– Ладно, прощаю.
– Что?
– Курицу.
– Вот ты, ей-богу.
– Для меня нет ничего более асексуального, чем едящий мужчина. Я ненавижу готовить, кормить. Муж обижается, а я сказала: что угодно, только не это.
– Не знал.
– Я хотела уйти даже.
– От него?
– От тебя. Когда ты ел. Но потом поняла – если я даже это терплю, значит отношусь к тебе очень хорошо. Мягко говоря.
– А если не мягко? – напрашивался я, целуя в ухо.
– Кокетун! – уколола она меня рафинированным словцом. Интеллектуалка, чо.
Потом она ушла.
Я жил там неделю. Мотался по Москве, делал свои дела, встречался с людьми, разговаривал – и все мне казались приятными, и я, наверное, был для всех приятен, потому что мне улыбались, говорили со мной добродушно и участливо, даже если в чем-то отказывали.
С ней мы встречались еще три раза.
Входя, она спрашивала:
– Сегодня с чего начнешь? С меня или с курицы?
– Хватит! – сердился я шутливо, целуя ее и нетерпеливо раздевая.
В последний вечер вышел ее проводить. Помню, коридор был пуст, в лифте никого, внизу тоже. Было ощущение, что мы последние, кто покидает огромный тонущий корабль.
Зато на крыльце нас ждал он, ее муж, с которым я был знаком столько же, сколько с ней, и мы даже считались отдаленными приятелями, да и были коллегами по ремеслу.
– Ничего не надо, я прошу! – тут же сказала она.
– А я и ничего, – сказал муж, человек, как я уже знал, сдержанный, мягко-интеллигентный и, главное, беззаветно любящий жену. – Я просто – поговорить.
– О чем? Не нужно!
И она пошла прочь – к метро. Остановилась. Стояла, не оборачиваясь. Ждала его. Так ждут выстрела спину, сравнил бы я, если б любил подобные метафоры.
– Я хочу, чтобы вы знали, – сказал мне муж негромко, – что у нее это бывает. Однажды она встречалась утром с … – он назвал известную фамилию, – потом поехала к … – он назвал фамилию еще более известную, – а вечером решила навестить … – он назвал еще одну фамилию, мне неизвестную, но, судя по его тону, этого человека тоже все должны были знать. – Она экспериментирует.
– И что?
– Не берите в голову.
– Чего не брать?
– Ничего.
Я укорил его:
– Понимаю ваши эмоции, но какого черта вы мне пересказываете сплетни про свою жену? Нехорошо!
– Это не сплетни. Повторяю, я просто хочу, чтобы вы знали.
– Я все знаю. Она мне рассказывала.
– И?
– Что?
– Ваше решение?
– Какое решение, вы о чем?
– То есть для вас это проходной эпизод?
Сцена была нелепая, похожая на диалог двух джентльменов девятнадцатого века, за спинами которых стоят слуги с дуэльными пистолетами, но джентльмены еще не решили, стреляться или нет, брошен ли вызов, или пока все ограничивается словесным турниром, не требующим кровавой сатисфакции. Мне надоело, я сказал:
– Эпизод, не эпизод, вам-то что? Лучше подумайте, как вы смотритесь в этой ситуации. Шпионите, советы мне даете.
– Я просто очень ее люблю.
– Я тоже.
– И?
– Что и?
– Я понял. Извините. До свидания.
Он пошел к ней. Хотел взять ее за руку, она отшатнулась, быстро пошла к метро.
Оглянулась и крикнула:
– Курица!
Эффектный финал. Но не было этого.
Мне это представилось, почудилось – как возможное, хоть и не совершённое.
Да и не могла она так меня обидеть, другого рода была женщина.
Ушла, не оглядываясь, а он шел за ней, не приближаясь, – так отец ведет домой загулявшую блудную дочь, которая согласилась с ним идти, но потребовала, чтобы тот следовал на расстоянии, чтобы никто не подумал, что ее ведут, будто под конвоем.
Года через три или четыре они все-таки разошлись, она уехала то ли во Францию, то ли в Испанию с влюбившимся в нее сотрудником посольства или каким- то переводчиком, я не уточнял.
А бывший муж впал в тихое пьянство, снимал комнату где-то в дальнем Подмосковье, куда электричкой ехать полтора часа. Там и умер и был обнаружен дня через три по запаху – довольно заурядная история.
Так получилось, что я попал на похороны, на панихиду, сначала церковную, а потом гражданскую, где пришедшие в гости к смерти немногочисленные друзья говорили о нем с большим уважением.
Она не смогла приехать, но прислала своего выросшего сына, оставшегося в Москве, который передал родным и близким покойного ее глубокие соболезнования.
Сказки
– Тем и хорошо-с, что сам не знаешь чем. Жутко.
– В старину, Машенька, все жутко было.
У бабушки моей в углу, между шкафом и стеной, висела икона. Когда бабушка приехала к нам жить из деревни, всех вещей было – старый сундук, обитый жестяными полосами, и эта вот икона. Бабушка повесила ее сначала на виду, у окна, но мама попросила спрятать.
– К нам разные люди ходят, мало ли.
Сундук тоже поместился в этом углу, под иконой. Раз в год бабушка открывала его, перебирала вещи. Сильно пахло нафталином. Там были платки, простыни, темно-цветастое платье, черные туфли мягкой кожи, похожие на тапочки.
– Ты ничего этого не носишь, зачем оно? – спрашивал я.
– Приданое.
– Какое приданое?
– На смерть. Отстань, шутоломный.
Время от времени она вставала перед иконой, кланялась и бормотала.
Я, всегда любопытный до слов, вслушивался и понимал, что бабушка не знает ни одной молитвы, говорит то, что в голову придет.
– Святый Боже, святый-страшный, воскреси, помоги, помилуй, Христе славный, мать и сына, во имя веков, святый-страшный, помилуй, хлеб насущный, спаси, помилуй, беду-радость сохрани, пронеси, спаси, святый-страшный, присно ныне, долги мои прости, святый-страшный…
И так далее.
Я, четырнадцатилетний, усмехался и говорил:
– Бабань, новость знаешь? Бога нет!
– Уйди, – отмахивалась она, смущенно улыбаясь, – сердиться и злиться не умела. Даже ругалась если на что, то с улыбкой.
– Нет, правда!
– Молчи, дурашный! Клеврещешь на него, вот он тебя накажет. Он все видит, все знает.
– Да? Рентген он, что ли? – умненько допытывался я.
– Сам ты рентген, отстань!
Под праздники – Пасху, Первомай, Октябрьские и Новый год – она доставала из сундука желтую свечку, ставила ее на сундук в чисто вымытую стеклянную баночку из-под майонеза или сметаны, были тогда такие маленькие баночки, и молилась дольше обычного.
А я всегда перед праздниками чувствовал себя печальным и одиноким. Люди готовятся к веселью, к совместным песням, еде и выпивке, а мне в этом чудилось принуждение. Настал день – хоть тресни, а веселись.
Однажды, под Новый год, томясь этим настроением, я подошел к молящейся бабушке. Она тут же перестала.
– Чего тебе?
– Ты говоришь, он все знает. А как это проверить? Где доказательства?
– Да хоть я тебе доказательство. Что живая.
– Это как?
– Отстань.
– Нет уж, расскажи.
Бабушка пошла в кухню, поставила кастрюлю, чтобы что-то варить, налила себе и мне чаю.
И начала.
– Это еще в голода́ было, до войны. Такой ужасный страшный голод был, что люди людей ели.
– Слышал, сказки. Антисоветская пропаганда.
– Ага, скажи еще, что голода не было.
– Был в Поволжье, я читал. Но чтобы люди людей…
– Ты слушай. Я многодетная была, восьмеро у меня было, не считая, что детством померли, а всего было одиннадцать. Голод, умираем все. И узнаём, что исполком многодетным вспомощение выделил. Крупы, еще чего-то. Нас было две осталось многодетных, я и Мария. Остальные или сами померли, или уже дети у них все полегли. А нас двое многодетных осталось. И, значит, с района телеграмму дали в сельсовет: таким-то явиться за получением, доставки не ждите, вывоз самоходом. Ну, и мы пошли в Екатериновку.
– Пешком?
– Пешком, да зимой!
– Туда километров двадцать пять?
– Не считала, много.
– А довезти никто не мог? Машин не было? Или лошади?
– Все при хозяйстве было, кто ж нам даст? Мы начальство, что ли? В общем, пошли мы с ней. Накутали на себя рогожей каких-то, пошли. Идем. Холодно, ветер. Смотрим – кто-то догоняет. Мужик. Не наш какой-то. Чего-то кричит. А Мария пуганая, говорит: не останавливайся, пошли быстрей. Ну, мы бегом. И он бегом. Мария плачет: это людоед. Я ее утешаю, а сама тоже реву – всё, смерть пришла.
– С чего вы решили, что он людоед?
– А кто еще-то?
– Может, просто хотел с вами пойти. Чтобы веселей.
– Ага, рассказывай! Ну, мы бежим. Тут Мария встает, задыхается, за грудь берется. Говорит: все, не могу, шут с ним. Пусть сожрет, один конец. А он отстал. Тоже ведь слабый с голода. Тужился, а не догнал. Мы отдышались, смотрим – а он опять. И опять чего-то шумит нам. Подманивает. Ну, мы опять бежать. А кругом пусто, только Прудовой впереди, поселок такой, а сколько до него, неизвестно. Так и пошло – то бежим, то сил нет, стоим. И он стоит, дышит. Мария говорит: у него на нас двоих опасения, что мы двое. Говорит, ежли я упаду, ты меня не брось. А то он нас поочередке съест, все равно не упасешься. И смех и грех. А Прудового все нету. Мария аж почернела вся, опять говорит: не могу, лягу, пусть ест. И тут машина. А на машине Коля мой, сын. Он в Екатериновке работал тогда и угол там снимал. Я ему: ты как тут? А он: да вот решил съездить. Меня, говорит, как кольнуло, я и поехал. А вы чего? А мы за вспомощением, крупу обещали. Ну, он развернулся и повез нас обратно.
– А этот, который за вами шел?
– Пропал куда-то. Коля сигналил ему, нет, никого не видно. Испугался, надо знать.
– Ну, допустим. И что?
– Как что? С чего бы Коле ехать к нам? А я скажу: Бог ему шепнул.
– Ерунда.
– Ну, считай, что так. А я тебе говорю: Бог все видит, все знает. Ты вот запрешься у себя, думаешь спрячешься, а нет, как на ладонке ты у него!
Она засмеялась и погрозила мне пальцем.
Я тоже засмеялся и ушел в свою комнатку.
Осмотрел ее.
В двери щелей нет.
На окнах шторы и тюль. Всегда ли я задергиваю шторы? А через тюль снаружи – можно что-то разглядеть? Я вышел на балкон, посмотрел оттуда. Видно плохо, но сейчас вечер и свет не горит. Вернулся в комнату, зажег свет, снова вышел. Теперь все на виду. Но это вблизи.
Я оделся, спустился на улицу, вглядывался оттуда, отходя все дальше. Оказался у дома напротив. Нет, при всем желании ничего нельзя увидеть.
А если в бинокль?
Но кто будет смотреть в бинокль?
Да мало ли. Подглядел что-нибудь и рассказал бабушке, вот она и грозит мне пальцем. Будто что-то знает.
Скорее всего, ничего она не знает, а только делает вид. Ошибка старших и старых в том, что они считают себя умнее детей. А хитрые дети им поддакивают, соглашаясь, – лишь бы отстали.
Утром я пошел в школу. По асфальтовой тропинке мимо дома напротив.
Из подъезда вышел Юрков из параллельного класса. Мы не дружили, у нас были разные компании. Привет-привет, и все.
Я ему кивнул, он мне кивнул, я пошел себе дальше, он за мной.
А может, подумал я, он и есть тот, кто следит за мной? Недаром же всегда ехидно улыбается. Правда, он со всеми так. Такой характер у человека, такой настрой – на все смотрит с усмешкой, все ему не нравится, вечно на что-то жалуется, но с удовольствием, будто рад, что есть на что пожаловаться. Знаю я таких людей – сами ничего интересного не делают, но любят наблюдать и прохаживаться на чужой счет.
Вот он и наблюдает.
Противно: нет бы обогнать или отстать, идет в трех шагах сзади, сопит, что-то себе под нос бормочет или напевает, такая у него привычка.
Я и потом замечал, как неловко бывает, когда два человека оказываются на улице рядом и идут с одинаковой скоростью. Будто они вместе. Глупо и странно. В таких случаях или прибавляешь шаг, или, наоборот, идешь медленнее.
Юрков шел и шел следом.
Но наконец школа, и через пару уроков я выкинул все это из головы.
А назавтра Юрков опять встретился. И опять шел сзади до самой школы.
А потом еще раз.
По вечерам, да и днем, я начал плотно задергивать шторы. Пусть теперь смотрит – ничего не разглядит.
И опять он мне встретился с утра. Причем, как нарочно, вышел чуть после, чтобы пристроиться за мной. Совсем обнаглел. Я шел, злился, не выдержал, остановился, повернулся.
– Тебе чего надо?
Он, не понимая, выпучил глаза.
– Чего?
– Это ты чего? Подсматриваешь за мной?
– Когда?
– Я вечером тебя на балконе видел, ты на меня смотрел.
– Офигел? У нас окна в квартире вообще на ту сторону!
– Как это? Сколько у вас комнат?
– Одна! И кухня! И окна туда, а не сюда!
– Ладно, допустим. А из подъезда?
– Чего из подъезда?
Я понял, что он не виноват.
И успокоился.
Хотя – не он же один живет в доме напротив!
Это был, наверное, подростковый психоз. Я постоянно ходил, как бы прогуливаясь, возле дома напротив, вглядываясь во встреченных жителей, пытаясь угадать, кому до меня может быть дело.
А потом умерла бабушка.
Через год мы переехали в квартиру, окна которой выходили с одной стороны на пустырь, с другой на высокие деревья, густые и непроглядные даже зимой.
Все решилось само собой.
Анжела
– Василий Ликсеич… за-ради Христа… за-ради самого Царя Небесного, возьмите меня замуж!
Леня Черкунов проснулся и тут же вспомнил, как непоправимо вчера накосячил.
Конечно, и похмелье тут же навалилось, но оно, терзая тело, радовало мучающуюся душу – будто он уже частично получил по заслугам, искупил вину.
А вот за остальное придется платить по полной.
Вчера он ехал на свою дачу мимо станции Репьи, увидел Анжелу, местную пацанку, дочку продавщицы поселкового магазинчика. Эта Анжела часто заменяла сильно пьющую мамашу, стояла за прилавком, и Леня не упускал возможности перекинуться парой слов с красивенькой девчушкой, очень ладно сложенной. Недаром же она носит или облегающие брючки, тонкие, черного или алого цвета, или очень короткую юбочку – в ней, кажется, нельзя и шага сделать, чтобы не показать то, на что юбочка надета, но Анжела как-то умудрялась вполне свободно двигаться и при этом ничего лишнего не показывать.
Она шла от станции – как раз в такой вот рискованной юбочке и белом топике, обнажающем смуглую тонкую талию. С хозяйственной сумкой в руке. Леня остановился, предложил подвезти. Анжела засмеялась, впорхнула в его внедорожник, не шелохнувшийся, не почувствовавший ее невесомой тяжести.
По дороге рассказала, что мамаха, так она звала свою мать Людмилу, третий день беспросыпно пьет по причине закрытия магазина то ли на учет, то ли на санитарную обработку. А может, и навсегда, хозяевам виднее. Давно пора, торговля тут никакая, поселок маленький, дачники только летом, да и они многое везут из Москвы. А как отгрохали на пути к Репьям огромный супермаркет, то вообще весь торговый бизнес в районе рухнул.
– И куда же вы теперь? – спросил Леня.
– Не знаю. Она раньше ремонтницей или обходчицей была на железной дороге, теперь не возьмут, здоровья не хватит. Будем тут пока. У меня школа в Шипурино, закончить надо.
– Далеко.
– Две станции всего, я привыкла. И главное, меня там все знают, помогут с экзаменами, с ЕГЭ этим дурацким. А в другой школе я последней дурочкой буду, мне оно надо?
– Ты дурочкой не кажешься.
– Да я тупая вообще! – смеялась и хвасталась Анжела. – Я дважды два без калькулятора не сосчитаю!
Пухлые ее губы были ярко накрашены, глаза густо подведены, щеки чем-то подмазаны. Грубая деревенская красота, думал Леня. Но кожа на талии, на голых ногах – чистая, гладкая, это неподдельное, настоящее.
И он рискнул – рассказывая что-то смешное, приобнял ее за талию, не отводя глаз от дороги.