Имена - Виктор Емский 38 стр.


Пришла пора увлажниться, говорит он. Увлажните уста.

В своем закроме, в этой перевернутой лунной урне, он задумался о значениях экстаза, смотри греческий: смещение, выход из ступора. Так оно и было. Свобода, побег из условий идеального равновесия. Обычное понимание преодолено, «я» и его механизмы забыты. Не это ли и есть невинность? Не на языке ли невинности говорили те люди, выплевывая слова, точно камешки? Глубокое прошлое нашей расы, прозрачное слово. Не его ли они жаждали, заполняя мир своей ужасной священной болтовней? Стать детьми человечества. Заснуть. Кануть в сон, как усталые дети под огромной белой волной простыни. Он и сам уморился. Утомленный, смежил веки. Еще немного, еще чуть-чуть. Сейчас необходимо было вспоминать, длить эту грезу о первобытной земле.

Его отец стоит прямо, закрыв глаза, и говор льется из него, удивительно спокойный и размеренный. Оуэн видит, как проповедник подходит ближе. У него странный и ясный взгляд. Мощные предплечья, переплетенные темными жилами. Повсюду ликование и голоса, всплески голосов, движение там и тут. Эта речь прекрасна по-своему, перевернута, нерасчленима, она словно отсутствует.Она как бы не совсем здесь. Она течет сквозь и над. Проповедник изредка роняет поощрительные фразы, отмечая то, что он видит и слышит. Он говорит об этих поразительных вещах вполне буднично.

Они были простые и откровенные люди, думает человек, скорчившийся в темноте. Они заслуживали лучшего. Чтобы примириться с крахом и истощением, им довольно было этого убогого прибежища на ветру. Они были славные люди и старались найти дорогу в жизни, руководимые искренней добротой и любовью.

Кромки облаков горят неоном. Металлический свет падает на скудные пастбища, на ровные далекие поля, на педантичные руины старых городов.

Благослови их.

«Благослови их».

Он сидел в своей маленькой комнатке не шевелясь, глядя в стену. Взгляд его еще был устремлен в прошлое, в воспоминания, голова склонена к правому плечу. Лицо точно светилось изнутри — я читал на нем полнейшую отстраненность человека от его физического состояния, безоговорочное приятие, сокрушительную веру в то, что ничего уже нельзя сделать. Неподвижность. Рассказ слился с событием. Мне пришлось напрячься, чтобы сообразить, где мы.

— Вы оставались в бункере всю ночь.

— Да, конечно. А зачем мне было выходить — чтобы посмотреть, как они его убивают? Эти убийства — насмешка над нами. Насмешка над нашей тягой к порядку и классификации, над нашим стремлением оградиться системой от ужаса в наших душах. Они приравнивают систему к ужасу. Средство борьбы со смертью оборачивается смертью. Разве я не знал этого прежде? Понадобилась пустыня, чтобы это стало для меня ясным. Простым и ясным ответом на вопрос, который вы задавали раньше. Сегодня все вопросы получают свои ответы.

— Ради этого и возник культ, ради этой насмешки?

— Конечно, нет. Они ничего не подразумевали, ничего не имели в виду. Они просто сравнивали буквы. Какие прекрасные имена. Хаба-Мандир. Хамир Мазмудар.

Веник из прутьев. Приглушенные тона подушек и ковров. Расположение предметов. Щели между половицами. Шов на границе света и тьмы. Приглушенные тона кувшина с водой и деревянного сундука. Приглушенные тона стен.

Мы сидели, наблюдая, как темнеет в комнате. Я пытался оценить, сколько времени должно пройти, прежде чем он сумеет закончить, прежде чем тишина будет нарушена. Вот что помогали мне понять вещи в комнате и расстояния между ними, та сознательная уравновешенность, которую он вложил в свое предметное окружение. Я учился тому, когда надо говорить и как.

— Постарайтесь закончить, — мягко сказал я.

Два испачканных кровью камня были найдены рядом с телом на окраине древнего городка — их нашла женщина, вышедшая по воду с первыми лучами солнца, или мальчишки по дороге в поля. К тому часу трое мужчин уже направлялись на запад, оставив позади женщину в коме и двух других мужчин, один из которых был мертв, а второй просто сидел неподвижно. Спустя недолгое время рядовой полицейский, а потом чин постарше добрались по еле заметной тропинке до глиняных хранилищ, чтобы допросить единственного из тамошних обитателей, находящегося в здравом уме. Он сидел в пыли, синеглазый, с редкой бородой, без документов и денег, и, наверное, пытался говорить с ними на каком-нибудь диалекте северо-западного Ирана.

Беглецы расстались без единого слова в дикой приграничной области. Тот, что был одет по-западному, с котомкой за плечами, имел в паспорте визу, действительную еще в течение нескольких месяцев. Там стояла печать второго секретаря Пакистанского посольства в Афинах, Греция, а над печатью — аккуратно выписанные инициалы этого господина.

Любопытно, как он решил закончить — в безличной манере, вглядываясь точно издалека в этих непостижимых людей, в эти фигуры, различимые лишь по одежде. Больше никаких комментариев и рассуждений. И это сразу показалось мне вполне логичным. Я не хотел рассуждать дальше, хоть с Оуэном, хоть без него. Достаточно было смотреть, как он сидит с совиными глазами в комнате, которую готовил для себя всю жизнь.

Снаружи было шумно и людно. На веревках, протянутых над лотками с орехами и пряностями, сверкали голые лампочки. Через каждые несколько шагов я останавливался посмотреть на товары: здесь были мускатный орех и его сушеная шелуха, джутовые мешочки с семенами кориандра и чилийским перцем, с кусками каменной соли. Я медлил у подносов с красителями и молотыми специями, сложенными в пирамиды, перед цветовыми оттенками, которых никогда не видел, среди всех этих загадочных миров, пока наконец мне не настала пора уходить.

Я покинул старый город с чувством, будто мне только что довелось принять участие в удивительном состязании, подействовавшем на меня необычайно благотворно. Сколько бы ни потерял он жизненных сил, я окреп в той же мере.

13

Ставни опущены, белье в абсолютной неподвижности висит на террасах и крышах. Мертвый покой, объявший улицы, кажется результатом некоего общего соглашения. Такое бывает в иных городах — в определенные часы все исчезают, точно сговорившись. Город низводится до поверхностей, пластов света и тени. Одинокому человеку, бредущему по тротуару, эта тишина представляется нарочитой, он чувствует за ней коллективную волю. В этом стремлении набросить на город временные чары сквозит что-то ритуальное, освященное давним обычаем.

Я был занят примерно такими мыслями, когда услышал спор. В полуподвальном помещении кричали друг на друга мужчина и женщина. Я пересек улицу и сквозь дыру в ограде прошел в сосновый лес, а там сел на скамейку, как задумавшийся старик. Шум стал громче, теперь кричали наперебой. Это были единственные звуки, нарушающие тишину уик-энда, если не считать такси у «Хилтона» за углом, для которых только начиналась летняя страда. Балконные двери вдоль по улице стали по очереди открываться. Женский голос взмыл вверх, пронзительный и раздраженный. Соседи выходили на балконы и смотрели вниз, на окна цокольного этажа. Мужчина охрип от ярости, женщина строчила с пулеметной скоростью. Появилось несколько человек, потом еще несколько — в пижамах, ночных платьях, халатах и трусах, дети, щурящиеся на солнце. Все слушали голоса внизу, поначалу внимательно, стараясь уловить смысл. Странно было видеть эти полуодетые фигуры, напряженно замершие, чтобы вникнуть в суть дела и поступить правильно. Потом мужчина в полосатых трусах крикнул, прося тишины. Лысый старик в голубой пижаме повторил за ним то же печальное слово. Со всех занятых людьми балконов понеслись голоса, требущие тишины, тишины, — короткий и мощный всплеск. Вскоре перепалка утихла, перешла в невнятный обмен репликами, и люди потянулись обратно в комнаты, закрывая за собой двери с опущенными на них жалюзи.

Я был рад, что вернулся. Меня поджидали ужин с Энн, пять новых страниц из документального романа Тэпа. На столе в моем кабинете лежали аккуратные стопки бумаг, которые мне не терпелось разобрать и испещрить своими пометками, а семиэтажное здание неподалеку было сплошь увито белыми и коралловыми розами. Но ближе к вечеру, когда я вспоминал предпринятую прогулку, на ум мне приходили не безлюдные улицы, объятые вековой дремой, и не потревоженные жители в их нелепых домашних нарядах. Нет, мне вспоминались те два голоса — мужской и женский, неистово перекрикивающие друг друга.

Британская Колумбия. Я знал о Виктории две вещи: во-первых, что там говорят по-английски, и во-вторых, что там часто идут дожди. Я не имел ни малейшего понятия о том, в каком доме они живут, как выглядит их улица, какой у них режим дня. Ходит ли он в школу пешком или ездит на автобусе? А если на автобусе, школьный он или городской? Какого цвета этот автобус? Эти вопросы не давали мне покоя. Именно такие детали стремился выяснить мой собственный отец, когда интересовался моими будничными детскими путешествиями. Целый катехизис, посвященный мелочам и подробностям. Теперь я понимал, чего он добивался. Ему нужна была четкая картина, на которую он мог бы поместить крохотную одинокую фигурку. Мелочи — единственный надежный ориентир. Именно они, эти микроскопические особенности времени и погоды, помогают людям протянуть через пространства, которые их разделяют, одну-две связующие ниточки. Он расспрашивал меня об освещении в классе, о том, сколько минут длятся у нас перемены, кому из детей положено закрывать раздевалку, налегая на заедающие раздвижные двери. Это были стандартные вопросы, которые он адресовал мне целыми блоками. Я должен был сообщать ему цифры, фамилии, цвета — все, что я мог запомнить об окружающем. Это помогало ему увидеть меня в реальном свете.

У меня не было полезных мелочей, касающихся приходов и уходов моего сына, ничего ясного, ничего конкретного. Я с трудом представлял себе их, представлял, как Кэтрин идет по городу. За год, проведенный на Саут-Хиро, на Шамплейнских островах, мы узнали жестокую и пустынную зиму — нам случалось попадать в пургу и пересекать скованное льдом озеро (люди в рыбацких хижинах на добыче окуня и корюшки). Как она любила эту суровую природу, ее чистоту и чуткость. Я и вообразить не мог, до чего ясно и отчетливо будет вспоминаться мне потом эта зима, словно законсервированная про запас. Мы получили свою порцию размышлений и простой любви, пережили все, плохое и хорошее. Я и теперь мог легко вызвать в памяти наше тогдашнее жилище и их в нем, вплоть до вязки их шетландских свитеров. Но мне нужно было почувствовать настоящее, их нынешнюю обстановку и течение жизни. Они выскользнули из круга моих реальных впечатлений.

Что они за люди, когда меня нет рядом? Какие хранят секреты? Я знал их в самом примитивном аспекте — в итоге, в сумме невыразительных будней. Моя ли душевная ограниченность или некий универсальный закон побуждают меня считать, что это и есть главное? Вот к чему сводится любовь — к мелким происшествиям и тому, что мы о них говорим. Только этого мне и нужно было от Кэтрин и Тэпа — этой мороси любви, состоящей из бытовых замечаний и семейной болтовни. Я хотел услышать от них, как они проводят свой день.

Энн в тот вечер оперлась о перила своей террасы лицом к двери, где стоял я со стаканом в руке. Было еще светло, ужинать идти рано, и она рассказывала мне о Чарлзе, который на днях связался с крупным строительством в Персидском заливе. Он включен в группу, отвечающую за наладку системы безопасности на заводе по производству сжиженного газа, — по планам, его запустят на острове Дас к концу года. Чарлз выдал по телефону целую вереницу цифр. Сотни миллионов кубических футов газа в день, годовой тоннаж бутана, пропана, диоксида серы. Он был в приподнятом настроении, арабы тоже. Японцы, которые уже заключили контракт на большую часть сжиженного газа, тоже были в приподнятом настроении. Система безопасности обещала стать инженерным чудом, и Чарлзу не терпелось начать работу.

— Ну и когда же?

— Послезавтра он возвращается сюда. Через неделю летит в Абу-Даби, а оттуда его перебросят на остров.

— Лето в Заливе.

— Это гигантское везение. Мы оба еще слегка не в себе. Ему нужно погрузиться в такого рода деятельность, во что-нибудь абсолютно новое.

— Сложные системы, бесконечные связи.

— По-моему, они его умиротворяют. В его душе воцаряется мир и покой. Кстати, он хотел с вами повидаться. Велел мне проследить, чтобы Джеймс не покинул города. Сказал, если понадобится, свяжи его и заткни рот кляпом.

— С удовольствием потолкую со старым циником. Я по нему соскучился.

— Пока он будет здесь, мы хотим съездить в Микены. Самая подходящая пора. Козы с колокольчиками и дикий мак. Он любит посидеть на развалинах дворца, когда все остальные разойдутся. Ветер там дует с каким-то потусторонним воем. Микенские холмы — это его излюбленный уголок, Дельфы — мой. Край огня и меча. Вот как он говорит. Могучие скалы, боевые кличи, дух седой старины, который он якобы чувствует, но не может выразить.

Ближе к ночи я перечитал новые страницы Тэпа. Они изобиловали мелочами, крохотными открытиями, вещами, которые видит и о которых размышляет центральный герой. Но самым главным при этом втором прочтении были для меня его частые и очень выразительные грамматические ошибки. Эти красноречивые искажения приводили меня в восторг. Тэп возвращал словам новизну, демонстрировал мне их устройство и истинную суть. Древние и загадочные сущности возрождались в ином облике.

Там был седой старик — в тексте он именовался хлебопашцем, — который упал, захмелев, и повредил себе ногу. Он передвигается с помощью знакомого всем нам приспособления. Это палка с перекладиной, достающая до подмышки и в данном случае сделанная из дерева с фигурными листьями. Она называется «клиновая крюка».

Эти слова на бумаге выглядели совершенно правильными. В них звучала поэзия, изначальная верность, утраченная со временем. Прочие эксперименты Тэпа были рискованнее, свободнее, они наводили на интересные мысли о самих словах и их других, более глубоких значениях — подлинных значениях. Мне было приятно считать, что он совершал эти ошибки не вполне бессознательно. Наверное, он чувствовал их, но не исправлял от избытка эмоций, а еще из-за подспудного любопытства и смутного желания позабавить меня.

Чарлз Мейтленд сидел один в баре гостиницы «Гранд Бретань» — сейчас, ранним вечером, здесь было сумрачно и тихо. Заметив меня на пороге, он поднял взгляд. Его рот сразу растянулся в улыбке, в глазах вспыхнуло что-то вроде тигриного блеска.

— А, хитрюга Джеймс. Садитесь, садитесь.

— Что пьете? Мне бы чего-нибудь прохладного и полегче.

— Прохладного и полегче? Лихо же вы все это провернули.

— О чем вы говорите?

Бармена не было за стойкой. Я слышал, как он беседует с официантом в заднем помещении.

— Я всегда считал Джорджа Раусера дураком. А дурак-то оказался я, верно?

— Почему вы дурак, Чарли?

— Да ладно, ладно.

— Не понимаю, на что вы намекаете.

— Ага, конечно. Черта едва я поверю, Акстон. Экий вы ловкач, я ведь ничего не подозревал. Мне и в голову не приходило. Вы были неподражаемы. Откровенно скажу, я восхищен, даже чуточку завидую, знаете ли. Кажется, мы с вами без малого год выпиваем вместе? И вы не допустили ни одной промашки. Ни разу не дали мне повода что-либо заподозрить.

Появился официант. Чарлз заказал мне коктейль и стал молча, внимательно разглядывать меня, словно пытаясь понять задним числом, какая черта в моей внешности могла бы позволить ему догадаться. Догадаться о чем? Я снова попросил объяснений.

— Вы держитесь молодцом, — сказал он. — Что значит профессионал. Но это уже неактуально, правда? Вы просто отдыхаете с другом.

— Что неактуально?

— Да ладно, ладно.

Он весь лучился удовольствием и восхищением, даже порозовел, поднося спичку к кончику сигареты. Я решил переждать. Завел разговор о его новой работе в Заливе, поздравил его, расспросил о подробностях. Когда я выпил полбокала, он вернулся к первоначальной теме — видно, ему не хотелось с ней расставаться.

— Повезло, что я наткнулся на эту заметку. Теперь-то я уже не так аккуратно слежу за событиями. А раньше ведь прочитывал все сводки новостей и обзоры от корки до корки.

— И что же там говорится?

Он улыбнулся.

— Только то, что «Северо-Восточная группа», американская фирма, торгующая политической страховкой, поддерживала связь с Центральным разведывательным управлением США с момента своего основания. Дипломатические источники, и так далее.

Назад Дальше