Летние ночи принадлежат людям на улицах. Все на свежем воздухе, заполняют каменный ландшафт. Город перевоплощается в набор отдельных мест, которые народ занимает по порядку. Скамейки в скверах, столики в кафе, подвесные сиденья чертова колеса в парке аттракционов. Отдых — не развлечение, а потребность, общественный строй, хотя и временный. Люди идут в кинотеатры, разбитые на свободных клочках земли, и едят в тавернах, сымпровизированных с учетом топографии. Столы и стулья возникают на тротуарах и крышах домов, во внутренних двориках, на ступенчатых улицах и в аллеях, и в теплом ночном воздухе порывами проносится музыка из динамиков. Машин полно — вокруг джипы, мотоциклы, мотороллеры, и везде спорят, играет радио, гудят автомобильные рожки. Сигналы самые разные: перезвон, бибиканье, вой, звуки фанфары, популярные мелодии. Юноши на летней охоте. Гудки, визг шин, треск выхлопов. Чувствуется демонстративность этого шума. Тебе словно говорят: мы уже в пути, мы близко, мы здесь.
Только завсегдатаи своих любимых кафе остаются внутри, где освещение лучше и можно играть в пинокль и нарды или читать газеты с огромными заголовками, тоже своего рода шум. Они всегда там, за большими, от потолка до пола, окнами — скептики на берегу житейского океана, и зимой они будут по-прежнему там, в пальто и шляпах, если ночь выдастся холоднее обычного, шлепающие картами в плотном дыму.
Люди всюду поглощены беседой. Под деревьями, под полосатыми навесами на площадях они сидят, сгорбившись над едой и напитками, и их голоса сплетаются в одну ткань с заунывным восточным пением, плывущим из приемников на кухнях и в подвалах. Беседа — это жизнь, язык — глубочайшая реальность. Мы видим, как повторяется рисунок, как жесты подгоняют слова. Это озвученная картина человеческого общения. Разговор как определение самого себя. Разговор. Голоса, доносящиеся из подъездов и открытых окон, с оштукатуренных балконов, водитель, который отрывает от руля обе руки, чтобы подкрепить жестом свою реплику. Каждая беседа — история с коллективным участием, стремящаяся вперед, слишком плотная, чтобы оставить место для невысказанного, стерильного. Каждый разговор требует полной отдачи, бескомпромиссного вовлечения.
Здешние жители говорят, так искренне упиваясь собственным пылом и открытостью, что у нас складывается впечатление, будто они обсуждают сам язык. Сколько радости в простейшем приветствии. Словно один из друзей говорит второму: «До чего приятно сказать „как поживаешь?“», — а тот откликается: «Когда я отвечаю „спасибо, хорошо, а ты?“, я имею в виду, что рад возможности произносить эти привычные фразы — они спасают нас от одиночества».
Вот продавец лотерейных билетов со своим причудливым шестом, увешанным разноцветными бумажками, — он выкрикивает в сумерки одно-два слова, потом бредет дальше.
Все движется к морю, улицы ведут к морю, автомобили катят туда, будто стремясь перемешаться с военными кораблями и траулерами. Мы вдевятером ужинали в таверне на побережье и засиделись до поздней ночи за вином и фруктами. Келлеры, Дэвид и Линдзи. Бордены, Ричард и Дороти (Дик и Дот). Акстон, Джеймс. Грек по имени Элиадес — чернобородый, внимательный. Мейтленды, Энн и Чарлз. Немец, приехавший по делам.
Для большинства из нас этот ужин ничем не отличался от множества других.
Бордены в два голоса рассказали о том, как у них сломалась машина на горной дороге. Они добрались до ближайшего поселка, нарисовали на бумажке автомобиль и показали ее человеку, сидевшему под деревом. Дик много путешествовал и везде рисовал картинки. Он был веселый и дружелюбный, рано облысел и часто рассказывал одни и те же истории с одинаковыми жестами и интонациями. Работал он инженером и почти все время проводил в районе Персидского залива. Дот растила двух девочек-близняшек — разговорчивая и жизнерадостная, она боролась с лишним весом (как и муж), любила ходить по магазинам и всегда была готова возглавить экспедицию за каким-нибудь фирменным товаром. Дик и Дот были нашей парой из комиксов. Выложив свои истории, они довольствовались репликами заднего плана, легко и обильно смеялись, когда выпадала возможность.
— У меня хорошая память на лица, плохая на имена, — сказала она греку.
Я наблюдал, как Линдзи говорит с Чарлзом Мейтлендом. Ропот других голосов, старик у бочонков с вином, перебирающий гитарные струны. Она была гораздо моложе нас, остальных. Длинные светлые волосы, голубые глаза, сложенные на столе руки. Спокойствие, безмятежная отстраненность, которую дарят солнце и пляжи. У нее было широкое, типично американское лицо — такие видишь в еще не утративших оптимизма дальних пригородах, в окне электрички, — без косметики, со здоровым румянцем.
Чарлз сказал что-то, и она рассмеялась.
Этот чистый звук на фоне музыки и гула общего разговора вызвал у меня в памяти голоса женщин, проходящих по ночам мимо моей террасы. Как это возможно, что один обрывок смеха, струйкой брызнувший во тьме, сразу выдает в женщине американку? Это звук четкий, кристальноясный и красноречивый, он долетает ко мне сквозь кипарисы с той стороны улицы, где идут гуськом вдоль высокой стены американцы — заблудившиеся туристы, студенты, экспатрианты.
— В путешествиях есть привкус фатальности, — говорил ей Чарлз. — В моем возрасте начинаешь чувствовать впереди угрозу. Я скоро умру, вертится в голове, так лучше погляжу на мир, пока дают. Вот почему я стараюсь ездить только по делам.
— Вы жили в сотне разных мест.
— Это другое дело. Когда живешь, не коллекционируешь виды. Нет гонки за впечатлениями. Мне кажется, люди начинают собирать впечатления, только когда стареют. Они не просто едут посмотреть на пирамиды — они строят пирамиду из чудес света.
— Путешествия как строительство надгробного памятника, — сказал я.
— Он подслушивает. Хуже нет, чем ходить с такими по ресторанам. Ловит момент и встревает. — Он забрал свою сигарету в кулак. — Жить — это другое дело. Мы запасали впечатления на старость. Но теперь от самой идеи куда-то поехать начинает попахивать смертью. Я вижу в кошмарах автобусы, набитые разлагающимися трупами.
— Ну хватит, — сказала она.
— Путеводители и прочные ботинки. Я не хочу сдаваться.
— Но вы еще не старый.
— У меня прострелены легкие. Еще вина, — сказал он.
— Хотела бы я увидеть в ваших глазах лукавую искорку. Тогда знала бы, что вы шутите.
— Глаза тоже прострелены.
В каком-то смысле Линдзи была стабилизирующим центром нашей совместной жизни — жизни людей, которые вместе ходят по ресторанам и вынуждены ладить друг с другом. В общем, несмотря на ее возраст, это было логично. Она совсем недавно рассталась с оседлым существованием.
Мы, клан вечных кочевников, обретали в ее обществе равновесие, и это кое-что о нас говорило. Без сомнения, Дэвид нашел в ней необходимую ему широту. Она делила с ним удовольствие от риска и умела не замечать его неизбежных последствий.
Вторые жены. Интересно, бывает ли у них чувство, что именно к этому они всю жизнь и готовились? Ждали применения своему дару — справляться с трудными мужчинами? И еще мне было интересно, продираются ли иные мужчины через первый брак с верой в то, что лишь так можно достичь покоя, который держит в своих изящных руках более молодая женщина, зная, что в один прекрасный день появится он — комок машинной смазки, перемешанной с кровью. Должно быть, для женщин такие мужчины таят в себе очарование разбитого «феррари». Я вполне представлял себе Дэвида в такой роли. Я завидовал, что ему досталась эта вселяющая уверенность женщина, и в то же время не забывал, как высоко я ценю качества Кэтрин — глубину ее решимости, ее упорство и твердость ее убеждений. Это естественное состояние.
Немец, по фамилии Шталь, говорил мне что-то о холодильных установках. Под нами тихо шелестели волны, набегая на узкий пляж. Официант принес дыню с крапчатой желтой коркой и зеленоватой мякотью. У наших коллективных ужинов бывал прихотливый рисунок, общее направление беседы менялось, и я обнаружил, что участвую в сложном перекрестном разговоре с немцем по правую руку, о кондиционерах, и с Дэвидом Келлером и Диком Борденом, сидящими от меня по диагонали, — тут речь шла о знаменитых киноковбоях и кличках их лошадей. На следующий день Дэвид летел в Бейрут. Чарлз — в Анкару. Энн собиралась в Найроби, навестить сестру. Шталь — во Франкфурт. Дик — в Маскат, Дубай и Эр-Рияд.
По залу пробежали двое детей, гитарист запел. На пределе звуковой досягаемости, сквозь гул остальных голосов, я услышал, как Энн Мейтленд говорите Элиадесом: она легко перешла с греческого на английский и обратно. Одно предложение или несколько слов, и все — возможно, она сделала это единственно ради того, чтобы прояснить свою мысль или придать ей большую убедительность. Но то, как плавно выделился из ее речи этот фрагмент, показалось мне намеком на интимность, на общение глубоко личного свойства. Удивительно, как обрывок фразы на чужом языке (на котором, между прочим, говорили и здешние жители вокруг нас) достиг моих ушей, породив это ощущение доверительности и превратив все прочие разговоры в обыкновенный шум. Энн была, пожалуй, лет на десять старше его. Обаятельная, насмешливая, порой неуверенная в оценках, порой напряженная, с властной повадкой, сдобренной самоиронией, и прекрасными грустными глазами. Может быть, я позавидовал легкости, с которой она переметнулась на греческий? Об Элиадесе я не знал ничего — даже того, с кем из нас он связан и каким образом. Он пришел поздно, сделав обычное замечание о разнице между гринвичским временем и местным.
— Класс, — сказал Дик Борден. — Вот как звали коня Буча Кэссиди.
— Буча Кэссиди? — отозвался Дэвид. — Я говорю о ковбоях,чудак. О ребятах, которые не вылезали из дерьма и навоза. Ребятах, у которых были конченые дружки-алкоголики.
— У Буча был конченый дружок. Он жевал табак.
Дэвид отправился искать туалет, захватив с собой горсть черного винограда. Я ловко втянул Чарлза в диалог с немцем, а сам обошел стол и занял место Дэвида, напротив Энн с Элиадесом. Он откусил персик и нюхал его мякоть с красноватой серединкой. По-моему, я улыбнулся, признав свою собственную манеру. Эти персики — известного сорта — сущее наслаждение, они порождают чувственное удовольствие столь неожиданной остроты, что оно кажется вырванным из другого контекста. Обычное не может быть до такой степени приятным. Ничто во внешнем виде персика не предвещает, что он будет таким роскошным и ароматным, освежающе сочным, и так нежно окрашенным, похожим на светящееся золото с розовыми прожилками. Я поднял эту тему перед сидящими напротив.
— Но ведь удовольствие редко повторяется, — сказал Элиадес. — Завтра вы съедите персик из той же корзинки и будете разочарованы. Потом решите, что ошиблись. Что персик, что сигарета. Мне по-настоящему нравится одна сигарета на тысячу. Но я продолжаю курить. Думаю, удовольствие кроется не в самой вещи, а скорее в моменте. Я курю, чтобы найти этот момент. Может, так и умру в поисках.
Наверное, благодаря его внешности все замечания этого грека казались имеющими мировую значимость. Неухоженная борода покрывала почти все его лицо. Она начиналась прямо от глаз. Он истекал этими жесткими черными волосами, точно кровью. Говорил он чуть сгорбясь и подавшись вперед, покачиваясь на краешке стула. На нем был светло-коричневый пиджак и пастельный галстук — костюм, дисгармонирующий с крупной свирепой головой и всем его грубоватым обликом.
Я попытался развить мысль о том, что иные удовольствия перерастают породившую их ситуацию. Возможно, я был слегка пьян.
— Давайте сегодня обойдемся без метафизики, — сказала Энн. — Я простая девушка из рабочей глубинки.
— Всегда есть в запасе политика, — сказал Элиадес.
Он глядел на меня с лукавым выражением. Я усмотрел в этом тактичный вызов. Если предложенная тема чересчур щекотлива, будто бы говорил он, вы можете с честью вернуться к ковбоям.
— Греческое слово, разумеется. Политика.
— Вы знаете греческий? — спросил он.
— Учу с большим трудом. С самого первого дня после приезда сюда я чувствую, как сильно мне его не хватает. Чувствую себя, прямо сказать, дураком. Как это многие знают по три, четыре, пять языков?
— Это тоже политика, — сказал он, и его желтоватые зубы блеснули в гуще бороды. — Политика оккупации, политика расползания, политика расширения влияния, политика военных баз.
Порыв ветра сотряс бамбуковую крышу террасы и погнал по полу бумажные салфетки. Дик Борден во главе стола, слева от меня, обратился к своей жене, моей соседке справа: не пора ли домой, чтобы отпустить няньку. Мимо моего стула проскользнула Линдзи. Кто-то принялся подпевать гитаристу: смуглый серьезный человек, повернувшийся к нему лицом и боком к своему столу.
— Довольно долго, — говорила немцу Дот, — мы не знали нашего точного адреса. Почтового индекса, района, ну и так далее. — Она обернулась к Элиадесу. — И наш телефонный номер был не тот, что на телефоне. Мы не знали, как выяснить настоящий. Но я вроде бы уже рассказывала вам об этом — помните, тогда, в «Хилтоне»?
Косточка от персика лежала у Элиадеса на тарелке. Он наклонился вперед, протягивая мне пачку «Олд Нейви». Когда я улыбнулся и покачал головой, он предложил сигареты всем по кругу — туда по своей стороне стола, обратно по противоположной. Энн говорила с Чарлзом. По-видимому, вечер достиг той точки, когда мужья и жены вновь отыскивают друг друга, подавляют зевки, встречаются сквозь дым понимающими взглядами. Пора уходить, пора возвращаться к привычной расплывчатости. Наше общественное «я» устало блестеть.
— Очень любопытно, — говорил мне Элиадес, — как американцы изучают географию и мировую историю, когда их интересы терпят урон в одной стране за другой. Весьма любопытно.
Не ринуться ли мне на защиту своей родины?
— Они изучают сравнительную религию, экономику третьего мира, политику нефти, расовую, политику голода.
— Снова политика.
— Да, вечно политика. От нее не спрячешься.
Он вежливо улыбался.
— Вас подбросить, Андреас? — спросила Энн. — Похоже, мы скоро тронемся.
— Спасибо, у меня своя машина.
Чарлз пытался подозвать официанта.
— По-моему, американцы начинают замечать других людей только во время кризиса. Естественно, кризис должен быть американским. Если борются две страны, которые не снабжают Америку каким-нибудь драгоценным товаром, образование вашего народа стоит на месте. Но когда рушится диктатура, когда возникает угроза поставкам нефти — тут вы обращаетесь к телевизору и вам рассказывают, где находится эта страна, какой там язык, как произносятся имена вождей, о чем толкует местная религия, и вы даже можете вырезать из газет рецепты персидских блюд. Я вот что скажу. Весь мир поражается тому, каким любопытным способом американцы повышают свой образовательный уровень. Телевидение. Смотрите, это Иран, а это Ирак. Давайте произнесем правильно. И-ран. И-ранцы. Вот вам сунниты, а вот шииты. Очень хорошо. В следующем году разберемся с Филиппинскими островами, о’кей?
— Вы знакомы с американским телевидением?
— Три года, — сказал он. — Все страны, где у американцев есть сильные интересы, строятся в очередь на мощный кризис, чтобы американцы наконец их заметили. Это очень трогательно.
— Берегитесь, — сказала Энн. — Он куда-то клонит.
— Я знаю, куда он клонит. Когда речь идет о двух борющихся странах, мне понятно, кого он имеет в виду: греков и турок. Он клонит к тому, как мы обижаем бедную маленькую Грецию. Турция, Кипр, ЦРУ, американские военные базы. Насчет военных баз он уже однажды обмолвился. Это меня сразу насторожило.
Его улыбка стала шире, теперь в ней появилось что-то волчье.
— Любопытно, как американский банк в Афинах предоставляет деньги Турции. Очень мне это нравится. Ну ладно, они на самом юго-востоке, там есть американские базы, американцам надо следить за русскими, ладно. Снять эмбарго, оказать им гигантскую экономическую поддержку. Вот вам Вашингтон. Потом вы еще даете им огромные суммы частным образом, если можно назвать банк такого размера, как ваш, частным заведением. Вы одобряете займы из вашей штаб-квартиры в центре Афин. Но документация готовится в Нью-Йорке и Лондоне. Это почему — чтобы не задеть за живое чувствительных греков? Нет, это потому, что турки оскорбятся, если соглашения будут подписаны на греческой земле. Разве турецкий посланец сможет сохранить лицо на такой встрече? Ну что-ж, очень предусмотрительно. Очень разумно. — Он сгорбился еще сильнее, его голова нависла над столом. — Вы назначаете сроки выплат, они не могут вернуть долг, и что тогда происходит? Я вам скажу. Вы организуете встречу в Швейцарии и соглашаетесь на реструктуризацию. Афины финансируют Анкару. Я просто в восторге.