— Наверное, ее уже украли.
На нем были шорты, сандалии, гольфы и наглухо застегнутая рубашка с короткими рукавами. В его ясных серьезных глазах читался интерес к страннику, который можно было утолить лишь подробной беседой. Он откровенно изучал Оуэна. Загорелый, большеглазый, в дорожной пыли, с лысиной на макушке. Одна пуговица почти оторвалась.
— Где здесь можно переночевать?
Часы с треснувшим ремешком.
— Надо вернуться на дорогу. Я вас провожу.
— Хорошо.
— Вы надолго?
— Думаю, дня на три. А ты как думаешь?
— Вы читаете на санскрите?
— Я попробую, — ответил Оуэн. — Я учил его почти год. И все это время, а то и дольше, мечтал попасть сюда. Главным образом я буду рассматривать буквы. Здесь красивый шрифт.
— Я думаю, три дня — это очень много.
— Но здесь так чудесно, так спокойно. Тебе повезло, что ты живешь рядом с таким местом.
— Куда вы поедете потом?
Женщины были в красном и желто-зеленом, работали синхронно. Куда он поедет потом? Их однообразные движения напомнили ему о чем-то почти привычном — о греческом рыбаке, который бил о скалу осьминога, чтобы сделать мясо нежнее. Упорный труд, щедрый замах, точно отмеренная сила удара. А еще о чем? Уже не о виденном прежде. О чем-то другом, что лишь брезжило на краю сознания и что он не пускал дальше. Мальчик наблюдал за ним, вопросительно склонив голову набок, на его гладком лице было написано почти взрослое участие. Как будто он знал.Женщины стали подниматься по лестнице, неся на головах корзины с одеждой. Волосы мальчика отливали синевой. Он тоже поднялся наверх, с улыбкой кивнул на дерево, под которым Оуэн оставил свою заплечную сумку. Все еще там.
Оуэн использовал ее как подушку, усевшись по-турецки перед панелью на ближайшей платформе. Мальчик стал позади него и чуть правее, чтобы видеть текст из-за плеча Оуэна.
Буквы, примыкающие к горизонтальным чергам наверху, шли ровной устойчивой вязью. Как будто бы главной, единственно надежной опорой была не земля, а небо. Он изучал их очертания. Почему в них так явно сквозило могуществодревней тайны? Плавные завитки, серповидные кривые, приметы священной архитектуры. Что он вдруг почти уловил? Тайну алфавитов, связь со смертью и собственным «я», другим «я», навеки запечатленные в камне с помощью молотка и резца. Географию, жест набожной руки. Он увидел даже безумие, религиозное неистовство, кроющееся в этих письменах, — безумие жрецов, по чьему повелению в уши членов низшей касты, услышавших, как читают Веды, заливали расплавленный свинец. И это было в очертаниях букв — их самодовлеющий аристократизм, высокомерие и жестокость.
Мальчик красивым, певучим голосом прочел несколько строк, но сказал, что не уверен в правильности своего произношения.
В буквах и расстояниях между ними не было той педантичной соразмерности, какую римляне придавали своим кратким монументальным надписям, сначала составляя их из квадратов, полуквадратов и пригнанных к ним кругов, потом нанося контуры, обводя их и выдалбливая бороздки одинаковой ширины. Здесь была тысяча строк. Здесь была сказочная история Мевара, страшная и жестокая, и текст по-детски наивно воспевал прекрасных дев и мудрецов, калифов-завоевателей. Во всяком случае, детским он казался Оуэну, снова обратившемуся в ребенка, которому надо учить язык, думать перечислениями.
Он погадал, с какого конца набережной начинается поэма, как это определить, имеет ли это значение. Он не мог избавиться от чувства, что весь этот мрамор добыли в каменоломнях, обработали, выложили им берег, возвели павильоны и арки, даже выкопали озеро только ради того, чтобы создать оправу для слов.
Они стали читать вслух вдвоем, мужчина — подстраиваясь под музыкальную интонацию мальчика, повышая и понижая свой голос вслед за ним. В самих этих звуках слышалось нечто древнее, странное, далекое, чуждое, но в то же время почти знакомое, почти прорвавшееся к нему из глубин и по сей день незамкнутой области памяти, где прятались кошмары — те, в которых он не мог говорить как другие, не мог понять, что они говорят.
Потом мальчик исчез. Оуэн почувствовал, как опускаются сумерки, ощутил это физически, всем телом. На берегу потянуло ветерком. Птицы носились над озером, хрипло каркая, — вороны, охваченные тревогой. Арка отбрасывала сложную, веерную тень. Ранний вечер. Пусто, светло и тихо. Закукарекал петух.
На Курукшетре народ, должно быть, уже сгрудился вокруг водоемов. Лап сказал, миллион. Невозможно представить. Мужчины, разрисованные золой, мужчины, застывшие в одной позе, люди со знаками принадлежности к своей секте, люди, намазанные сандаловым маслом. Оуэн стал подниматься к деревьям, затем повернулся и сел на верхней ступеньке. Женщины, подбирающие юбки выше колен, прежде чем ступить в воду. Специалисты по генеалогии, записывающие имена паломников, даты ритуальных омовений. Святые в кругу тлеющих углей. Там должны быть грязные костры, тяжелый дым от горящего навоза. Дети с чашками для подаяний, слепые и прокаженные, люди, умирающие под черными зонтиками. Ищущие в воде спасения, избавления. Чудеса об руку со смертью.
Но это лишь очередное перечисление, верно? Все, на что он способен. Его собственный примитивный контроль. Садху сидят обнаженные, подняв головы, широко раскрыв глаза на солнце. Йоги завязывают себя в топологические узлы. Начинается пение, кто-то трубит в раковины. Они бредут по мелкой воде, подняв руки, — несметные толпы, как единое тело.
Будут задавленные, утонувшие. Нет ли в его страхе перед событиями столь грандиозного масштаба легкого оттенка зависти? А надо ли здесь чему-то завидовать? Действительно ли, как считает его добрая подруга Кэтрин, в этом есть особая красота, благодать? Благодать ли это — быть там, среди множества себе подобных, сдаться, позволить коллективному благоговению захлестнуть себя, раствориться в толпе?
Он сгорбился, сложив руки на груди: зябко. Через три дня он уйдет в пустыню.
— Там в кувшине должна быть вода.
— Есть, — сказал я.
— Пейте.
— Она не заразная?
Оуэна влекло к культу, как космическое тело — к нейтронной звезде, к ее плотной схлопнувшейся массе. Банальное, но неизбежное сравнение. Что мог он сказать об этом влечении? Ничего, что не приняло бы форму аналогии из физического мира, желательно из отдаленной и малодоступной его области, дабы подчеркнуть непостижимость явления.
Мертвое солнце было не просто образом. Оно висело над кактусами и кустарником, над песчаными холмами в этой пустынной западной части Тара — Великой индийской пустыни неподалеку от пакистанской границы. Он шел верблюжьими тропами и ел грубый хлеб из плохой ячменной муки. Вода в колодцах была затхлая, верблюды звенели колокольчиками, люди часто упоминали о змеиных укусах. За четыре дня, в автобусах и пешком, он миновал две деревни. Местные жители ютились в хибарках, похожих на ульи, с соломенными крышами и стенами из глины и сухой травы.
«Учись производить впечатление на окружающих», — говаривала его мать.
Он стоял в белой тишине на разбитом асфальте, дожидаясь автобуса. Люди, которых он видел раньше за несколько миль отсюда, были в чем-то вроде хлопчатобумажных халатов, а женщины собирали веточки с колючих кустов, чтобы развести костер. Ему приходилось заново учить названия вещей.
Оуэн увидел человека, который ковылял к нему со стороны холмов. Он вел на веревке козу, рваный тюрбан и раздвоенная седая борода делали его похожим на древнего воина-раджпута [35]. Он заговорил еще из-за дороги и как будто бы с середины фразы, словно продолжая беседу, которую они начали много лет назад, и рассказал Оуэну о скитающихся в этих краях кочевниках, о заклинателях змей и бродячих певцах. Его английский напоминал диалектную разновидность раджастхани [36]. Он сообщил, что он учитель и проводник, а Оуэна называл сэром.
— Проводник по каким местам? Здесь же ничего нет.
Он произнес несколько фраз, которых Оуэн не понял.
Затем показал ему грязный кусок ткани с вытисненным на нем значком. Видимо, это было официальное свидетельство, подтверждающее его право именоваться проводником.
— Но куда здесь водить людей?
— За плату, сэр.
— Сколько?
— Как пожелаете.
— Мне нужно всего лишь дождаться автобуса в ту сторону, в Хава-Мандир.
— Автобусы не ходят этой дорогой. Если вам надо в Хава-Мандир, вам надо увидеть грузовик.
— Когда?
— Через несколько дней.
— Несколько — это сколько?
Человек задумался.
— Мне хотелось бы знать, куда вы сможете меня провести, если я заплачу вам за услуги.
— Платите как пожелаете, сэр.
— Но что вы мне покажете? Мы где-то между Джайсалмером и пакистанской границей.
— Джайсалмер, Джайсалмер, — повторил он нараспев, точно слова из веселой песенки.
— И пакистанская граница, — сказал Оуэн.
Человек посмотрел на него. Слово «вчера» означало также и «завтра». В пустынном небе кружили ястребы.
— Если автобусы не ходят, а грузовика надо ждать неизвестно сколько дней, я пойду в Хава-Мандир пешком.
— Вы уйдете в Тар, но вы не выйдете оттуда, сэр.
— Вы назвали себя учителем. Чему вы учите?
Человек попытался вспомнить. Потом завел монолог — кажется, о своей молодости, когда он, в ту пору жонглер и акробат, скитался между укрепленными городами. Двое мужчин сидели на корточках в пыли. Индус говорил без умолку, его правая рука двигалась точно в трансе, левая сжимала веревку, обвязанную вокруг шеи козы. Оуэн почти не заметил его ухода. Он по-прежнему сидел у самой земли, чуть подавшись вперед, перенеся вес тела на голени. Когда солнце стало белым и зыбким, он вынул из сумки порцию сухого овощного концентрата и съел ее. Ему хотелось пить, но он позволил себе лишь символический глоток, решив сохранить остаток до середины завтрашнего дня, когда ему придется искать тени и отдыха после пяти часов, проведенных на ногах. Внезапно стемнело. Он улегся на бок, как цыган на картине Руссо, безмятежно спящий волшебным сном.
Он лежал в полудреме, думая об утреннем тяжелом путешествии, когда к нему приблизились несколько запряженных быками повозок, собранных из железа на латунных штифтах. Это ехали кузнецы с семьями — на женщинах были яркие чадры и серебряные украшения. Они подвезли его до Хава-Мандира.
Это был городок, построенный в пятнадцатом веке и почти слившийся с пустыней даже по цвету, так что Оуэн заметил его не раньше, чем их караван очутился у самых ворот. Город постепенно оседал, разрушался и осыпался, сходя на нет. Даже собаки, скучающие на его окраинах, были желтобурыми, вялыми и едва различимыми. Он прошелся по улицам. Дома были из песчаника, с резными фасадами и плоскими крышами, на многих стенах стояли магические значки-обереги. Одно длинное здание украшали купола, беседки и изящные лепные балкончики. Активной деятельности было мало, и в основном она имела отношение к воде. Какой-то человек мыл верблюда, еще один крепил на двухколесной деревянной тележке металлические баки. Через несколько минут Оуэн выбрался на другой конец города. Задул ветер с песком.
Каменные дома уступили место глиняным и кирпичным хижинам. Многие из них, разрушенные, мало-помалу поглощал песок. Местная ребятня смотрела, как Оуэн пьет из своей фляжки. Козы свободно заходили в населенные хижины и выходили обратно. Он залез на обломки стены и оглядел горизонт. Там стояли конические глиняные сооружения цвета песка, всего штук шесть, одно или два — с соломенной крышей. Он видел такие и раньше — закрома для пищи и зерна, не выше семи-восьми футов. Обычно они возводились сразу же за околицами поселков, рядом с ними часто работали люди, бродили привязанные животные. Вокруг этих никого не было, а от последней хижины их отделяли ярдов триста. Он зашагал туда.
Ветер гнал песок по бурым руинам. К кучке маленьких строений вела грубая тропинка, окаймленная колючими кустами. Вдалеке параллельными грядами тянулись скалы из песчаника. Он миновал женщину и ребенка с костлявой коровой. Ребенок шел вплотную за животным, собирая падающий навоз, складывая его и слепляя в комки. Женщина что-то сердито крикнула, в воздухе свистнул прут. Звуки отнесло ветром. История. И человек, который находится вне ее.
Когда Оуэн достиг закромов, он уже почти ничего не видел. Песок колол ему лицо, и он шел, прикрывшись согнутой рукой и лишь иногда поглядывая вперед, чтобы определить направление. Вдруг что-то поразило его: в конце тропинки стоял человек, темнокожий, со спутанными кудрявыми волосами и открытым, несмотря на песок и ветер, лицом. Тени вокруг тусклых глаз, в облике чувствуется угроза. Но он был также и странно спокоен, ждал, закутанный в одежду от лодыжек до шеи, без головного убора, руки спрятаны, ноги босые, и он что-то говорил Оуэну. Или спрашивал? Они смотрели друг на друга в упор. Когда человек повторил свои слова, Оуэн узнал санскрит и мгновенно понял смысл фразы, даже не переводя ее в уме. Человек сказал: «На скольких языках вы говорите?»
Комната была наполовину залита светом. Он сел повыше. Его движения были слегка неуверенными — кажется, только сейчас я заметил, насколько он утомлен и болен. Один голос звучал по-прежнему ясно и твердо.
— Это вопрос, который внушает мне страх, — сказал я. — Он точно караулит меня на Востоке всякий раз, как я сюда приезжаю. Не знаю, в чем секрет его силы.
— В каком-то смысле это ужасный вопрос, не правда ли?
— Но почему?
— Не знаю, — отозвался он.
— Почему мне кажется, что он обнажает какую-то роковую слабость или недостаток?
— Не знаю.
— Вы-то можете на него ответить. На пяти или шести?
— Считая санскрит. Что, в общем, недалеко от прямого обмана. В свое оправдание я мог бы сказать, что никогда не имел возможности побеседовать на нем с кем-нибудь, разве что с тем мальчиком на озере. Сейчас его снова изучают в школах.
— А с ними вы на нем говорили?
— Время от времени.
— Как вы узнали, что они там? От группы с Мани?
— Мне сказали, что в Индии тоже есть группа. Они перебрались туда откуда-то из Ирана. Мне велено было искать место под названием Хава-Мандир.
— Вы, я гляжу, не слишком торопились.
— Я полагал, даже рассчитывал, что Индия исцелит меня от наваждения. Осталась там еще вода?
— В кувшине пусто.
— Наберите, пожалуйста, на улице. Через два дома есть кран.
Когда я вернулся, он спал полулежа, свесив руку с края скамьи. Я разбудил его немедленно.
Имя человека было Автар Сингх. Оуэн подозревал, что это псевдоним, и ему так и не удалось убедить себя в том, что Сингх индус. Мало того, что у этого человека была выразительная мимика, — он еще и выглядел иначе всякий раз, как Оуэн видел его. Отшельник, уличный проповедник, сумасшедший из подземки. Менялись его черты, манеры, весь его облик. Утонченный, тщеславный, подобострастный, жестокий. Сегодня он казался суровым и исхудалым, мистиком в нищей одежде; завтра — апатичным толстяком с тяжелым осоловелым взглядом.
Греческая группа распалась, и двое ее членов недавно прибыли сюда. Одним из них был Эммерих, человек с головой аскета и плотной бородкой. Второй — женщина по имени Берн, широкая и толстогубая, молчавшая уже не первую неделю. Почти все время она проводила затворницей в бункере с соломенной крышей.
Были и еще двое мужчин, но с ними Оуэн почти не общался. Он знал о них только то, что они жили с Сингхом в Иране, что одного из них часто треплет лихорадка и что они определенно европейцы. В отличие от других, они не говорили и даже не пытались говорить на санскрите, и этот факт в сочетании с общей атмосферой, царившей в группе, убедил Оуэна в том, что культ находится на последнем издыхании.
Как-то днем он сидел на корточках в пыли вместе с Эммерихом. Они говорили о санскрите на самом этом языке, а также на нескольких других. У Эммериха была внешность умного заключенного, человека, получившего пожизненный срок за убийство, своенравного самоучки, прекрасно овладевшего искусством жить взаперти и презирающего тех, кто хочет понять, на что это похоже, — презирающего, даже если он соглашается просветить их. Такой человек свыкается с потерей свободы. Уже благодаря своему масштабу его преступление служит ему неисчерпаемым кладезем материала для раздумий и самопознания. Все, что он узнает и прочитывает, вносит свою лепту в его личную философию, становится еще одним объяснением, расширением того единственного яркого мига, который он постоянно воспроизводит, расшифровывает для себя, извлекая из него все, что можно. Проходит какое-то время — и вот убийство уже пополнило собой багаж грез для его самоанализа. Жертва и деяние сделались теорией, философской базой, на которую он опирается в поисках самоидентификации. Они — это то, чем он живет.