливаются. И весьма недурственные.
Полозов молча смотрит на Штанге.
Штанге. Что?
Полозов. Ничего. (Пауза.)
Штанге. Я глупости говорю?
Полозов молча курит.
Давай водки выпьем. (Наполняет рюмки.) Крымский воздух. Опьяняет и оглупляет. Там все как-то мягко, красиво. Иногда даже – приторно. Я не любитель десерта, ты знаешь, но в Крыму вдруг начинаю играть этакого метафизического сладкоежку. Гипероптимиста с позитивистским флером. И поверь – нахожу в этом удовольствие. Prosit! (Выпивает.) А вернешься к родным осинам, опять тоска наваливается, да все это вместе – грязь, гадость и скука. Впряжешься в работу – и вперед, птица-тройка! (Пауза.) Что ты так смотришь? Я околесицу несу? (Усмехается.) Завтра мне директора банка резать. Представляешь, мамочка, банкир, и вдруг – грыжа! С чего бы это у банкира грыжа? Что он – на ассигнациях надорвался?