Имена - Виктор Емский 28 стр.


— А теперь я скажу кое-что о твоем макияже.

— Не надо, пожалуйста.

— Он неотразим, хотя в нем нет вызывающей сексуальности. Странная вещь. Это своего рода декларация, правда? Тело гибкое, открытое, воздушное и свободное. Лицо спрятано под маской, почти нарочито банальной. Я не имею привычки объяснять женщинам, кто они и какой у них был расчет, так что оставим это, исключим из обсуждения твое лицо, маску, потрескавшуюся помаду.

— Я не такая. Почему я должна все это слушать? Не говоря уж о том, что мне надо в дамскую комнату.

— Можно мне пойти с тобой? Пожалуйста.

— Не думайте, что у меня не хватает решимости встать и пойти домой. Просто спать хочется, вот я и сижу.

— Я знаю. Конечно.

— Вам тоже хочется спать?

— Спать. Вот именно.

Она легонько дотронулась до моего лица и поглядела на меня со странным сочувствием, точно нас с ней что-то объединяло и она понимала это. Потом направилась вниз, где был туалет.

Я посмотрел через стол по диагонали и увидел крупную балканскую голову Андреаса Элиадеса. Он говорил с Хардеманом. Помнишь. Мы сидели с четырьмя рюмками бренди в таверне на морском берегу и ждали, когда с пляжа вернутся Дэвид и Линдзи. Фамилия Хардеман, самолет Хардемана, песчаная буря в Каире. С течением времени фактура той ночи как будто проступала из мглы. Мои воспоминания о ней словно объединяли собой избранные картины, отпечатавшиеся в памяти моих тогдашних спутников. Постоянно всплывало что-то новое, какая-нибудь мелкая отчетливая деталь: марки сигарет, глаза старого гитариста, его смуглая морщинистая рука, и что сказали Бордены, и кто оторвал веточку от мокрой виноградной грозди, и как мы сидели, как пересаживались с места на место, покуда вечер упорно двигался по своей собственной колее, понемногу превращаясь в то, чем он стал теперь. Элиадес все больше и больше казался неким связующим звеном.

Мы кивнули друг другу, и я слегка развел руками, как бы давая ему понять, что сам не знаю, как меня сюда занесло. Потом заметил, что на меня смотрит Линдзи. Она сидела прямо напротив, между двумя пустыми стульями. Андреас был в дальнем конце, лицом к лицу с Хардеманом, который пересел раньше.

— Часто мы с вами встречаемся, — сказал я Андреасу.

Он пожал плечами, я тоже.

Дэвид был между Хардеманом и мной. Стул Дженет находился от меня слева. То, как люди сидят, казалось мне важным, хоть я и не знал почему.

— Не гипнотизируйте меня, — сказал я Линдзи. — У вас такой вид, будто вы что-то замышляете.

— Замышляю поехать домой, — сказала она. — Кто вообще нас сюда приволок?

— Кому-то захотелось посмотреть греческие танцы.

Андреас спросил ее, учит ли она глаголы. Еще одно воспоминание, фрагмент той летней ночи. Перекрикивая музыку, они попытались завязать вежливую беседу. Дэвид наклонился в мою сторону и посмотрел на меня грустными глазами.

— Так и не поговорили, — сказал он.

— Да.

— А я хотел поговорить. Никак нам не удается.

— Скоро поговорим. Завтра. Давай пообедаем.

Когда они с Линдзи ушли, я не стал перебираться поближе к мужчинам, и Дженет Раффинг, вернувшись, заняла место Линдзи. Это было похоже на расстановку фишек: две группы людей и два набора пустых стульев друг против друга. Хардеман заказал очередную порцию выпивки.

— Они обсуждают дела, — сказал я ей. — Грузы, тоннаж.

— Кто это с бородой?

— Его партнер. Бизнесмен.

— Похож на священника.

— Возможно, у него роман с Энн Мейтленд. Ты ее знаешь?

— Зачем вы говорите мне такие вещи?

— Сегодня я готов сказать тебе все. Никаких хитростей. Честно. Я расскажу тебе все что угодно, сделаю для тебя все что угодно.

— Но за что?

— За то, что ты так танцевала.

— Но у меня ведь не слишком хорошо получалось.

— Зато ты удивительно двигалась — твои ноги, грудь, ты вся. Плевать на технику. Ты была очень довольна собой.

— По-моему, вы ошибаетесь.

— Была. Я настаиваю.

— Можно подумать, что таким окольным путем вы хотите польстить моему тщеславию.

— Ты не тщеславна, ты полна надежды. Тщеславие — род самозащиты. За ним кроется страх. Это взгляд в будущее, где ждет деградация и смерть. — Еще один танцовщик подпрыгнул. — Когда сидишь вот так ночью, пьешь и разговариваешь, рано или поздно наступает что-то вроде просветления: начинаешь все видеть ясно сквозь маленькое окно, брешь в пространстве. И я все вижу. Я заранее знаю, что мы скажем через минуту.

— Что сказала Линдзи?

— Она просто посмотрела на меня.

— Эти двое — банкиры?

— Торговцы холодильниками.

— Они будут гадать, о чем это мы говорим.

— Я хочу выйти отсюда с твоими трусиками в заднем кармане. Тебе ведь придется пойти за мной, верно? Я хочу сунуть руку под твою блузку и расстегнуть лифчик. Хочу сидеть здесь и говорить с тобой, зная, что твой лифчик и трусики лежат у меня в кармане. Вот все, чего я прошу. Знать, что под одеждой ты голая. Знать это, сидеть здесь и говорить с тобой, зная, что под одеждой ты голая, — одно только это знание позволит мне прожить еще десять лет без всякой еды и питья. А есть у тебя вообще лифчик? Я не из тех, кто сразу определяет на глаз. Мне никогда не хватало наблюдательности и самонадеянности, чтобы заявлять: эта женщина в лифчике, а та нет. Мальчишкой я никогда не стоял на улице, прикидывая размер. Этак самоуверенно: вот идет номер третий.

— Пожалуйста. Мне правда надо идти.

— Только дотронуться до твоего тела. Не больше. Как мы вели себя в детстве, подростковый секс, какое это было бы для меня счастье. Задняя комната в летнем домике твоей семьи. Пахнет плесенью, внезапно темнеет, начался дождь. Прижимаешься ко мне, отталкиваешь меня и снова притягиваешь к себе. Волнуешься, как бы кто не пришел, не вернулся бы с озера или с распродажи у соседей. Боишься всего, что мы делаем. Дождь высвобождает все свежие сельские запахи. Они проникают к нам снаружи — чистые, отмытые дождем сладковатые ароматы, бодрящая летняя прохлада. Это природа, это секс. И ты притягиваешь меня к себе и волнуешься и говоришь, не надо, не надо. Видишь, как я сентиментален, как низок и непристоен? Они возвращаются из бара на берегу озера, того, что на сваях, «Нормандии», где ты иногда подрабатываешь официанткой от скуки.

— Но для меня в танцах нет никакой эротики. Дело совсем в другом.

— Я знаю, знаю, и это часть общей картины, это одна из причин, благодаря которым я так сильно хочу тебя, хочу твое длинное белое тело, движущееся исключительно из лучших побуждений.

— Ну спасибо.

— Твое тело восторжествовало над замужеством. Оно стало только лучше. Оно отчаянно прекрасно. Сколько тебе лет, тридцать пять?

— Тридцать четыре.

— И в свитере. Женщины надевают свитер, когда не хотят говорить о себе?

— Как я могу говорить? Для меня это нереально.

— Ты танцевала. Это было реально.

— Я не такая.

— Ты танцевала. Разговор, который мы ведем, ничего не значит для тебя и очень много — для меня. Ты танцевала, я нет. Я пытаюсь дать тебе понять, как ты меня потрясла своим танцем, босая, в перчатках по локоть, в чем-то полупрозрачном, и как действуешь на меня теперь, когда сидишь рядом, спрятавшись за тенями для век, тушью для ресниц, губной помадой. Твоя невозмутимость возбуждает меня до безумия.

— Я не невозмутима.

— Я хочу расшевелить тебя самым прямым способом. Хочу, чтобы ты сказала себе: «Он собирается кое-что сделать, и я не знаю, что это, но хочу, чтобы он это сделал». Дженет.

Мы все пили скотч, Андреас — по-прежнему в плаще.

— Твой голос, когда ты рассказывала нам о своем теле, об уроках и упражнениях, бедра работают так, живот так, твой голос был отделен от тела расстоянием дюйма в четыре, он начинался в точке, на четыре дюйма отстоящей от твоих губ.

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— Твои слова лишены связи с действиями, которые они описывают, с частями тела, которые они называют. Вот что так сильно привлекает меня в тебе. Я хочу вернуть твой голос обратно в тело, на свое место.

— Каким же образом? — Легкая улыбка, скептическая и утомленная.

— Я постараюсь, чтобы ты увидела себя по-другому. Чтобы увидела меня, почувствовала жар моего желания. Ты его чувствуешь? Скажи, если да. Я хочу, чтобы ты это сказала. Скажи: желание. Скажи: я таю между ног. Скажи: ноги. Серьезно, прошу тебя. Чулки.Прошепчи это слово. Оно создано для шепота.

— Я сижу и слушаю тебя и могу сказать себе: я не сплю и он говорит всерьез, но это так непривычно для меня. Я не знаю, что полагается отвечать.

— Джеймс. Зови меня Джеймс.

— О Господи, не надо.

— У нас есть имена, — сказал я.

— Хватит пить. Я не такая.

— Никто из нас не хочет идти домой. Мы хотим оттянуть возвращение. Хотим еще посидеть здесь. Я уже забыл, на что это похоже, не хотеть домой. Конечно, мне и не нужно домой. Мою душу, в отличие от твоей, не гложет этот мелкий надоедливый червячок. Что же там ждет тебя, такое неприятное? — Мы помолчали немного, размышляя об этом. — Я пытаюсь выразить то, что ты чувствуешь, что чувствуем мы оба. Если получится, ты сможешь довериться мне в самом глубоком смысле. В том, что все усложняет, все объемлет. И тогда, даже если ты захочешь остановить нас, свернуть в сторону, изменить течение этой ночи, ты ничего не сможешь поделать.

— Я не уверена, что ты узнал бы меня завтра на улице без этой косметики. И еще чуднее: я не уверена, что сама узнала бы тебя.

— Солнечный свет показался бы нам слишком безжалостным. Нам захотелось бы убежать друг от друга.

Греки из числа посетителей танцевали на сцене, и вскоре к ней потянулись туристы: с бумажниками, наплечными сумками, в капитанских фуражках, они оглядывались на своих друзей, собираясь с духом перед тем, как сморозить глупость, хотя сами еще не знали, какую именно.

— Скоро закроют, — сказала она. — По-моему, уже пора.

Она поднялась наверх за пальто. Я стоял, слушая Хардемана, говорящего об эксплуатационных расходах. Андреас, не отводя от него взгляда, вынул из внутреннего кармана карточку и протянул ее мне. Простая визитная карточка. Я предложил Хардеману денег, он отмахнулся, и мы с Дженет вышли на улицу.

Звуку было тесно даже под открытым небом. Усиленный электричеством, он заполнял ночь плотными волнами. Он исходил от мостовой, стен и деревянных дверей, точно пульс какого-то неопределенного события, и мы двинулись вверх по ступенчатой улице рука об руку.

В окне маленькой таверны стоял человек, играющий на волынке. Музыка была природным явлением, климатической особенностью этих старых улиц в половине первого ночи. Я притиснул Дженет к стене и поцеловал. Ее помада смазалась, она отвела взгляд, повторяя, что надо идти в другую сторону, вниз по ступеням, где можно поймать такси. Я потащил ее выше мимо кабаре, последних критских танцовщиков, последних певцов в открытых рубашках и снова прижал к стене одного из старых нежилых зданий. На ее лице появилось что-то похожее на удивление, недоумение внезапно проснувшегося человека, который старается вспомнить тяжелый сон. Кто он, что мы здесь делаем? Я придавил ее к стене, пытаясь расстегнуть на ней пальто. Она сказала, что надо поймать такси, что ей надо домой. Я сунул руку между ее ног, поверх юбки, и она словно осела чуть-чуть, отвернув голову в сторону. Я хотел заставить ее взяться за полы моего плаща, чтобы прикрыть нас, защитить от холода, пока я вожусь с брюками. Она вырвалась и пробежала несколько ступеней, мимо строительных лесов у соседнего дома. Она бежала, держа сумочку за ремешок и на отлете, как будто боялась пролить на себя что-то. Она повернула за угол и вверх, на пустую улицу. Когда я догнал ее и обнял сзади, она застыла на месте. Я провел руками вниз по ее животу поверх юбки и пристроил свои колени под ее коленями, так что ей пришлось немного откинуться назад, опереться на меня. Она что-то сказала, потом вывернулась и пошла в темноту к дому. Я прижал ее к стене. Музыка была далеко и постепенно стихала по мере того, как закрывались кафе. Я поцеловал ее, задрал юбку. Голоса внизу, мужской смех.

Она сказала мне, прошептала с жутковатой отчетливостью:

— Людям хочется, чтобы их держали. Только это и нужно, правда?

Я выждал несколько секунд, потом раздвинул коленями ее ноги. Я действовал поэтапно, следя за рациональностью своих движений, стараясь соблюсти правильный порядок. Мы делали короткие вдохи, почти соприкасаясь губами, понемногу вовлекая друг друга в неизбежность и ритм. Я возился с ее одеждой, обрывки мыслей путались в голове. Я почувствовал тепло ее ягодиц и бедер и привлек ее к себе. Казалось, для нее все это уже в прошлом, она уже покончила с этим и видит себя в такси, везущем ее домой.

— Дженет Раффинг.

— Я не такая. Нет.

Мы стояли под железным балконом в верхнем районе старого города, недалеко от каменной громады Акрополя, от его северного склона.

10

Немцы сидят на солнце. Шведы бредут мимо, запрокинув головы к свету, жадное выражение на их лицах напоминает гримасу боли. Две голландки прислонились к ограде церкви на набережной и отдыхают с закрытыми глазами, фея лицо и шею. Человек в белой полотняной кепочке, которого мы видели уже несколько раз, стоит на освещенном солнцем пятачке турецкого кладбища, среди сосен и эвкалиптов, и чистит апельсин. Шведы исчезают в направлении аквариума. Появляются англичане, вносят свои пальто на пустую площадь, куда начинают выползать тени от венецианской аркады, в странной тишине на свету позднего утра.

Три дня на Родосе. Дэвид решает, что уже достаточно тепло, можно и искупаться. Мы смотрим, как он заходит в море — медленно, поеживаясь, подняв руки на уровень фуди, когда вода добирается до середины его белокожего тела, — как ныряет и снова возникает на поверхности, будто бы устремляясь к турецким холмам впереди, за семь миль отсюда. Мы сидим на низком парапете над пляжем. Пляж пуст, если не считать мальчишек с пятнистым футбольным мячом. Ветер перелистывает страницы книги в бумажной обложке. Подходит человек в полотняной кепочке, спрашивает, как ему найти музей рыб.

Купание Дэвида создало лакуну, которую нам полагалось бы занять серьезным разговором. Но Линдзи просто глядит на море и, по-моему, вполне этим довольна. Есть и такой вариант отдыха. Любование видами, простор, порывистый ветер.

После второго долгого, мучительного заплыва он выходит на берег, глубоко увязая в песке, отчего кажется короче дюйма на четыре. Когда он поднимает голову, мы видим, как он счастлив оттого, что так тяжело дышит, устал и промерз, и оттого, что жена и друг ждут его с большим гостиничным полотенцем.

На следующий день заряжает дождь. Он не кончается и через сутки, отчего настроение становится грустнее и чище. Я начинаю ощущать, что эти дни таинственным образом связаны с Кэтрин. Это дни Кэтрин.

На третий день после обеда приближается шторм. Он идет с востока, и мы стоим на волноломе у старой башни и смотрим, как разбиваются о камни хмурые волны. Вокруг сгущается необычайная мрачность. Благодаря облакам, ползущим в сторону моря, и прозрачным сумеркам возникает странная люминесценция, штормовой свет, который не падает на предметы, а скорее порождается ими. Дома начинают испускать слабое сияние — губернаторский дворец, колокольня, новый рынок. Небо чернеет, и загораются белые лодки, бронзовый олень; авантюрин зданий суда и банка мерцает разными цветами. Вода перехлестывает через высокий парапет. Все кругом освещается только предметами.

Летя домой над близкими островами, прячущимися в тумане, мы вдруг разговорились.

— Почему я скучаю по своим странам? — сказал Дэвид. — Мои страны — это или тренировочные полигоны для террористов, или места, где ненавидят американцев, или огромные площади, пораженные экономической, социальной и политической разрухой.

— Иногда все это вместе, — сказала Линдзи.

— Почему мне так не терпится туда вернуться? Что меня гложет? Инфляция — сто процентов, безработица — двадцать. Я люблю неблагополучные страны. Люблю приезжать в них, чувствовать свою интимную связь с ними.

Назад Дальше