— Пора бы ехать. Чего он там мешкает? — сказал я вслух и крикнул: — Эй, товарищ кучер! — В ответ совсем близко раздался выстрел, а вслед за ним трахнул залп. Пронзительно зазвенели над нами пули. Шагах в 50 от нас, ближе к лесу, появилось несколько темных фигур. На синем фоне леса блеснуло яркое пламя.
Вновь раздались выстрелы и зудящий свист пуль вверху.
— Измена. Предательство, — крикнул Петя. — Ты ступай вперед, — толкнул он меня, — да смотри лучше по сторонам. Мы будем защищать друг друга с тылу и отступать к лесу.
Мы быстро достали револьверы из кобур и стали отходить к лесу. Кругом темнело все больше и больше. Но предательское кольцо бандитов сближалось и окружало нас. Выстрелы раздавались чуть ли не в 10 шагах.
— Бежим, — шепнул нам Петя. — Бежим прямо в лес… Иначе окружат. В это мгновение перед нами точно из-под земли вынырнул силуэт широкой фигуры в шапке и с винтовкою в руках.
— Обошли — подумал я.
— Напролом! — крикнул Петя.
Мы трое выстрелили на бегу. Фигура всплеснула руками, подпрыгнула и грузно шлепнулась на землю. Путь был свободен. Мы побежали изо всех сил. Вот уже за нами осталось одно темное дерево. Потом их появилось сразу несколько. Еще пара прыжков, и нас обступили десятки деревьев. Наконец, чаща леса раскрыла свою мохнатую пасть и поглотила нас. За нами первые минуты были слышны выстрелы. И в листве деревьев еще повизгивали пули. Падали на наши головы отрубленные ими ветви. Но мы свернули с большой лесной дороги влево, в самую непролазную чащу, и погоня осталась где-то позади.
Бегство в дремучем лесу темной ночью не было для нас привычным делом. Как мы не разбились на смерть, остались живы — было неразрешимой загадкой. Наша одежда разрывалась в клочья. Все, что попадалось по пути, било, царапало, опрокидывало нас с ног. В ушах стоял сплошной звон от ушибов… Не знаю, долго ли мы так бежали. Наконец утомление одержало верх, и мы остановились передохнуть. Не только лица и руки, но и все тело было изранено и избито. Голова была в кровоподтеках, ссадинах, ушибах, шишках. Я не чувствовал боли. Она, мне казалось, заползла во все места моего тела, которое ныло и болело.
Федор пострадал больше нас. Он при падении распорол кожу руки от кисти до локтя о какой-то острый сук. Он стонал. Мы в потемках на ощупь устроили ему перевязку. Разорванные рукава рубашки и гимнастерки послужили бинтом. Потом мы уже тише с большей осторожностью, продолжали продвигаться дальше в колючем, хлеставшем мраке. Шли, выставив вперед руки, еле-еле передвигая ногами.
Этот последний путь был темен и мучителен. Казалось, что вокруг нас был не воздух, а целый океан чернил. К тому же в лесу было совсем тихо. Я без труда слышал дыхание товарищей и их шаги, но ничего не мог видеть. Только слабый прерывистый шум листвы вверху, да треск сухих сучьев под ногами говорили за то, что мы в лесу. Наконец, когда мы уже изнемогали, в просвете между деревьями блеснул огонек. Потом другой. И целый десяток их загорелся впереди. Мы у жилища. «Но, может быть, эта деревня занята бандитами, — подумал я. — Ведь не спроста был сделан налет. И тогда итти в нее, значило бы итти на бессмысленную мучительную смерть».
Эти же мысли были и у товарищей. Первая радость сменилась сомнениями. На опушке леса мы остановились, и на виду неведомых огней посовещались. Решено было отправиться в разведку. Пошел Петя. Он пострадал меньше нас. С двумя наганами в руках он ушел в темноту. Мы присели на землю и ждали его возвращения, чутко прислушиваясь.
Прошел, приблизительно, час томительного ожидания. Наконец, в стороне показались качающиеся огоньки, и послышался кричащий голос Пети. Мы побежали навстречу. Увидели его в сопровождении нескольких десятков хорошо вооруженных людей. Четыре человека несли фонари. Мы были спасены. По дороге Петя сказал мне, что за эту ночь мы прошли и пробежали в потемках целых 15 верст. Лесом мы вышли к местечку Р…
Оно находилось в 55 верстах от губернского города. Товарищи, с которыми Петя явился, были местными коммунистами и беспартийными членами совета.
На наше счастье в местечке оказалась полусанатория-полубольница. Нас привели туда. Там испуганные с просонок няни и дежурная фельдшерица оказали нам первую медицинскую помощь. Я и Федор чувствовали себя скверно. Федор временами стонал. По настояниям Пети был разбужен и затребован санаторский доктор. Заспанный, хмурый, седой великан-доктор внимательно осмотрел наши раны. Сам сделал перевязку, затем сказал:
— Нужно подлечиться.
— Долго? — спросил Петя.
— Не знаю, — сухо ответил врач. Хмуро посмотрел в угол операционной. — Может быть, дни, а может быть — и недели.
Петя через местный совет устроил нас в санатории, а сам, не отдохнув и не переодевшись, в сопровождении вооруженного отряда, поскакал в Михайловское.
Остаток ночи прошел для меня без сна. Ныли ушибы и раны на шее. Беспокоил стонами Федор. У него нестерпимо болела раненая рука.
Нас устроили в угловой маленькой комнате. Здесь у окна я просидел до восхода солнца.
Под утро поднялся ветер. О карниз окна билась и скрипела ветка. Стонал Федор. Скрипела, повизгивая, ветка, ныли ушибы и царапины. Мое сознание давила тяжесть пережитого за день. Какая-то особенно тупая и мучительная.
Я прислонил лоб к холодному стеклу. Тусклые предрассветные сумерки сменили ночь. Сквозь серовато-синий туман в окно виднелся темный сад. Еще дальше, за садом, в синей дымке тумана поднимался холм. На холме чуть вырисовывались постройки. Где-то далеко прокричал петух. Я отошел от окна и, не раздеваясь, прилег на постель. Федор уже спал, тяжело дыша.
Сели обедать за общим столом. Судя по числу приборов, в санатории обедало около 40 человек. Больные медленно собирались по звонку. Обедали шумно. За едой нервно шутили и смеялись. Мне бросился в глаза пролетарский вид больных. Я поделился этим замечанием с соседом, худощавым длинноволосым остролицым блондином.
— Здесь все коммунисты, — кратко бросил он мне и, не глядя в мою сторону, принялся сосредоточенно есть суп.
После обеда я помог Федору улечься на постель, а сам спустился в нижний этаж, в общую санаторскую гостиную.
Среди статуэток, зеркал и тропических растений отдыхали больные, развалившись по мягким диванам и креслам. Одни играли в шахматы и шашки, другие курили. Я присел в угол и принялся рассматривать висевшую напротив картину — какой-то солнечный морской пейзаж. Минут 15 было спокойно и тихо. Вдруг двое шахматистов заспорили. Стали горячиться, кричать, привлекая внимание соседей. Шум все усиливался. Один из спорщиков, смертельно бледный, поднялся. Вытянулся во весь рост, широко раскрыв глаза, и закричал: «Э… э». Это был дикий крик. Его сосед, сидя, стал понемногу всхлипывать, моргать глазами. Вдруг он откинулся на спинку дивана, захлебываясь в истерике. В гостиной поднялась невыразимая суматоха. Трое больных истерически всхлипывали. Один бился в припадке на ковре. Другой — высокий, худой — стоял на коленях у зеркала с закрытыми глазами. Он громко и отрывисто командовал несуществующим полком: «Пулле-меты. На-пра-во. — Полк смир-но. Бей прикладом. Коли штыком. Не жалей, братцы, генеральских мундиров. Раз-два. Р-аааз». Двое упали на ковер в обморок. Остальные бегали по залу, зацепляли друг друга и кричали. Этот крик раскалывал мне голову. Мне стало страшно. На и шум прибежали няни, толстушка-фельдшерица и хмурый седобородый фельдшер. Давали почти всем успокоительные капли. Еще больше успокаивали словами. Наконец, переполох улегся — няни развели и разнесли утихших больных по комнатам. В опустевшей гостиной стало совсем тихо. Я был один.
И только теперь мне стала понятна та гигантская драма, участником которой был и я. Наиболее тяжелая часть ее скрыта от нас в земле и за стенами санаторий и лечебниц. Она стоит в стороне от победоносного бега великой революции. Припадок открыл мне щемящую картину крестного пути борцов за революцию. За будущее человечество они отдают все: здоровье, силу и жизнь. Ради него они целиком отрешаются от личного счастья и здоровья. Приносят себя в жертву революции, не требуя ничего в награду. Им от природы дано столько же здоровья, сколько и всем. Но они горят ярким пламенем самоотречения в неустанной работе, в голодных нищенских условиях, тогда как другие только тлеют. И быстро сгорают эти великие, и в массе незаметные, герои. Вот их остатки по санаториям и больницам мучительно ждут здоровья. Затем его жалкие доли вновь растрачивают в утомительной сверхчеловеческой борьбе за освобождение труда. А потом опять санатории, и опять тоска по живой революционной работе…
В 4 часа приехал Петя в сопровождении трех сотрудников. Он был бледен и возбужден.
— В чем дело, Петя? — тревожно спросил я. — Что нового?
Петя устало бросился на стул. Гневно сжал кулаки.
— Был целый день в Михайловском. Видел убитых. Производил дознание. Несмотря на то, что там втайне работают мои агенты — ничего неизвестно. Фу-х. Я привез с собой оттуда одного серьезно раненого рабочего, члена совета. Оказывается, они умертвили там не 6, а 7 человек и одного этого не добили.
Петя вскочил со стула. Нервно зашагал по комнате.
— Вот на него только надежда. Поправится он от горячки — расскажет. Не поправится, дело плохое. Андрона кучера искали, нету сбежал.
Петя вновь сжал кулаки.
— Ты не представляешь себе, какие это звери. Какая бесчеловечность. Сначала вырезали на спинах РСФСР. Потом отрезали уши. У живых людей. Понимаешь? Потом кололи штыками: на секретаре Парткома обнаружено 9 штыковых ран… У многих перебиты руки и ноги, прикладом разбиты головы. О, мерзавцы!
Петя вновь забегал по комнате.
— Но кто, кто это сделал?
— Раненый внизу? — спросил я. — Да, его там перевязывают. Пойдем посмотрим. Бедняга.
Внизу, в операционной я увидел сильного мускулистого человека без рубашки. Его дер жили за руки 4 сиделки, ноги раненого были связаны. Старик фельдшер бинтовал грудь и сильно хмурился.
— Ну, как? — спросил у него Петя.
— Плохо. Вряд ли долго проживет. Кажется, кровоизлияние внутри и загноение.
Раненого положили на носилки. Он перестал стонать. Но когда его выносили из операционной, он вдруг закричал исступленным ревом: «Мааа-ша, как же ты будешь? А-а-а. Ми-л-л-а-я-ая… Ох. Реж-ж-ут. И-ах. И-ах».
Его унесли.
— Надо действовать немедленно. Здесь пахнет чем-то плохим, сказал Петя, когда мы остались одни. — Знаешь что, Миша! Давай-ка поедем в губернию. Я не хочу тебя и Федора оставлять здесь. Здесь ненадежно. Поедем.
Я ему передал, что доктор запретил мне и Федору оставлять санаторию раньше, чем заживут большие раны: у меня на шее и на груди, у Федора на руке.
— Тем более Федору нельзя ехать, — сказал я. — У него жар. Температурит.
Петя подобрал губы.
— Хорошо. Только вы оба, в случае чего, — смотрите. Дайте мне знать немедленно. Здесь есть ребята, но все молодежь: неосторожны. А я еду в город сейчас же — срочно вызывают. Прощай, дорогой друг.
— Прощай, Петя.
Мы поцеловались. Потом зашли к нам в комнату. Попрощавшись с Федором, Петя сошел вниз. Через минуту из своего окна я увидел, как его бричка покатила в гору. Из — под копыт лошадей поднимались клубы пыли и ветром относились в сторону. За бричкой в пыли скакало пятеро верховых. Вот бричка перевалила за бугор и скрылась — точно утонула в красном закатном небе. Эту ночь я долго не мог заснуть. В соседней комнате уложили раненого. Он мучительно стонал, кричал и бранился. В час ночи он замолк. А на утро я узнал, что он умер ровно в час ночи.
Глава вторая
Следующие дни я был предоставлен исключительно самому себе.
Захолустная санаторная обстановка создавала впечатление полной оторванности от жизни. Точно я находился не в 60 верстах от губернского города, а где-нибудь на краю света.
Санаторцы больше походили на монахов, чем на больных. В первый же день я почувствовал, что значит не иметь утром газеты — не знать, что ты будешь делать круглые сутки. Вся тяжесть растительной жизни была для меня особенно остро ощутительна именно здесь. Проснувшись, бродишь по коридору и залу санатории. Пьешь, ешь, спишь. Вот и все. Организовывать какие-нибудь вечеринки, любительские спектакли вполне резонно запрещал врач. Вести какую-нибудь работу в местечке также было строжайше запрещено. Оставалось или самоуглубляться, чего я терпеть не мог и не могу, или ничего не делать и терпеливо ждать выздоровления. Я решился на последнее.
Первые дни от нечего делать я знакомился с окружающей обстановкой. Узнал многое. Я узнал, что наш хмурый старик фельдшер в этой санатории служил уже 20 лет. До Октябрьской революции он был махровым эс-эром. При советизации края его сын, пору чик царской армии, и дочь, гимназистка 7-го класса, сбежали в Сибирь к белым. Теперь он прикидывался честным беспартийным, но на самом деле ненавидел революцию и ее творцов. Я сам убедился в этом.
Как-то утром, во время перевязки, он попросил меня дать о себе сведения.
— Для анкеты требует губерния — прибавил он.
После перевязки он сел за письменный стол. Одел на свои серые подслеповатые глаза большие роговые очки. Глядя на меня исподлобья, стал задавать анкетные вопросы. Я отвечал. Он, не спеша, записывал ответы. Когда дело дошло до графы «партийность», и я без заминки ответил, он весь как-то съежился. Записывая, скорчил на лице полунасмешку, полугримасу и сказал: «в большевиках, значит, состоите». В его голосе прозвучала неприкрытая злобная нотка.
Кроме него в санатории находились две фельдшерицы. Одна была худенькая бледная женщина с большими синими кругами под глазами, шопотным разговором и робкими движениями. Она словно была чем-то сильно напугана и всего боялась. У нее, говорили, был туберкулез.
Другая фельдшерица долго привлекала мое внимание. Это была типичная жирная базарная торговка. Все у нее было крикливо — от вертлявой походки, резкого голоса, пестрого коврового платья и до ярко-желтых волос.
Она умела самые любезные слова произносить грубым тоном. Если ее приходилось слушать издали, то всегда казалось, что она с кем-то ожесточенно ругается. На самом деле в эти минуты она вела самую мирную беседу. О ней говорили как о жестокой женщине. И на самом деле, когда она делала санаторцам перевязки, то даже мне со стороны было больно смотреть. Она буквально срывала марлю с запекшейся кровью от ран.
Все больные относились к ней недружелюбно, и она это знала.
Ознакомившись с ней и стариком фельдшером, я решил при первой возможности сообщить о них в губернский здравотдел.
Непосредственно нас обслуживали няни. Они работали а санатории посменно, а жили в 3–5 верстах по деревням. Здоровенные, краснощекие крестьянки-няни ласково обращались с больными зачастую даже слишком ласково.
Большинство больных оказались рабочими. Часть из них уже давно отошла от производства. Другая, большая часть — только с Октябрьских дней. Кроме рабочих, в санатории лечились также несколько красных солдат-партизанов. Все они были героями революционного долга. Дали все, что могли, нашему делу. О каждом стоило написать большую захватывающую, полную героизма книгу.
С двумя из больных я близко сошелся. Это были мои соседи по обеденному столу и оба завзятые шахматисты. Санаторная скучища заставляла нас играть в шахматы по пяти — десяти партий в день.
Первым из них был мой неразговорчивый сосед, ответивший мне как-то за обедом: «здесь все коммунисты». Он состоял редактором губернской газеты. Несколько месяцев назад его привезли в санаторию. Переработался. На работе стали одолевать нервные припадки. Да и немудрено: он работал и за корректора, и за журналиста, и за редактора. Руководил книгоиздательством, замещал много начальников и заведывающих губернских аппаратов. Состоял в десятке комиссий, был активным членом Губкома — и все один. В губернском городе у него остались жена и трехлетний ребенок. Он их любил и тосковал без них. Это был начитанный, по-большевистски мыслящий человек. Но его одолевала серьезная болезнь. Нервная система работала с острыми перебоями. Временами на него нападали припадки слепой раздражительности. В такие моменты он был невменяем.
Вторым санаторцем, с которым я близко сошелся, был военный комиссар бригады — рабочий-путиловец Ветров. Лицо у него было хмурое, загорелое и энергичное. Большие черные усы свисали вниз. Говорил он баском и как будто лениво. Любил шутить. Мы хохотали до боли, до слез, слушая его замечания «по существу» или реплики за шахматами. Вся соль его юмора была непередаваема. Она заключалась в несоответствии смысла и произношения. Он был контужен в голову и часто с ним случался столбняк. Я всего только один раз видел его в эти минуты. Безжизненно стеклянели глаза и каменели черты его лица. В этот момент на него было жутко смотреть. После каждого припадка он лежал несколько дней.