Ну ладно. Чудесное место, где можно с удовольствием побродить, полное сюрпризов, огромный кроссворд для специалиста по древнему миру. И все это — крепость, камни, надписи — расположено посередине между Заркой и Азраком. Оуэн, с его склонностью замечать такие вещи, сразу же сообразил, что эти названия являются взаимными анаграммами. Вот о чем он хотел сказать людям с холмов. Как странно, хотел он сказать, что место, которое он искал, эти красноречивые, латаные-перелатаные руины находятся между ориентирами-близнецами — населенными пунктами, чьи имена состоят из одного и того же набора букв, только в разном порядке. И ведь именно это — перестановка, реорганизация — происходило в Каср-Халлабате. Археологи и рабочие пытались собрать глыбы в нужном порядке.
Маленькая бесконечность сознания — вот как он это назвал.
Я пошел в дом за фруктами. С вазой в руке я остановился на пороге комнаты Тэпа и заглянул внутрь. Он лежал головой ко мне, пуская пузыри во сне — звук, похожий на торопливые поцелуи. Я глянул на бумаги, которыми был завален самодельный письменный стол, вогнанная в нишу доска, но было слишком темно, чтобы разобрать паутину его старательных каракулей.
На веранде мы немного поговорили о его опусе. Оказалось, несколько дней назад Оуэн обнаружил-таки, что стержнем романа стало его собственное детство. Он не знал, радоваться ему или огорчаться.
— Он мог бы найти сколько угодно тем получше. Но мне, конечно, приятно, что я пробудил интерес. Впрочем, не думаю, что я хотел бы увидеть результат.
— Почему? — спросил я.
Он помедлил, размышляя.
— Не забывайте, — сказала Кэтрин, — эта якобы документальная проза на самом деле вымысел. Люди настоящие, а их слова выдуманные. Мальчик пытается понять, как устроено современное сознание. Давайте уважать его за это.
— Вы сказали, он изменил мое имя.
— Это я ему велела.
— Будь я писателем, — сказал Оуэн, — до чего приятно было бы мне услышать, что роман мертв. Какая свобода — работать на полях, вне главной оси. Быть этаким литературным упырем. Чудесно.
— Вы когда-нибудь пробовали писать? — спросила она.
— Никогда. Одно время думал, как здорово было бы стать поэтом. Это было давным-давно, я был очень молод и считал, что поэты — изящные бледные юноши, которых постоянно слегка лихорадит.
— Вы были изящным бледным юношей?
— Неуклюжим — это пожалуй, но сильным, во всяком случае, не хиляком. В наших прериях было одно занятие — вкалывать. Кругом бесконечные равнины, поросшие высокой травой. По-моему, мы пахали, мотыжили и корчевали кусты только ради того, чтобы не быть поглощенными пространством. Это как жить на небе. Пока не уехал, я не понимал, насколько такая жизнь проникнута благоговением. И чем дальше, тем большее благоговение я испытываю, когда все это вспоминаю.
— Потом вы преподавали на Западе и Среднем Западе.
— В разных местах.
— Но не в Канзасе?
— Не в прериях. От них не так много осталось. Я не был на родине тридцать пять лет.
— И вы не написали ни одного стихотворения, Оуэн? Честно? — сказала она, точно слегка подначивая его.
— Я был трудяга, тугодум с виду, вроде тех деревенских парней, что стоят столбом и щурятся на солнце. Не отлынивал от грязной работы — послушный сын, в меру несчастный. Но не думаю, чтобы за всю жизнь написал хоть строчку стихов, Кэтрин. Нет, ни одной.
Язычки пламени расплющились, нырнули вниз на ветру. Этот дрожащий свет словно хотел поторопить нас. Я пил вино крупными, в полстакана, глотками, но оно меня только сушило. Кэтрин с Оуэном неспешно тянули беседу к полуночи.
— Одиночество.
— Какое-то время мы жили в городе. Потом за, в пустынном месте, и местом-то не назовешь.
— Я никогда не была одна, — сказала она. — Когда умерла мать, отец старался, чтобы в доме всегда было полно людей. Как в старой комедии, где главные действующие лица вот-вот отправятся в Европу. На сцене горы багажа. Друзья и знакомые идут чередой. Начинается путаница.
— Мы были посередине. Все было поодаль, как бы на равном расстоянии. Сплошное пространство, погодные катаклизмы.
— Мы все время переезжали. Отец покупал дома. Поживем немного в одном — и он покупает следующий. Иногда он с грехом пополам продавал старый, иногда нет. Так и не научился быть богатым. Это могло бы вызвать у людей презрение, но его все любили. То, что он так вот менял дома, было чем угодно, только не показухой. В нем была какая-то глубокая неприкаянность, тревога. Он походил на человека, который хочет улизнуть ночью. Казалось, он считает одиночество болезнью, упорно дожидающейся его впереди. Он всем нравился. По-моему, это его даже как-то беспокоило. Друзья нагоняли на него грусть. Должно быть, он был невысокого мнения о самом себе.
— Потом я повзрослел. Собственно, мне стукнуло сорок. Я понял, что смотрел на этот возраст с точки зрения ребенка.
— Это чувство мне знакомо, — сказал я. — Сорок было моему отцу. Всем отцам было по сорок. Мне до сих пор с трудом верится, что я быстро приближаюсь к этому возрасту. После того как я вырос, у меня было только два возраста: двадцать два и сорок. Мне было двадцать два и после двадцати, и далеко за тридцать. Теперь я уже чувствую себя сорокалетним, хотя по-настоящему до этого еще два года. Через десять лет мне по-прежнему будет сорок.
— В вашем возрасте я начал ощущать в себе присутствие своего отца. Бывали мистические моменты.
— Вы чувствовали его в своем теле. Знаю. Раз — и он тут. И ты чувствуешь, что даже выглядишь как он.
— Буквально на секунду-другую. Я становился своим отцом. Он подменял меня, наполнял.
— Ступаешь в лифт, и вдруг ты — это он. Дверь закрывается, и странное чувство исчезает. Но теперь ты знаешь, кто он был.
— Завтра обсудим матерей, — сказала Кэтрин. — Только без меня. Я своей почти не помню.
— Смерть твоей матери — вот что сделало его таким, — сказал я.
Она посмотрела на меня.
— Откуда ты знаешь? Он тебе рассказывал?
— Нет.
— Тогда откуда тебе знать?
Я выдержал долгую паузу, наполняя стаканы, и сменил тему, постаравшись, чтобы мой голос звучал ровно.
— Почему мы здесь так много говорим? В Афинах то же самое. В Америке такое количество разговоров немыслимо. Говоришь сам, слушаешь других. На днях Келлер выставил меня в полседьмого утра. Наверное, это свежий воздух. Что-то в атмосфере.
— Ты тут вечно вполпьяна. Вот тебе одно объяснение.
— Мы говорим больше, и пьяные и трезвые, — сказал я. — Слова точно роятся в воздухе.
Он замер, пристально глядя мимо нас, — живое воплощение лунной скорби. Что он там увидел? Его руки были сцеплены на груди — большие руки в шрамах и царапинах, руки, которые копали землю и долбили скалы, а когда-то и направляли плуг. Глаза Кэтрин встретились с моими. Возможно, ее сочувствие к этому человеку достаточно велико, чтобы и страждущему мужу перепала капелька по его просьбе. Женская щедрость и милосердие. Номер в конце гостиничного коридора, маленькая простая кровать, аккуратно застеленная. Это тоже могло быть островной льготой и преимуществом — временное возвращение прошлого.
— Думаю, они на материке, — сказал Оуэн.
Куда вам понять, словно говорил он. С вашей домашней драмой, с вашим эзоповым жаргончиком упреков и намеков. Ох уж эти невинные супруги со своими душевными ранами. Он по-прежнему смотрел мимо нас.
— Они говорили что-то насчет Пелопоннеса. Не очень определенно. Кажется, один из них знает там место, где можно устроиться.
— По-вашему, об этом не надо сообщать в полицию? — сказала Кэтрин.
— Не знаю. А по-вашему? — Движение его собственной руки к стакану с вином вывело Оуэна из оцепенения. — Недавно я вспоминал о Роулинсоне — англичанине, который хотел скопировать надпись на скале Бехистун [11]. На древнеперсидском, эламском и вавилонском. Перебираясь по лестницам от первой группы ко второй, он чуть не расшибся насмерть. После этого он решил нанять курдского мальчишку, чтобы тот срисовал наименее доступную часть надписи — вавилонскую. Мальчишка полез по скале, цепляясь за малейшие выбоины. Пальцами рук и ног. Может, он использовал сами буквы. Мне нравится эта мысль. Так он и полз, прижавшись к скале, под большим барельефом с изображением Дария и группы мятежников в цепях. По отвесной стене. Но он чудом, по словам Роулинсона, одолел ее и умудрился наконец сделать на бумаге копию текста, сидя в веревочной люльке вроде тех, что в ходу у моряков. Как вы считаете, почему эта история в последнее время не идет у меня из головы?
— Политическая аллегория, — сказала Кэтрин.
— Ой ли? По-моему, это история о том, как далеко люди способны зайти, чтобы завершить картину, или сложить картину, или подогнать друг к другу элементы общей картины. Роулинсон хотел расшифровать клинописную надпись. Ему нужны были эти три образца. Когда курдский мальчишка благополучно вернулся обратно, это стало началом попытки англичанина проникнуть в великую тайну. Вся птичья разноголосица трех древних языков была пленена и закодирована, сведена к вырубленным в камне значкам. Расшифровщик со своими рисунками и схемами отыскивает в них взаимные связи, параллельные структуры. Какова частотность этих значков, их фонетические корреляты? Он ищет способ, который заставил бы этот набор символов заговорить с ним. Вслед за Роулинсоном явился Норрис. Любопытная деталь, Кэтрин: оба когда-то служили в Ост-Индской компании. Тут просматривается новая связь, вновь одна эпоха говорит с другой. Мы можем сказать о персах, что они были просвещенными завоевателями — по крайней мере, если судить по этому примеру. Они сохранили язык побежденного народа. Между прочим, эламский язык расшифровали именно политические эмиссары и переводчики Ост-Индской компании. Не это ли империализм с человеческим лицом? С лицом ученого?
— Пленить и закодировать, — сказала Кэтрин. — Сколько раз мы уже видели это?
— История о том, как далеко люди могут зайти, — сказал он. — Почему она не выходит у меня из головы? Может, здесь есть какая-то связь с убийством того старика. Если ваши подозрения насчет культа обоснованы, если это на самом деле культ, тогда, пожалуй, убийство не было бессмысленным, Кэтрин. Тогда оно не случайно. Они убили его не просто чтобы пощекотать себе нервы.
— Вы видели их и говорили с ними.
— Это мое мнение. Я могу ошибаться. Мы все можем ошибаться.
Я представлял, как окажусь вскоре в стенах своего гостиничного номера. Буду стоять у кровати в пижаме. Надевая пижаму, я всегда чувствовал себя по-дурацки. Гостиница называлась «Курос» — так же как поселок, остров и катер, который обеспечивал сообщение с островом. Один узелок. В самом путешествии уже есть привкус цели. Микро-Камини, где нашли старика, означает «маленькая печь или очаг». Выясняя такие вещи, я всегда испытывал прилив детской гордости, даже если поводом для моих изысканий был труп человека. Первым греческим текстом, который я перевел, был лозунг на стене в центре Афин. Смерть фашистам.Однажды, вооружившись словарем и учебником грамматики, я битый час разбирал инструкцию на коробке с овсянкой. Потом Дик и Дот подсказали мне, где покупать крупу с инструкциями на разных языках.
— По ночам у меня возникает странное чувство, — сказал Оуэн. — Мир перестает быть дискретным. В темноте все дневные обособленности и различия стушевываются. Ночью все непрерывно.
— Неважно, правду мы говорим или лжем, — сказала Кэгрин.
— Совершенно верно, блестяще.
Стою у кровати в пижаме. Кэтрин читает. Сколько было таких вечеров, когда мы, утомленные плотными дневными часами и не настроенные ни говорить, ни любить, переживали вместе этот момент, не отдавая себе отчета в его значимости. Это казалось чистой обыденщиной: снова пора ложиться спать, ее голова на подушке в свете пятидесятиваттной лампочки, однако эти мелочи — муж стоит, переворачиваются страницы, — эти детали, которые повторялись почти ежедневно, стали обретать некую мистическую силу. И вот я вновь стою у кровати в пижаме, возрождая в памяти ту ситуацию. Воспоминание о ней не существовало независимо. Оно приходило, только когда она повторялась. Я думаю, своей мистической наполненностью она и была обязана тому факту, что действие и воспоминание сливались в ней воедино. Подробность автобиографии, кусочек орнамента. Момент, отсылающий к себе самому в прошлом и в то же время указывающий вперед. Вот я.Скрытый намек на мою грядущую смерть. Эти минуты были единственными в моей семейной жизни, когда я чувствовал себя старым — показательно старым, этакой вехой, — стоя в пижаме слегка не по размеру, чуть комичный, переживая те же мгновения предыдущего вечера: Кэтрин читает в постели, в стакане рядом на палец греческого коньяка, и завтра все это повторится. Я умру один. Геологически старый. Превращусь в древнее отложение, представитель палеозоя.
Кто ведает, что это значит? Сила момента была в том, чего я не знал о нем, стоя там на подхвате ночного отлива, в незримой паутине бренности, опутывающей нас обоих, в свободной одежде, готовый отойти ко сну.
Живя один, я никогда не чувствовал ничего подобного. Видимо, взаимопроникновение времен как-то зависело от женщины в постели. А может быть, в моих днях и ночах просто стало меньше рутины. Переезды, гостиницы. Слишком часто менялось окружение.
— Что-то рано он ушел. Непохоже на Оуэна.
— Может, скоро мы и вовсе без него останемся, — сказала она. — Приезжал руководитель университетской программы. После совещания с ССХ [12]в Афинах. Они пересматривают проект. Но в конце концов это может оказаться к лучшему. Возможно, следующей весной начнем уже в апреле. Самое позднее, в мае. Такие слухи.
— С Оуэном?
— С ним или без. Скорее, последнее. Никто не знает, какие у него планы. Слабая организация — вот из-за чего у нас все проблемы.
— У всех, кроме тебя.
— Пожалуй. Мне это как раз на руку. И Оуэн уверен, что на следующий год мне удастся приехать. Ну вот. По крайней мере, теперь примерно ясно, как обстоят дела. Ты же хотел знать.
Как легко было сидеть вместе и планировать нашу жизнь на основе сезонов и авиарейсов. Нас распирали идеи: мы научились видеть в потерпевшем крушение браке повод для дерзких начинаний и личных инициатив. Особенную сноровку проявляла Кэтрин. Она любила атаковать проблемы и заставлять их работать на нее. Мы обсуждали ее проекты, видя в них не только расстояния и разлуку, но и возможность эксплуатировать эти два фактора. Отцы — пионеры небес. Я вспомнил, как Дэвид Келлер летит в Нью-Йорк, чтобы съесть со своими детьми по банановому сплиту в гостиничном номере. Потом обратно за море, к свету и утешению, к Линдзи, загорающей с голой грудью на террасе их дома.
Мы с Кэтрин договорились. В конце лета они с Тэпом уедут в Лондон. Поживут у ее сестры Маргарет. Подыщут для Тэпа школу. Кэтрин устроится на курсы по археологии и смежным дисциплинам. А мне будет удобно, хоть и слегка накладно, их навещать. Из Афин до Лондона три часа полета — английская столица примерно на семь часов ближе острова.
— В апреле вы вернетесь.
— Теперь я тут все знаю, так что без труда сниму дом получше. А Тэп догонит меня, как только кончатся занятия. По-моему, неплохо.
— А я посмотрю мраморы Элджина [13], — сказал я.
Еще мы договорились, что я в эту ночь посплю на диване. После того что случилось в другом поселке, я не хотел оставлять их одних.
— Надо будет найти чистую постель. И еще придвинем к дивану стул. А то коротковато.
— Я чувствую себя мальчишкой, которому разрешили переночевать.
— Какой восторг, — сказала она. — Не знаю, справимся ли.
— Неужто я слышу мечтательную нотку?
— Не знаю. Разве?
— Неопределенность, ожидание?
— Вряд ли нам стоит сидеть тут и обсуждать это, ты не находишь?
— За стаканчиком местного вина. Мы застреваем, точно на минном поле. При Оуэне, конечно, легче. Согласен.
— Почему мы такие неспокойные?
— В браке мы были практичными людьми. Теперь мы полны неуклюжих устремлений. Ничто больше не имеет результата. Мы оба как-то внутренне облагородились. Не желаем поступать целесообразно.
— Может, мы не так плохи, как нам кажется. Ничего себе идейка. Революционная.
— Как повели бы себя в такой ситуации твои минойцы?
— Наверное, развелись бы в два счета.
— Народ, искушенный в житейских передрягах.
— Судя по фрескам, ты прав. Шикарные дамы. Стройные, грациозные. Абсолютно европейский тип. И цвета такие живые. Совсем не похоже на Египет и весь этот мрачный гранит и песчаник. Сплошное эго.