Имена - Виктор Емский


ДОН ДЕЛИЛЛО

ИМЕНА

Барбаре

Автор выражает глубокую признательность Фонду Джона Саймона Гуггенхайма за оказанную поддержку. Чрезвычайной благодарности заслуживает также Аттикус Лиш, каковая и приносится ему здесь в печатном виде.

Остров

1

Долгое время я держался в стороне от Акрополя. Меня отпугивала эта угрюмая глыба. Я предпочитал бродить по современному городу — в хаосе, под вопли автомобильных гудков. Важность и значение этих вековых обработанных камней на холме превращали встречу с ними в трудное дело. Слишком многое тут сходилось. Это было то, что мы уберегли от безумия. Величие, красота, порядок, гармония. Отправляясь в такое место, чувствуешь груз ответственности.

Мешала и его слава. Я представлял себе, как тащусь по неровным улочкам Плаки [1], мимо диско-клубов, торговцев сумками, рядов бамбуковых стульев. Постепенно из-за каждого поворота ручейками цвета и звука вытекают туристы в полосатых тапочках — обмахивающиеся открытками филэллины взбираются в гору, глубоко несчастные, образуя сплошную цепочку вплоть до грандиозных ворот.

Какая двусмысленность кроется в благородных творениях человека. Мы их слегка презираем.

И я все откладывал этот визит. Древние руины высились над суетой городских улиц, как памятник обреченной надежде. Я сворачивал за угол, прокладывая путь в толпе покупателей, — и видел их смугловатый мрамор, оседлавший нагромождения известняка и сланца. Увиливал от набитого автобуса — и они маячили на краю моего поля зрения. Однажды поздним вечером (тут начинается повествование) я вез друзей обратно в Афины после шумного ужина в Пирее, мы заблудились в незнакомом безликом районе, где я свернул на улицу с односторонним движением — не в ту сторону, — и он снова возник прямо передо мной: Парфенон, ярко освещенный то ли по случаю какого-то праздника, то ли просто в связи с летним представлением на открытом воздухе, парил в темноте белым пламенем, такой ясный и четкий, что я от неожиданности слишком резко тормознул, послав общество в приборную доску и спинки кресел.

Мы немного посидели, любуясь зрелищем. Это была улица, приходящая в упадок, с закрытыми магазинами и обветшалыми домами, но здания в дальнем конце обрамляли храм безупречно. Кто-то что-то сказал на заднем сиденье, потом нам навстречу покатила машина, громко сигналя. Водитель высунул из окна руку и махнул мне. Затем появилась его голова, он начал кричать. Сооружение висело над нами, как небесный фонарь. Я поглядел еще чуть-чуть и задом выехал из улицы.

Я спросил Энн Мейтленд, сидевшую рядом, как меня обозвал этот шофер.

— Онанист. Стандартное оскорбление. Грек никогда не скажет того, чего он не говорил уже тысячу раз.

Ее муж Чарлз пожурил меня за незнание этого слова. Чарлз считает, что, если ты уважаешь чужую культуру, ты обязан понимать местную ругань и все, что относится к сексу и естественным отправлениям.

Мы трое занимали передние места. Сзади сидели Дэвид Келлер, его новая молодая жена Линдзи и человек по фамилии Шток — то ли швейцарец, то ли австриец, который работал в Бейруте и приехал к Дэвиду по делам.

За ужином всегда оказывался кто-нибудь, приехавший по делам к одному из наших. Обычно это бывали люди северного типа — крупные, грубоватые. Алчные лица, сильный акцент. Они слишком много пили и улетали поутру.

С помощью Энн я определил наше местонахождение и двинулся в сторону «Каравеллы», где Шток снимал номер.

— Ну не ужас ли? — сказала Линдзи. — Я так и не добралась до Акрополя. За два с половиной месяца, верно, Дэвид?

— Помолчи. Все решат, что ты дурочка.

— Я жду моих занавесок.

Я сказал ей, что она не единственная, кто там не был, и попытался объяснить причины, мешающие мне совершить это паломничество.

— До него же рукой подать, — сказал Чарлз Мейтленд. — Стоит только взойти на холм. А может, вы хотите славы навыворот? Чудак, который игнорирует непревзойденные шедевры.

— Кажется, я слышу нотку зависти? Невольное восхищение?

— Поднимитесь на холм, Джеймс. Эта штука рядом. Она давит. Она так близко, что толкает тебя в плечо.

У него была манера изображать грубоватое нетерпение. Будучи среди нас старшим, он с удовольствием разыгрывал эту роль.

— Вот-вот, — сказал я. — В том-то и дело.

— Что вы имеете в виду? — спросила Энн.

— Он давит. Он слишком заметен. Он прямо-таки заставляет себя игнорировать. Или, по крайней мере, сопротивляться. У нас тоже есть самомнение. Мы тоже по-своему нелепы. Что и вынуждает нас цепляться за свое достоинство.

— Не знала, что вы так глубоки, — сказала она.

— Обычно я мельче.

— Но тема для вас явно не новая.

— Эта штука торчит здесь уже тысячи лет, — сказал Чарлз. — Взойдите на холм, посмотрите на нее, как все, и отправляйтесь обратно — потихоньку-полегоньку, левой-правой, топ-топ.

— Неужто так просто?

Разговор начинал меня забавлять.

— По-моему, вам пора отпустить бороду или обриться наголо, — сказала Энн. — Нам нужно наглядное свидетельство вашей приверженности столь глубоким идеям. А то я не уверена, что вы это всерьез. Мы хотим во что-нибудь верить. Бритая голова могла бы перевернуть нашу жизнь.

Я ехал мимо тротуара, заставленного автомобилями.

— Нам нужен японский монах, — сказала она Чарлзу, словно это и был ответ, которого они добивались.

— Обрейте голову, — устало сказал мне Чарлз.

— Вот почему мы еле влезли в вашу машину вшестером, — сказала Энн. — Она японская, потому и маленькая. Что бы нам не поехать на двух? Или на трех?

Дэвид Келлер, дюжий блондин из Небраски лет сорока, серьезно произнес мне в спину:

— По-моему, Джим, твои друзья стараются объяснить тебе, что ты дурак и занят дурацким делом в дурацком мире.

— Сел бы лучше за руль, Дэвид. Ты слишком пьян, чтобы разговаривать. Вот Линдзи меня понимает.

— Зачем тащиться наверх, когда он и так здесь, — сказала она.

— Линдзи всегда смотрит в корень.

— Если б его здесь не было, тогда можно бы и сходить.

— Чудо, а не женщина, — сказал я.

— Мы познакомились в самолете, — сказал Дэвид. — Где-то над океаном. Среди ночи. По местному. — Он откровенничал. — Она выглядела сногсшибательно. В тапочках «Пан-Ам», которые выдают на борту. Ее прямо обнять хотелось, понимаете? Как фею. Прическа в этаком трогательном беспорядке. Так и тянуло дать ей стакан молока с пирожным.

Когда я добрался до «Каравеллы», мы обнаружили, что Шток спит. Вытащить его удалось легко. Потом я развез остальных и поехал домой.

Я занимал один из коттеджей в районе, окаймляющем подножие холма Ликабетт. Большинство моих знакомых жили здесь или поблизости. Широкие террасы наших домов сплошь заросли лантакой и жасмином, виды отсюда головокружительные, в кафе уже с раннего вечера людно и надымлено. Обычно американцы едут в такие места, чтобы писать картины или книги, вникать во что-нибудь, — как говорится, за фактурой. Но нас привели сюда дела.

Я налил себе содовой и немного посидел снаружи. Город сбегал от террасы к заливу — подернутая дымкой череда спадов и подъемов, цельнокроеный бетонный поселок. Редкими ночами, при каких-то особых погодных условиях, внизу снимались с воды самолеты. Их было слышно отсюда — загадочный звук, насыщенный подспудной тревогой, зловещий рокот, который сначала казался чем-то вроде симптома природного разлада, вестником надвигающейся катастрофы, и лишь спустя долгое время позволял себя опознать.

Телефон прозвонил дважды, потом смолк.

Конечно, я много летал. Так же как и все мы. У нас была своя субкультура: деловые люди в бесконечных переездах, потихоньку стареющие в самолетах и аэропортах. Люди, искушенные в том, что касалось статистики и показателей безопасности, нелепой гибели в клубах огня. Мы знали, от еды каких авиакомпаний может Скрутить живот, какие рейсы лучше стыкуются. Знали разные типы самолетов и их устройство и соразмеряли эти данные с расстоянием, которое предстояло покрыть. Мы разбирались в оттенках плохой погоды и соотносили их с системой управления выбранного нами самолета. Мы знали, какие аэропорты работают аккуратно, а в каких царит хаос или произвол местной мафии; где есть радары, а где нет; где можно угодить в толпу паломников, совершающих хадж. Билеты без указания места никогда не сбивали нас с толку, мы мигом определяли, какой чемодан налейте наш, если багаж надо было забирать с транспортера, и не обменивались безумными взглядами, когда при посадке падали кислородные маски. Мы делились сведениями о том, какие отдаленные городки содержатся в порядке, в каких по ночам бегают стаи диких собак, а в каких есть риск среди бела дня, в деловом центре попасть под снайперский обстрел. Мы сообщали друг другу, где не купишь выпивку без официального документа, где нельзя есть мясо по средам и четвергам, где у дверей гостиницы надо огибать человека с коброй. Мы знали, где объявлено военное положение, где принято тщательно обыскивать приезжающих, где практикуют пытки как метод дознания, где дают на свадьбах залпы из крупнокалиберных винтовок, а где похищают бизнесменов в расчете на выкуп. Мы умели извлекать смешное из унижения личности.

— Это как во времена Империи, — говаривал Чарлз Мейтленд. — Уйма возможностей, приключения, закаты, пыльная смерть.

Вдоль какого-нибудь северного побережья на заходе солнца вспыхивает чеканное золото, заливая озера и прочерчивая извилистые реки до самого моря, и мы знаем, что мы снова в пути, почти равнодушные к заповедной красоте внизу, к сланцевой стране-пенеплену, которую оставляем позади, чтобы глубокой ночью миновать дождевые полосы. Это время полностью утрачено для нас. Мы его не помним. Мы не уносим с собой ни чувственных впечатлений, ни голосов, ни стремительного разбега самолета по бетону, ни белого шума моторов, ни часов ожидания. Ничто не пристает к нам, разве что запах дыма в волосах и одежде. Это погибшее время. Его никогда не было, пока оно не наступит опять. А потом его снова не будет.

Я отправился пароходом на Курос — малоизвестный островок из группы Киклад, куда можно добраться только с пересадкой. Там, в маленьком белом домике без горячей воды, на крыше которого росла герань в банках из-под оливкового масла, жили моя жена и сын. Все было чудесно. Кэтрин писала отчеты о раскопках в южном конце острова. Наш девятилетний сын трудился над романом. Нынче все пишут. Хлебом не корми, дай построчить.

Когда я добрался туда, дом стоял пустой. На улицах — ни души. Была жара градусов в сорок, четыре часа пополудни, режуще яркое солнце. Я присел на крыше, приставив руки к глазам козырьком. Поселок был образцом неправильной геометрии — беленные известью хибарки, скучившиеся на склоне, путаница переулков и арок, церквушки с синими слюдяными куполами. Белье, развешанное в закрытых двориках, и всюду стойкое ощущение освоенного пространства, знакомых предметов, домашней жизни, текущей в этой лепной тишине. Лестницы огибают дома, исчезая.

Это была морская обитель, поднятая на безжалостный свет дня, выцветший лоскут на холмах. Несмотря на зигзаги тесных улиц, их неожиданные заломы и повороты, в местечке было что-то безыскусное и доверчивое. Полосатые мачты и вынесенные на воздух коврики, узкие деревянные балкончики, растения в мятых банках, готовность делить причуды некоей коллективной судьбы. Взгляд на секунду притягивали то крытая лазейка между домами, то дверь цвета морской волны, то перильца, надраенные до корабельного блеска. Сердце, едва бьющееся в летнем зное, и все этот подъем, маленькие птички в клетках, проходы, ведущие в никуда. Перед порогами были выложены мозаики из камушков, плиты террасок обведены белым.

Дверь была открыта. Я перешел ждать внутрь. Здесь появилась тростниковая циновка. По письменному столу Тэпа была разбросана линованная бумага. Это был мой второй визит сюда, и я поймал себя на том, что придирчиво, как и в первый раз, изучаю обстановку. Возможно ли отыскать а этой простой мебели, среди поблекших стен что-то, касающееся моей жены и сына, — то, что было скрыто от меня в пору нашей совместной жизни в Калифорнии, Вермонте и Онтарио?

Мы заставляем тебя гадать, не лишний ли ты в этой компании.

Задул мелтеми, изнуряющий летний ветер. Я стоял у окна, дожидаясь их появления. Белая вода сверкала за бухтой. Из потайных местечек в каменных стенах выскальзывали кошки и, потянувшись, брели по своим делам. Первая ударная волна, эхо какого-то далекого насилия, прокатилась по предвечернему острову, и пол слабо задрожал, оконные рамы скрипнули, а в углу, где смыкались стены, с тревожным шепотом просыпалась штукатурная крошка. Наверное, это глушили динамитом рыбу.

Тени от пустых стульев на главной площади. В горах протарахтел мотоцикл. Свет был как в операционной — вяжущий. Он зафиксировал картину передо мной, словно кадр из сновидения. Все выпуклое, безмолвное и яркое.

Они приехали с раскопок на мотороллере. Кэтрин повязала голову пестрым платком, на ней были мешковатые армейские штаны и майка. Высокая мода для сильных духом. Тэп увидел меня в окне, побежал назад сообщить матери, и та, не удержавшись, на мгновение подняла взгляд. Она оставила мотороллер на обочине ступенчатой улочки, и они гуськом двинулись наверх, к дому.

— Я стащил йогурт, — сказал я.

— Так. Смотри, кто приехал.

— Я верну за него, частями. Чем это ты занялся, Тэп? Помогаешь маме пересмотреть всю историю древнего мира?

Я взял его под мышки и поднял на уровень глаз, кряхтя больше, чем того требовало усилие. Возясь со своим мальчуганом, я всегда издавал львиноподобные звуки. Он ответил на это, по обыкновению, уклончивой полуулыбкой, уперся руками мне в плечи и сказал ровным тенорком:

— Мы поспорили, когда ты приедешь. На пять драхм.

— Я пробовал дозвониться в гостиницу, в ресторан. Не вышло.

— Она выиграла, — сказал он.

Я мотнул его и опустил. Кэтрин пошла в дом греть воду, которую они добавляли в холодную, когда мылись.

— Мне понравились те отрывки, что ты посылал. Но разок-другой внимательность тебе изменила. Твой герой вышел во время пурги, надев прорезиненный «ингерсолл».

— А что тут неправильного? Теплей у него ничего не было. Вот что я хотел сказать.

— Наверно, ты имел в виду макинтош. Он вышел во время пурги, надев прорезиненный макинтош.

— Я думал, макинтош — это сапог. Он не мог выйти в одном макинтоше. Тогда уж в макинтошах.

— Тогда уж в «веллингтонах». Сапог — это «веллингтон».

— А что же тогда макинтош?

— Плащ.

— Плащ. Тогда что такое «ингерсолл»?

— Часы.

— Часы. — Видно было, как он складывает эти названия и вещи, которым они соответствуют, в надежный уголок памяти.

— Характеры у тебя хороши. Я узнаю вещи, которых раньше не знал.

— Можно сказать тебе, что говорит Оуэн насчет характера?

— Конечно, можно. Не надо спрашивать разрешения, Тэп.

— Мы не уверены, что он тебе нравится.

— Не умничай.

Он кивнул, точно дряхлый старик на улице, ведущий молчаливый спор с самим собой. В его коллекции жестов и выражений это означало, что он слегка сконфужен.

— Давай, — подбодрил я. — Скажи мне.

— Оуэн говорит, что «характер» происходит от греческого слова. Оно значит «клеймить» или «точить». Или «заостренная палочка», если это существительное.

— Инструмент для резки или клеймения.

— Правильно, — сказал он.

— Вот, наверное, почему по-английски «character» — это не только персонаж в книге, но еще и значок, символ.

— Например, буква алфавита.

— Оуэн напомнил об этом, да? Ну спасибо, Оуэн.

Тэпа рассмешила моя обида — недовольство отца, которого обскакали.

— Знаешь что? — сказал я. — Ты стал немножко похож на грека.

— Неправда.

— Ты еще не куришь?

Он решил, что ему нравится эта идея, и сделал вид, будто курит и разговаривает. Он произнес несколько фраз на языке об, выдуманном наречии, которое перенял у Кэтрин. В детстве она и ее сестры говорили по-обски, а теперь Тэп использовал этот язык как замену греческому или дополнение к нему.

Кэтрин вынесла нам две пригоршни фисташек. Тэп сложил ладони чашечкой, и она медленно высыпала в них одну пригоршню, подняв кулак, чтобы увеличить расстояние. Мы смотрели, как он улыбается орешкам, которые с щелканьем падают ему в руки.

Мы с Тэпом сидели на крыше, скрестив ноги. Узкие улочки сбегали к площади — там, у стен зданий, под турецкими балкончиками, которые на закатном солнце казались забрызганными вином, сидели местные жители.

Мы грызли орешки, складывая скорлупу ко мне в нагрудный карман. За дальней окраиной поселка торчала разрушенная ветряная мельница. Рельеф был скалистый, с крутым спуском к морю. Какая-то женщина со смехом выпрыгнула из ялика и обернулась поглядеть, как он качается. Ялик ходил ходуном, и женщина рассмеялась снова. На веслах сидел мальчишка, грыз хлеб.

Мы смотрели, как разносчик, обсыпанный белым, таскает в пекарню мешки с мукой, взваливая их на голову. Он положил себе на макушку пустой мешок, чтобы защитить глаза и волосы, и выглядел как охотник на белых тигров, облаченный в их шкуры. Ветер все еще дул.

Дальше