Повесть о днях моей жизни - Вольнов Иван Егорович 4 стр.


   Хотел еще что-то сказать, но только покашлял, отвернувшись.

   Я крикнул ему вслед:

   -- Я буду караулить, чтоб не слопали собаки!

   И я сидел до самого обеда.

   Пришел Тимошка поглядеть.

   -- Издох ваш мерин!

   -- Да, издох.

   -- Теперь вас будут звать безлошадниками, нищетой несчастной.

   -- И вы нас не богаче, -- сказал я.

   -- Богаче -- не богаче, а у нас все-таки матка с жеребенком.

   -- Может, бог даст, и у вас матка издохнет, тогда и вы будете нищетой.

   -- Чтоб у тебя язык отсох, у паскуды! -- сказал Тимошка, сплевывая.-- Чур нас! чур нас! чур нас! Чтоб у тебя отец издох за эти слова! -- добавил он.

   Я тоже сплюнул три раза и ответил:

   -- А у тебя мать.

   За ужином отец сказал:

   -- Без лошади не жизнь, а дрянь одна, -- и продал наутро теленка, корову и овец.

   За эти деньги он купил в Устрялове Карюшку, низенькую черную лошаденочку с тонкими ногами, тонкой шеей и белой звездочкой на лбу.

   -- Теперь, Иванец, у нас новая лошадь, -- сказал он, отворяя во двор двери, -- погляди-ка.

   Целую неделю, каждое утро, я бегал в закуту кормить ее хлебом.

   -- Машка! Карюшка! -- кричал я. -- Папы хочешь?

   Лошадь весело ржала и подходила ко мне, протягивая морду. Я гладил ее по бокам и, давая хлеб, говорил:

   -- Ешь, да только не издохни, чумовая!

   Отец однажды услыхал мои слова и рассердился:

   -- Еще накаркаешь, чертенок! Не говори больше так! -- и, как Тимошка, три раза сплюнул. -- Господи Сусе-Христе, чур нас! чур нас! чур нас!

   И я перекрестился на колоду и сказал:

   -- Господи Сусе-Христе, чур нас! чур нас! чур нас!

   Про Карюшку люди говорили:

   -- Лошаденка -- ничего... Мелковата будто, слаба, но цены стоит, поработает годок-два.

   Но, приехав с поля, отец сказал раз матери:

   -- Пропали денежки: кобыла с норовом.

   Лицо его было мрачно, и говорил он сквозь зубы.

   Мать побледнела.

   -- Неужто с норовом?

   -- Остановилась на горе... упала... Отпрягать пришлось.

   -- Эх, старик, поторопился ты малость. Приглядеться бы надо получше!

   -- Что ты понимаешь? -- ответил отец. -- Пригляде-еть-ся! Когда? Рабочая пора-то или нет? Языком болтать любишь, баба!

   Перевозив с грехом пополам овсяные снопы, отец поехал сеять озимь и меня с собою взял.

   -- Картошки будешь печь мне, -- говорил он.

   Я в поле ехал первый раз, и радости моей не было конца. Мигом собравшись, я уселся на телегу, когда лошадь еще не запрягли. Вышедший отец засмеялся.

   -- Рановато, парень, сел, -- сказал он, -- семян надо прежде насыпать.

   Положив мешки с рожью и укутав их веретьем, сверху бросив соху с бороной, лукошко, хребтуг, в задок -- сено и хлеб, отец сказал:

   -- Теперь лезь.

   -- А Муху возьмем? -- спросил я. -- Ишь как ластится, непутная.

   -- Муха пускай дома остается, -- ответил отец.

   В поле я собирал лошадиный навоз и пек в золе картошки, ездил верхом на водопой, приносил отцу уголек закурить, ловил кузнечиков и все время думал, что я теперь не маленький.

   Встречая у колодца товарищей, я снимал, как большие, картуз и здоровался:

   -- Бог помочь! Много еще пашни-то?

   Мне серьезно отвечали:

   -- Много...

   Или:

   -- Добьем на днях: осминник навозный остался... жарища-то!..

   Не умываясь по утрам, я хотел быть похожим на отца: запыленным, с грязными руками и шеей. Бегая по пашне, выбирал нарочно такое место, где бы в лапти мои набилось больше земли и, переобуваясь вечером, говорил отцу, выколачивая пыль о колесо:

   -- Эко землищи-то набилось -- чисто смерть!

   Отец говорил:

   -- Червя нынче много в пашне, дождей недостает: плохой, знать, урожай будет на лето.

   Я поддакивал:

   -- Да, это плохо, если червь... С восхода нынче засинелось было, да ветер, дьявол, разогнал.

   -- Не ругай так ветер -- грех, -- говорил отец.

   Ложась спать, я широко зевал, по-отцовски чесал спину и бока, заглядывал в кормушку -- есть ли корм, и говорил:

   -- Не проспать бы завтра... Пашни -- непочатый край... -- И опять зевал, насильно раскрывая рот и кривя губы. -- О-охо-хо-хо!.. Спину что-то ломит -- знать, к дожжу.

   Отец разминал ногами землю у телеги, бросал свиту, а в голову -- хомут или мешок, и говорил:

   -- Ну, ложись, карапуз.

   Трепля по волосам, смеялся:

   -- Вот и ты теперь мужик -- на поле выехал.

   Я ежился от удовольствия и отвечал:

   -- Не все же бегать за девчонками да щупать чужих кур -- теперь я уж большой.

   Отец смеялся пуще.

   -- Не совсем еще большой, который тебе год?

   -- Я, брат, не знаю -- либо пятый, либо одиннадцатый.

   -- Мы сейчас сосчитаем, обожди, -- говорил отец. -- Ты родился под крещенье... раз, два, три... Оксютка Мирохина умерла, тебе три года было -- это я очень хорошо помню: мы тогда колодец новый рыли... Пять, шесть... Семь лет будет зимой, -- ого! Женить тебя скоро, помощник!

   -- Немного рано: не пойдет никто!

   -- Мы подождем годок.

   Отец вертел цыгарку и курил, а я, закрывшись полушубком, думал, -- какую девку взять замуж.

   -- Тять, -- говорил я, -- а Чикалевы не дадут, знать, Стешку за меня, а? Они, сволочи, -- богатые.

   -- Можно другую, -- отвечал отец улыбаясь. -- Любатову Марфушку хочешь? Девка пышная!

   -- Что ты выдумал? Ее уж сватают большие парни!

   -- Ну, спи, -- говорил отец, -- а то умаялся я за день, надо отдохнуть.

   Пашня наша подвигалась, но Карюшка с каждым днем худела. Бока ее осунулись, кожа присохла к ребрам, над глазами появились две большие ямы, а шея стала еще тоньше. Когда наступал обед и отец подводил лошадь к телеге, она, всунув голову в задок, где привязан был хребтуг с овсом, жадно хватала зерно и, набрав полный рот, замирала. Раздувались красные ноздри, шея и ноги тряслись, на водопой шла спотыкаясь.

   -- Что, Карюшк, замучилась? -- спрашивал я, давая ей хлеба.

   Лошадь наклоняла голову и терлась о мое лицо.

   -- Трудно тебе, девка, -- говорил я, гладя ее гриву.

   Она клала морду на плечо и шевелила мягкими губами.

   -- Трудно, трудно, -- повторял я. -- Хочешь огурцов?

   Лошадь отказывалась, крутя головой и вздыхая.

   Подходил отец.

   -- Что, разговариваете? -- спрашивал он и, трепля Карюшку по спине, говорил ей: -- Дотяни как-нибудь до конца, а зимой отдохнешь, матушка... Постарайся!..

   Дня через четыре мы переехали на прогон. Пашня там была труднее: стада овец и коров утрамбовали землю так, что соха еле брала. К позднему завтраку сломали сошник.

   -- Ах, черт бы тебя взял! -- воскликнул отец и стал бить лошадь кнутовищем.

   Та заметалась, бессильная, и, споткнувшись на обжу, переломила ее.

   -- Погоди, я тебе задам горячих,-- сказал отец,-- ишь ты -- падать! -- и бил ее сильнее.

   Пока приехали домой, да пока справляли новую соху, прошел день.

   -- Ну, как -- не видал Полевую Бабушку? -- спрашивала мать.

   -- Только мне и дело, что Бабушку смотреть, -- ответил я, -- я, чай, работал, слава богу.

   -- Ах ты, мужик мой милый, -- засмеялась она и дала мне вареное яичко. -- На-ка, съешь.

   А сидевшая на лавке Мотя дернула презрительно губою и сказала:

   -- Тоже пахарь, коровья пришлепка!..

   -- Это дело, -- сказал я, беря яйцо и не обращая внимания на сестру, -- в поле только хлеб да печеные картохи.

   -- Молочка не хочешь ли? -- опросила мать. -- Тетуня принесла.

   -- Как не хочу! -- воскликнул я. -- Давай и молоко: все давай, что есть.

   Потом я сёл посередь избы разуваться, так, чтобы видели все.

   -- Смотри-ка, мать, землищи-то сколько в лаптях, -- говорил я, хмуря брови, -- Пыль эта совсем меня замучила!

   Мать втихомолку смеялась, а сестра поддразнивала:

   -- Весь день под телегой пролежал, поди, а тоже хвастается, овечий выродок!

   Я ей ответил на это:

   -- Хорошо тебе, сидя на печке, болтать языком, а съездила бы раза три на водопой да посбирала бы котяшья, так узнала бы, как на пашню ездят, тумба!

   И я победоносно взглянул на сестру, потом, усевшись в передний угол, стал крутить цыгарку из мха.

   -- Покурить, -- говорю, -- что-то захотелось.

   Мать мне на это ответила:

   -- Как бы я тебе, друг, губы не обтрепала! Ишь ты выдумал чего!

   -- А как же ты отцу ничего не говоришь? -- спросил я, отодвигаясь на всякий случай подальше. -- Дрейфишь, старая? Он бы тебе всыпал!

   Мать не нашлась, что сказать.

   Утром следующего дня Мотя принесла нам в поле завтрак.

   -- Приказчик был с нарядом, -- сказала она. -- Беспременно, чтобы нынче выезжать, а то -- штраф большой.

   Отец бросил ниву и поехал сеять барскую землю.

   Зимой, в бескормицу, Осташков дал соломы мужикам, которая была ему не нужна, с тем, чтобы они обработали летом по две десятины земли на двор.

   На нашу долю достался пай у оврага. Земля там волнистая, крутая, заросшая пыреем и диким клевером. К вечеру пошел небольшой дождь, разрыхлил почву. Отец радовался:

   -- Слава богу, как-нибудь осилим... Ишь, соха-то -- как по маслу прет.

   Поужинав, мы улеглись под телегой, стреножив лошадь на отаве. Ночью меня разбудил крик и матерная брань. Отбросив полушубок, я прислушался.

   -- Домой, что ли, приехал, с... е.? -- кричал чужой мужик. -- Я тебе покажу, как баловаться!

   Послышались удары кнута по спине и странный голос отца:

   -- Что ж вы делаете, Гордей Кузьмич?.. Я на минутку!..

   Отец будто лаял, когда говорил, или будто кто держал его за глотку.

   Началась возня, удары участились и были глухими, словно выбивали пуховую подушку.

   -- За что-о вы, господи-и! -- кричал отец. -- Трава-то так же пропадает!

   А чужой мужик, которого отец величал Гордеем Кузьмичом, сердито спрашивал:

   -- Где оброть? Давай сюда скорей!

   -- Где ж ее взять? Теперь темно, -- отвечал отец.

   -- Неси, подлец, всю морду разобью! -- орал Гордей Кузьмич, и снова по траве или спине хлопал кнут.

   Отец подошел к задку телеги, пошарил там руками и нагнулся к хомуту. Рядом с ним стоял высокий человек с ружьем через плечо, держа в поводу оседланную лошадь. Лошадь била копытом землю и жевала удила, отчего они хрустели, а помещичий объездчик, обрусевший черкес, ругался матерно, сопел и чванился.

   -- Нате, -- сказал отец, подавая оброть.

   Чужой мужик, Гордей Кузьмич, отъехал, и вскоре с луга донеслось:

   -- Стой, дохлая стерва! Вся в хозяина -- упрямая!..

   В воздухе свистнул арапник.

   Потом затопало четыре пары ног, зашумел лозняк на дне оврага, и затихло.

   Я дрожал, притаившись.

   Отец, подойдя к телеге, упал на землю около заднего колеса и, вцепившись в обод пальцами, стал трясти телегу, стукаясь головою о спицы. После заплакал, как маленький:

   -- Батюшки мои! Родимые! Голубчики милые!.. Ох! ох! ох!.. Смертушка приходит!.. -- И закатился, раскинув руки и уткнувшись лицом в сырую землю.

   Утром, чуть свет, когда я спал еще, он побежал на барский двор выпрашивать загнанную с княжеской отавы лошадь. Возвратился через час, осунувшийся, серый, усталый. Молча сел на втулку колеса, схватился обеими руками за волосы и завопил:

   -- Где я возьму трешницу? За что-о? -- и покрутил головою не то икая, не то кашляя, не то стараясь удержать рыдания. Под левым глазом у него синяк, в пятак величиною, на ухе -- ссадина.

   Перед завтраком опять пошел в имение и возвратился только вечером. Я же, сидя на телеге, ждал его.

   -- А где же отец твой, эй ты, барин! -- спрашивали проезжавшие мимо мужики.

   -- Я не знаю, -- отвечал я.

   -- Вот так штука! -- хохотали они. -- Его, видно, цыган ночью украл?

   Когда выросла в четыре шага тень от сохи и перестали кусаться мухи, захотелось есть. Встав на телегу, я осмотрелся и закричал:

   -- Тятя-а-а! Иди домой: е-е-сть хочу-у! -- закричал я со слезами.

   На пригорке, в полуверсте, между кущами деревьев, золотились на ярком солнце соломенные крыши служб, над ними -- церковь с бледно-голубым, под цвет неба, куполом и рыжим восьмиконечным крестом; красные крыши молочни, кузницы и конского завода -- словно яркие платки деревенских модниц, развешанные на кустах. Между серыми полосами теса белели каменные столбы -- наугольники амбаров с хлебом и зерносушилки; дальше -- пруд и около -- высокий старый лес, откуда выглядывал двухэтажный барский дом с десятком лучистых окон. По другую сторону, совсем вдали, за синим маревом -- Захаровна, рядом -- Свирепино. Между деревнями и имением ровная, буро-желтая полоса овсяного жнивья, ряды посеревших копен и два оврага; направо -- пашня с рубежами, по которой ползали в сохах мухи-лошади, а налево -- бугристый берег Неручи, изрезанный морщинами, с каймою чапыжника, лозы и дягиля у воды. В лощине, между нашими полями и помещичьим имением, лежало Осташково, не видное отселе. Между ним и деревней, описав кривую, текла Неручь.

   Вдали послышалась песня. Она становилась слышнее, и вскоре застучали колеса в логу. Подъехавший с боронами молодой парень спросил меня:

   -- Чего ты плачешь, мальчуган?

   -- Есть хочу, -- ответил я.

   -- Эх ты, пахарь! -- сказал он.-- А где же отец?

   -- Пошел к барину за лошадью.

   Он подошел к телеге, пошарил в веретье и сказал, доставая мешок:

   -- Вон он -- хлеб: жуй. Вот огурцы соленые.

   Солнце зашло, побагровело небо, земля и жнива посерели. Приплелся понурый отец.

   -- Ты ел? -- спросил он.

   -- Ел.

   Достав хлеб, отец отломил маленькую корочку, с неохотой пожевал ее, запивая теплым квасом, потом сказал:

   -- Пойдем домой.

   -- А лошадь как же? -- спросил я.

   Он промолчал.

   Думая, что он не расслышал, я переспросил. Отец топнул ногой, закричал, замахал руками, матерно ругаясь, и схватил меня за шиворот.

   -- Какое тебе дело, -- тряс он меня, как котенка. -- Чтоб тебя черт задавил!

   Дышать было трудно; я крутил головою, упирался руками отцу в живот и визжал.

   Он толкнул меня в спину ладонью, я упал, заорав во всю глотку:

   -- Ой, спину повредил! Ой, что-то колет!..

   -- Перестань! -- цыкнул отец.

   Я вытер глаза и сказал:

   -- Теперь я больше не поеду с тобой на пашню: ты дерешься.

   -- Нужен ты, как пятая нога собаке! -- проворчал отец.

   -- Вырасту большой -- отделюсь от тебя.

   -- Замолчи!

   -- Что ли, я Карюшку-то увел?.. Ты бы этак по спине объездчика хватил...

   Отец взялся за голову.

   -- Замолчи, Христа ради, сатана!.. Замолчи!..

   Мать дома плакала, когда мы поздним вечером вернулись: она знала о несчастье.

   На второй и третий день Гордей Кузьмич Карюшки не отдал. На четвертый мать побежала упрашивать его сиятельство, но около дома ее укусила легавая помещичья собака, и мать воротилась в слезах. Пообедав, отец сам пошел -- второй раз за этот день.

   -- Что хочете, то и делайте со мною, -- сказал он в экономии. -- У меня пропадает год. -- И сея на землю у крыльца.

   Осташков, князь, назвал его мерзавцем, хамом, свиньей.

   -- За такие вещи вас, разбойников, в конюшне драть! -- покраснел он и затопал ногами. -- Что-о?

   Отец молчал.

   -- Избаловались!.. Что-о?..

   -- Я ничего.

   -- Как ты смеешь разговаривать?..

   -- Пожалейте, бога для.

   Узнав, что отец пахал его землю, помещик смилостивился, распорядившись отдать лошадь без денег, но с условием, чтобы он обработал полдесятины лишних. Отец поклонился ему в ноги и приехал домой веселый. Голодная лошадь набросилась во дворе на старую солому.

   -- Дай мне хлеба поскорее, я пойду допахивать! -- сказал он матери. -- И так почти неделя лопнула.

Назад Дальше