Имена - Виктор Емский 40 стр.


Я молчал и смотрел, как она смеется. На ней было то самое зеленое платье, в котором она купалась тогда, у ресторана, в летнюю ночь.

Я не большой охотник бегать. Я занимался этим, чтобы поддержать интерес к своему телу, быть в курсе его состояния и установить некие рамки, жизненные стандарты, которые необходимо соблюдать. Во мне хватает пуританской закваски, чтобы видеть в принуждении известного рода добродетель, хотя я никогда не перегибал палку в этом смысле.

Не люблю я и спортивной одежды — всех этих шорт, футболок, гольфов. Я надевал только кроссовки, легкую рубашку и джинсы. Маскировался под обычного человека, гуляющего по лесу.

Земляной покров уже начинал светлеть: погода стояла жаркая и сухая. Я прислушивался к собственному дыханию, отыскивая в нем повествовательный ритм, комментарий к моему движению. Я сбивался с темпа, когда надо было пересекать овражки и с усилием взбегать по их склонам. Эти сбои были частью моей подавленности. Мне приходилось нырять под ветки отдельных невысоких деревьев.

Было семь утра. Я бежал по одной из самых близких к вершине троп, вдоль асфальтированной аллеи, которая, изгибаясь, ведет к театрику под открытым небом. Внизу прозвучали два выстрела. Я сбавил скорость, но продолжал двигаться, по-прежнему держа руки согнутыми в локтях. Я решил достичь конца тропинки, развернуться, протрусить по ней же обратно, спуститься на улицу и пойти домой завтракать тостами и кофе. Раздался третий выстрел. Я опустил руки и перешел на шаг, глядя вниз сквозь редкие сосны. Сегодня свет падал особенно мягко, между деревьями точно висела янтарная дымка.

Я увидел, как в дальнем конце лощины у тропинки, идущей над улицей, поднялась пыль. Я не знал, что мне делать, и ждал подсказки от своего внутреннего голоса. Из пыли возник человек, карабкающийся вверх: он пытался бежать прямо посередине мелкой лощины, но оскальзывался на камнях и мусоре, который смыло туда паводком, на газетах и банках. Я подался назад, не спуская с него глаз, медленно отступая к небольшой лесенке, ведущей на обзорную площадку рядом с дорогой. Я не хотел отводить от него взгляд. Мне казалось, что стоит мне отвернуться, и он заметит меня.

В правой руке у него был пистолет, но он держал его не за рукоятку, а в обхват за дуло и спусковую скобу, точно собирался бросить. Я присел у подножия лесенки. Он одолел подъем, тяжело дыша, — среднего роста, едва ли старше двадцати, в подвернутых джинсах и сандалиях. Когда он увидел меня, я резко выпрямился и застыл со сжатыми кулаками. Он взглянул на меня так, будто хотел спросить дорогу. Потом отвернулся, вдруг насторожившись, держа пистолет в согнутой руке на отлете. Затем побежал вправо и торопливо продрался сквозь кустарник на обочине асфальта. Я слышал, как колючки царапают по его джинсам. Потом я услышал его дыхание: он бежал по аллее туда, где она поворачивает на север и спускается к улице.

Я подошел к краю склона. Между нижними ветвями и почвой был далекий просвет. Я увидел там чью-то фигуру, шевелящуюся у самой земли. В моем локте пульсировала боль. Должно быть, я обо что-то стукнулся.

Я спустился вниз, перебегая от дерева к дереву, используя их и как прикрытие, и как тормоз на своем пути. Мне хотелось проявить добросовестность. Во мне проснулось неопределенное чувство долга. В такой обстановке следовало действовать и думать правильно. Древесная кора была грубой и неровной, шершавой на ощупь.

Это оказался Дэвид Келлер. Он пробовал приподняться и сесть. Сзади он был весь в пыли — спина, рубашка, затылок. К рубашке прилипли сосновые иголки. Он тяжело дышал. Обычный человеческий звук, как дыхание человека, бегущего по улице.

Я произнес его имя и медленно, чтобы не испугать, переместился в его поле зрения. Он сидел в нескольких ярдах от тропинки, среди пяти-шести довольно больших камней, и опирался рукой на один из них, ища положение, в котором меньше чувствовалась бы боль. На камнях были ржавые пятна мха. Сначала я подумал, что это кровь. Кровь сочилась из его левого плеча, капая на запястье и бедро.

— Их было двое, — сказал он.

— Я видел одного.

— Откуда ты взялся?

— Бегал. Наверху.

— Цел?

— Он убежал в другую сторону.

— Ты его рассмотрел?

— Он был в сандалиях, — сказал я.

— Они слишком долго ждали. Хотели застать врасплох. Думали сделать все по правилам, такое у меня впечатление. Затаились, выжидали. Но я увидел его, увидел пистолет и побежал прямо на эту сволочь. Прямым курсом. У них обоих глаза на лоб вылезли. Я бежал во весь дух. Разозлился, просто озверел. Увидел пистолет и бросился. Вроде он выстрелил один раз. Попал в плечо. Когда он спустил курок, я уже почти сшиб его на землю. Тут выскакивает другой, стреляет. Я лежу на первом, его пушка зажата где-то между нами. Другой был футах в пятнадцати выше нас, вон у тех деревьев. Он стреляет еще раз. Первый выворачивается из-под меня и бежать. Перепрыгнул через овраг и удрал за ту стенку. Пистолет потерял. Наверное, он в овраге.

Рассказ утомил его, он задышал чаще. Он все время облизывал губы, а затем вытер пот с тыльной стороны ладони, проведя ею по рту. Кровь капала на блестящие красные штаны.

— Как ты?

— Так себе. Болит, зараза, сил нет. Есть кто поблизости?

Я увидел на другой стороне улицы, у стены здания, нескольких человек — они стояли там и смотрели на нас. Над ними, выше и ниже по улице, маячили люди на балконах, молчаливые наблюдатели в халатах и пижамах.

— Я этого ждал, — сказал он. — Вопрос был только, в какой стране, какой способ они выберут. Могло быть хуже, дружище. Точно тебе говорю.

Линдзи стояла в больничном коридоре, глядя, как я приближаюсь. Она излучала страх, светилась им. Я боялся ее тронуть.

Ко мне пришел человек из Министерства охраны порядка. Мы сидели на кухне и пили «нескафе». Он был среднего возраста, заядлый курильщик, чья энергичная повелительная манера была производным от сноровки, которую он проявлял в обращении с сигаретами и зажигалкой. Я спросил его, принял ли кто-нибудь на себя ответственность за этот акт. Так мы говорили о происшедшем: акт.

Да, в редакции нескольких газет поступили телефонные звонки. Ответственность взяла на себя группа под названием «Борцы за народную независимость». Никто не знал, что это за люди. Учитывая то, как они реализовали свой замысел, сказал он, надо еще подумать, стоит ли принимать их всерьез. Оружие, найденное на месте преступления, оказалось пистолетом калибра 9 мм, чехословацкого производства.

Он спросил меня, что я видел и слышал.

На следующий день явился другой посетитель — служащий политического отдела американского посольства. Он показал мне удостоверение и спросил, нет ли у меня шотландского виски. По его словам, он только что побывал в больнице у Дэвида Келлера и провел с ним нелегкую беседу. Мы прошли в гостиную. Я ждал от него вопросов о моей работе, о знакомствах среди местных жителей, но он внезапно спросил меня о банке «Мейнланд». Я рассказал ему то немногое, что было мне известно. Они давали кредиты туркам, внушительные суммы. В Турции у них было только представительство — ни один иностранный банк не имел там полноценного филиала, — так что утверждались эти кредиты в Афинском отделении. Все это он знал, хоть и помалкивал. В нем угадывался прежний толстый ребенок — он был гладкий, молочно-белый, одышливый. Центральное место в его облике занимало грузное, нежно лелеемое тело, внимание к которому сквозило в каждом его жесте, в том, как мягко он ступал по полу, как бережно опускался в кресло, бережно клал ногу на ногу.

Он задал мне несколько вопросов о моих путешествиях по региону. Он не раз приближался к теме «Северо-Восточной группы», но так и не произнес вслух этого названия, так и не задал прямого вопроса. Я пропускал неопределенные намеки мимо ушей, не добавлял к своим ответам ничего лишнего, часто делал паузы. Гость сидел со стаканом в руке, обернув его дно бумажной салфеткой, которую отыскал на кухне. Это был странный разговор, полный уклончивых реплик и подводных течений, совершенный в своем роде.

Но за кем они охотились на самом деле?

Я до сих пор не могу разрешить эту загадку. Я выходил на пробежку в один и тот же час шесть дней подряд. И ни разу не столкнулся в лесу с Дэвидом, если не считать последнего дня. Не я ли должен был стать их жертвой? Не спровоцировал ли Дэвид стрельбу, кинувшись на них раньше, чем они распознали в нем постороннего? Или они просто перепутали его со мной? Такой промах означал бы любопытную симметрию ошибок при установлении личности, особенно если допустить, что наш знакомый Андреас Элиадес стоял за этим актом или был каким-либо образом с ним связан. Ведь именно Андреас спутал меня с Дэвидом Келлером в тот вечер, когда мы познакомились. Он думал, что банкир — я. А его товарищи приняли Дэвида за американца, занимающегося анализом риска? Такая возможность не идет у меня из головы из-за точного соответствия, возникающего в центре всей этой неразберихи, этой мешанины из мотивов, планов и преступлений. Тут чувствуется гармония.

Каков второй вариант?

Никакой путаницы не было. Мы с Дэвидом не похожи внешне, по-разному одеваемся, выбираем разные маршруты для бега. Им нужен был банкир. Они ждали у его дома, увидели, как он вышел в спортивном костюме, поехали к лесу и спрятались в конце самой вероятной тропинки.

И каково же твое мнение?

Я хочу верить, что они все рассчитали хорошо. Мне не нравится думать, что жертвой должен был стать я. Эта версия отдает нас всех на милость случая. Еще одно досаждает мне своей неуловимостью, своим нераскрытым смыслом — это отступающие вдаль человеческие фигуры и то, что есть истинного и надежного в их расплывчатом облике. В тот миг, когда террорист повернулся в мою сторону, я был не только потенциальной жертвой, но и определенно сделал что-то (я пытался вспомнить, что) с целью привлечь его особое внимание. Но он не прицелился и не выстрелил. Вот в чем суть. Похоже, что он не знал, кто я и чего от меня можно ожидать. Я склонен считать это аргументом в свою пользу.

Как по-твоему, был ли ты готов умереть?

Я застыл, охваченный чистым страхом. Мы глядели друг на друга. Я ждал пробуждения своего второго «я», наделенного природной смекалкой, той животной натуры, которую мы приберегаем для подобных случаев. Она подтолкнула бы меня в ту или другую сторону со стратегическим расчетом, зарядив мое тело адреналином. Но было только гнетущее замешательство. Я прирос к месту беспомощный, лишенный воли. Почему я замер там, на лесистом холме, сжав кулаки, перед лицом вооруженного человека? Ситуация призывала меня вспомнить. И главным орудием проникновения в тот минутный ступор было чувство, которое я не мог привязать к вещам. Слова должны были прийти позже. Единственное слово, последний пункт в моем давнем перечне.

Американец.

Где искать связующие нити?

Здесь важны имена. Рассказав служащему Министерства о том, что я видел в сосновом бору, я сообщил ему обо всем, что знал дополнительно, назвал ему все имена. Элиадес, Раусер, Хардеман, со всеми их запутанными отношениями. Я дал ему визитные карточки, добавив приблизительные даты разговоров, названия ресторанов, городов, авиалиний. Пусть следователи определяют хронологию, проверяют маршруты и списки пассажиров. Их работа — охрана порядка. Пусть они размышляют, взвешивают возможности.

Что еще?

Ничего. Я описал события таким образом, чтобы обойти молчанием одно имя, не нарушив при этом логической связности своего рассказа. Я не хотел говорить им об Энн Мейтленд. Мне подумалось, что она вряд ли обидится на меня за такую заботу.

Мы с ней ни разу не обсудили происшествия с Дэвидом в открытую. Эта тема была запретной. Мы позволяли себе лишь красноречивые взгляды. И даже это вскоре показалось нам чересчур демонстративным. Мы начали смотреть друг мимо друга, словно бы в далекие поля. Кого мы там видели — Андреаса? Наши беседы стали ироническими пасторалями, неторопливыми, с повторяющимися намеками на взаимное участие и симпатию.

Линдзи говорила только о том, как я пришел Дэвиду на подмогу, что придавало ее явному стремлению ободрить нас всех еще более благородный колер.

Город побелел от солнца и пыли. Чарлз улетел на свой остров — налаживать радиосвязь, устанавливать инфракрасные датчики. Дэвид поправлялся без осложнений, отпуская стандартные шуточки, с помощью которых многие американцы так старательно уклоняются от разговоров о смерти. В подобном юморе сквозит глубочайшее изумление.

Я вижу их на примитивном шелковом трафарете памяти, дюймах в восьми от своих закрытых глаз, — уменьшенных временем и расстоянием до миниатюрных размеров, сквозь зыбкую пелену визуальных помех, каждая фигурка — будто танцующий красный лоскуток. Это люди, которых я пытался узнать дважды, второй раз посредством языка и воспоминаний. А через них и себя. Они суть то, чем я стал, — я не понимаю, как именно возникает эта связь, но верю, что в результате подводится некий итог и все они, так же как и я сам, обретают вторую жизнь.

Люди сидят на мраморных ступенях Пропилей рядами, точно в классе, и слушают экскурсовода. Их здесь около пятидесяти, с сосредоточенными лицами и обычным туристским снаряжением — сумочками, фотоаппаратами, шляпами от солнца.

На деревянных лесах над ними рабочий нацеливает дрель в огромный блок тесаного камня. Сверло у дрели чуть ли не в метр длиной, и визг его отдается певучим эхом меж стен и колонн.

Здешние камни отшлифованы временем, стерты ногами, гладки и блестящи. На треножнике стоит квадратная фотокамера старого образца, с куском черной материи позади. Она смотрит на Парфенон.

Мы завороженно приближаемся по ровным камням, не глядя, куда ступаем. Перед нами высится западный фасад. Чтобы отвести от него взгляд, требуется мучительное усилие. С улицы я видел это сооружение сотни раз, но не подозревал, что оно такое огромное, такое побитое, грубое, иссеченное шрамами. Ничего похожего на залитую светом прожекторов безделушку, которую я видел из машины в ту далекую ночь, год назад, возвращаясь из Пирея.

Мрамор словно источает мед — этот бледный осенний оттенок придает ему окись железа. Кругом разбросаны камни, они лежат повсюду, когда я поворачиваю к южной колоннаде, — кубические глыбы, плиты, капители, цилиндрические секции колонн. Храм огражден канатами, но этими руинами усеяна вся земля — везде эти крапчатые поверхности, шершавые на ощупь, траченные кислотным дождем.

Я часто останавливаюсь и слушаю людей, читающих друг другу, экскурсоводов, говорящих на немецком, французском, японском, английском, который звучит здесь иначе, чем на моей родине. Это перистиль, это архитрав, это триглифы.

Какая-то женщина нагибается, чтобы застегнуть сандалию.

За уцелевшей стеной простирается большой город в окружении холмов, раскаленный солнцем, погрязший в несчастьях. Дым мелких костров цепляется за холмы и повисает там. Неподвижная кайма, пепел, сыплющийся с неба. Паралич. Ничто не в силах распространяться, кроме звуковых волн, поднимающихся из-под уличных арок, от дрожащих машин, заключенных в бетон. Скоро взрывы здесь станут обычным делом — взрывы автомобилей, зажигательных бомб в офисах и универмагах. Точно чья-то слепая мощь будет сотрясать этот город в течение всего года. И никто не примет на себя вину за самые жестокие преступления.

Я перехожу к восточной стороне храма, где много открытого пространства — обрушенные стены, фронтон, крыша, сожаление о том, что не удалось сохранить. Самое главное, что я выяснил, поднявшись сюда, — это то, что Парфенон надо не изучать, а чувствовать. Его нельзя назвать отчужденным, рассудочным, вневременным, чистым. В нем есть трудноопределимая безмятежность, логика и здравый смысл. Он — не реликт погибшей Греции, а часть живого города внизу. Это меня поразило. Я думал, что храм — отдельный объект, священный шедевр, невозмутимый в своей дорической строгости. Я не ожидал, что от этих камней может веять чем-то человеческим, но все оказалось иначе: здесь действовали не только искусство и математика, нашедшие свое воплощение в его пропорциях, не только его оптическое совершенство. Я уловил его жалобный стон. Вот что остается у истерзанных камней в их лазурной оправе — эта скорбная нота, этот голос, в котором мы узнаем свой.

Назад Дальше