Политолог - Проханов Александр Андреевич 18 стр.


Все восхитились, захлопали в ладоши, обратили взоры на балерину. Она стояла под огромной луной, потупив очи, бессильно опустив плечи, беззащитная, босоногая, на холодной росистой траве, и возникло ощущение, что ее сейчас подхватят невесомые духи Луны, унесут навсегда с Земли, опустят на одинокую маленькую планету, где она превратится в статую, будет нестись в безвоздушном пространстве, поражая своей мертвенной красотой воображение молодых астрономов.

Президент сделал знак телохранителю. Тот шагнул к «мерседесу», извлек из салона шубу из голубого песца, передал Президенту. Тот ступил на луг, приблизился к балерине и накинул на ее продрогшие голые плечи струящийся, пушистый покров. Осторожно приобнял, повлек к машине. Охранники бережно, поддерживая дышащие меха, усадили Колобкову на заднее сиденье. Президент обернулся к публике, махнул на прощание рукой, погрузился в салон. Стрижайло вновь заметил молниеносно сверкнувший луч, – из глаз Потрошкова к президентскому лицу. Тончайший световод, наполненный загадочными сигналами. Вырвал из пространства луч, спрятал в глубину своей памяти. Так отламывают тонкую, в перламутровых переливах сосульку, чтобы принести ее в дом, рассмотреть вмороженную в нее радугу.

«Мерседес» укатил. Остался пустой, темно-зеленый луг, огромная луна, которая призрачно озаряла пустоту, где еще недавно стояла прекрасная женщина.

– Дурища! – простонала стоящая рядом со Стрижайло Дарья Лизун. Он увидел, как вонзились ее острые зубки в пунцовую губу, и под ними выступили капельки крови. Пленительная, нежная, она вдруг стала уродливой, злой, с жестоким оскалом, круглыми ртутными глазами, похожая на своего покойного отца, когда тот вернулся из Тбилиси, получив от русского десантника удар саперной лопаткой по темени. – Тварь непотребная!

Все, кто присутствовал на фуршете, бросали на нее сочувствующие и злорадные взгляды.

– Бедная, прекрасная Кассиопея, – произнес Ясперс, вытягивая шею и наклоняя клюв, будто хотел заглянуть ей в бюстгальтер.

– Увезите меня отсюда! – Дарья Лизун повисла на локте Стрижайло. – Иначе я начну бить посуду!

Он усадил ее в «фольксваген», бросил Дону Базилио короткое: «Езжай!» Гладил ей руку, успокаивал:

– Эта лошадь, этот орловский рысак в юбке, эта скифская баба не стоит вашего розового прелестного ушка с бриллиантовой звездочкой. – Она была в его власти. Оскорбленная, бешеная, лишенная бдительности, готовая к безумным поступкам, была беззащитна перед его искусством обольщения, его мужской вкрадчивостью, неотвратимой настойчивостью. Она нуждалась в реванше, должна была отомстить вероломному любовнику. – И этот хорош – гений лунного света, продавец астероидов, Президент Ночной Туфли, – сочувствовал ей Стрижайло, овладевая ее волей.

– Боже, как бы я хотела напиться!

– Едем ко мне. Мой бар в вашем распоряжении.

Они приехали в Замоскворечье. Стрижайло впустил Дарью Лизун в свою роскошную квартиру, которая радостно вздохнула всеми картинами, керамическими блюдами, шелковыми подушками, приветствуя гостью. Усадил ее в гостиной, среди картин:

– Здесь вы в безопасности. Здесь вы у друга. Здесь вам поклоняются, служат вам раболепно. – Стрижайло окружал ее обожанием, печально сострадал, шел навстречу ее капризам. – Сейчас напьемся. Что будем пить?

– Виски со льдом, но без содовой, – сказала она, яростно отсекая «содовую», как если бы эта «содовая» была синонимом Колобковой, подвергалась отторжению и ампутации.

Стрижайло пошел на кухню, к холодильнику. Прежде чем насыпать в серебряное ведерко ледяные кубики, извлек из потаенных глубин памяти похищенный в гольф-клубе отрезок луча. Фрагмент световода, хрупкую трубочку льда, куда был вморожен взгляд Потрошкова, устремленный на Президента. Странный перламутровый проблеск мартовской сосульки, которую бережно положил в морозильник, чтобы позднее извлечь, внимательно рассмотреть переливы света, изучить наплывы льда, исследовать запаянные пузырьки и частицы – расшифровать таинственное содержание взгляда.

Вернулся в гостиную. Поставил перед гостьей несколько бутылок виски, лед, толстые, с хрустальной насечкой стаканы, блюдо с арахисом и миндалем. Плеснул в стаканы светло-золотой «Макаллан», полыхнувший огнем. Кинул серебряными щипцами драгоценные брусочки льда.

– Дорогая Дарья, я лишен поэтического дара, но наделен эстетическим чувством. Природа долго оттачивала свое мастерство, прежде чем в вашем лице достигла совершенства. За вашу красоту, ваше превосходство, вашу способность облагораживать мир! – Он не заботился о содержании тоста, а только об интонации преданности, обожания, беззаветного служения. Чокнулись. Он видел, как жадно, захлебываясь, выпила она виски, отталкивая губами кусочки льда. Потребовалась минута, чтобы янтарный огонь обежал все ее прелестное тело от влажных губ до пальчиков ног и зажег в глазах две злые желтые точки.

– Я не большой знаток женщин, – сказал Стрижайло. – Но мне кажется, что Колобкова – надувная женщина, которую берут с собой в дальнее плавание моряки. Ее можно раздуть до величины аэростата, и в этом природа ее невесомости.

– Напротив, – взвилась Дарья Лизун, послушно и страстно устремляясь в ту сторону, куда указывал ей Стрижайло. – Она жутко набирает вес, обрастает мускулами, укрепляет кости. В ней происходят мутации, меняется пол, она превращается в мужчину-тяжелоатлета. У нее начинают расти усы и появляются мужские половые признаки. У нее неуемный аппетит, словно она беременна бегемотом. Сжирает за обед несколько тарелок супа, холодец, рыбное заливное, свиные рулеты, говяжьи вырезки, долму, хинкали, пельмени в сметане. Обязательно на десерт – сладкий торт, пирожное, чашку крема, миску сбитых сливок. Каждый день прибавляет по два килограмма, как свиноматка. Скоро достигнет убойного веса, когда я зарублю ее топором!

Эта яростная тирада восхитила Стрижайло, он едва не рассмеялся, но изобразил на лице негодование, отвращение к этой непомерной плотоядности, ведущей к перерождению пола.

– Если бы вы знали обстановку в Большом театре перед ее увольнением, – продолжала язвительная Дарья Лизун. – Партнеры, вынужденные с ней танцевать, подали петицию балетмейстеру и дирекции, грозя забастовкой, срывом зарубежных гастролей, обращением в Комиссию по правам человека. Там говорилось, что эту балерину невозможно поднять. Что легче танцевать со статуей «Родина-мать», что на Мамаевом кургане, чем с этой бетонной глыбой. Что в ее действиях усматриваются признаки садизма и умышленного членовредительства, когда она разбегается на сцене и с огромной скоростью бросается на танцора, который ловит ее на лету. Весь зал слышит, как хрустят его кости. Из последних сил он уносит ее за кулисы и падает с переломом позвоночника, после чего его тут же гипсуют. Ее называют «Терминатор русского балета». Дважды на нее подавали в суд, заводя уголовное дело, и только вмешательство Генпрокурора по просьбе нашего Президента Ва-Ва не давало ход расследованию.

Лизун бурно хохотала, вожделенно поглядывая на бутылку виски. Стрижайло открыл «Грант», темно-коричневый, с сумрачным золотом, плеснул в бокалы. Смотрел, как жадно глотала она пылающий огонь, словно слизывала язычки солнца на смуглом дереве.

– Остается пожалеть нашего ненаглядного Ва-Ва, который стал пленником ее сырой рыхлой плоти. Хрупкий, прозрачный на свет, с пузырьками выпученных глаз, он напоминает креветку, на которую навалился гренландский кит. Вы завтра увидите, каким он явится на Совет безопасности. Плоский, расплющенный, превращенный в фольгу, как будто бы его пропустили сквозь прокатный стан, били по нему огромной кувалдой. Это Колобкова подмяла его под себя и станцевала на нем Сен-Санса «Умирающий лебедь». Я обращалась к Потрошкову, предупреждая, что страна может остаться без Президента, но этот упырь только посмеивался и норовил залезть мне под юбку.

Глаза ее горели рыжим рысьим огнем. Мочка уха, в которой сверкал бриллиант, стала пунцовой, и Стрижайло, мысленно теребя ее губами, чувствовал, какая она горячая. Ноздри, где переливался второй бриллиант, страстно выдыхали прозрачный жар ненависти. Стрижайло добавил в стаканы «Гленгойн», чувствуя, как распахнулось пространство, посветлело в комнате, будто зажгли люстру. Картины на стенах увеличились, зашевелились, заполыхали красками.

– Но наш-то, наш-то Ва-Ва! Как он мог предпочесть эту летающую корову вам? Патология? Отсутствие вкуса? Или воздействие злых чар, с помощью которых она присушила его?

– Понимаете. – Лизун жадно опустошила стакан, задохнувшись от пламени. Приоткрыла рот, позволяя избыточному огню выйти наружу, возвращая себе дар речи. – Он просто дубина, наш Ва-Ва. Он чудовищно невежествен, невосприимчив к прекрасному и сложному. Ищет в политике и жизни примитивных решений. Сколько раз я пыталась растолковать ему смысл теории Фукуямы о «конце истории», сущность концепции Хантингтона о «войне цивилизаций», устройство электронного фаллоимитатора. Ни в какую. Устает от серьезного. Читает только Коэльо о мальчике, который в огороде нашел свое счастье. России не везет с Президентами, а мне не везет с любовниками. Зачем мне моя красота?

– Повезет, дорогая. – Стрижайло гладил ее тонкие пальцы. – Вы – эксклюзив!

Он влил в стаканы струю «Блек лейбл» цвета еловой смолы, и, когда чокнулись, выпили, Стрижайло показалось, что края стакана полыхнули плазмой, как край тучи, за которую спряталось солнце, и на выпуклых веках Дарьи Лизун засверкали бесчисленные разноцветные блестки, словно пыль рождественских морозных небес. Опьянение было подобно прозрению. Он был одарен свыше, избран среди бесчисленных, не наделенных даром существ, как единственный, неповторимый носитель дара, всемогущий кудесник, избранник сильных мира сего, которые вручают ему свою судьбу, и он волен поступить с ними по своей прихоти и капризу. Надеть на их утомленные, изрезанные пороками лица великолепные маски, прельщающие своей красотой. Или отыскать в каждом тщательно охраняемую, уязвимую точку и вонзить убивающую иглу. Ему принадлежат великолепные дворцы на побережье Средиземного моря. Скоростные белоснежные яхты «Рива», скользящие у острова Бали. Бесшумные лимузины «майбах», летящие по синему асфальту Калифорнии. Изящные самолеты «фалькон», доставляющие его на африканское сафари. Прелестнейшие женщины мира, с которыми плывет в гондоле по изумрудной воде Гранд-канала. Ювелирные шедевры фирмы «Бушерон» и излюбленные им для рождественских подарков зеленые, розовые и голубые бриллианты фирмы «Графф». Его ждут в интеллектуальных салонах мира, закрытых избранных клубах, тайных ложах, на приватных аудиенциях у августейших особ. И эта сидящая перед ним красавица пребывает в полной его власти, он может сделать ее счастливейшей женщиной мира или заставить умереть.

– Но, может быть, все-таки Колобкова обладает каким-нибудь прельстительным свойством, которого нет у вас, дорогая Дарья? – Стрижайло взирал на близкую женщину, чьи движения стали неверны, а глаза то сжимались до узких зеленых скважин, то внезапно расширялись в желтые безумные жерла. – Каким-нибудь секретиком, который она стыдливо прячет между колен, допуская до него только Президента Ва-Ва?

– Да ну вас к черту! – рассердилась Лизун. – Над ее «секретиками» смеются в гинекологических кабинетах Москвы!

– Но, может быть, провинциальная непосредственность и пышная русскость делают ее столь привлекательной для Ва-Ва, который сделал ставку на «русскую идею»? – не унимался Стрижайло, видя, как досаждает он Лизун, как наливаются ненавистью зеленые просветы ее глаз, как вспыхивают бешенством ее рыжие, рысьи глазища. – Вы все-таки слишком европейская – «мисс Евросоюз», «леди ВТО», «фрейлейн НАТО». А в Колобковой – эта млечность русских снегов, плавность и задумчивость среднерусских пейзажей.

– Она мордва, меря, чудь белоглазая! Набитая дура, которая думает ногами. Сжимает крохотную голову Ва-Ва своими чугунными коленями, пока не затрещат черепные кости, а потом диктует перечень украшений, которые он должен заказать для нее у ювелира Стивена Вебстера. Она делает из Президента дебила с деформированным черепом, о чем осторожно написала «Франкфуртер альгемайне». К тому же, по утверждению «Гардиан», передает добытые в постели сведения эмиссару Масхадова в Лондоне Ахмеду Закаеву. – Лизун была пьяна, бешенство ее было замешено на четырех сортах виски и тонких ядах, которые подсыпал ей Стрижайло. Она ревновала, негодовала. Прищуренные глаза ее переполнялись слезами изумрудного цвета и тут же высыхали от рыжей ненависти.

– Я ломаю себе голову, почему Ва-Ва выбрал ее, а не вас? – Стрижайло упивался ее страданиями. Делал ей тонкие болезненные надрезы, не отнимавшие жизнь, но причинявшие нестерпимую боль. – Может быть, секрет в ее танцах? Она непревзойденная танцовщица. Языком танца она объясняется ему в любви, поет нескончаемую Песнь песней.

– Она – танцовщица? Окончила детскую балетную школу в деревне Ярцево Усть-Кутского района, где выправляла кривизну своих рахитичных ног! Это я – танцовщица! Получила приз за лучший танец в Лас-Вегасе.

– Потанцуйте, моя дорогая! – восхищенно воскликнул Стрижайло, указывая ей на стол, снимая с него бутылки. Прошел к проигрывателю, поставил компакт-диск «Нирваны» с Куртом Кобейном. Уселся в кресло, чувствуя, как наркотически, под действием музыки, расслаивается сознание. В драгоценном, из нержавеющих сплавов реакторе из сырой вязкой нефти выделялись легкие фракции. Прозрачные бензины, летучие огненные эфиры, бестелесные духи земли. Дремлющий, тягучий вар подсознания источал невесомый факел голубого огня.

Дарья Лизун сбросила легкие узконосые туфельки, ударившие о пол заостренными шпильками. Шагнула на кресло, переступая босыми ногами на стол, едва удержав равновесие. Стрижайло кинулся подхватывать, успел восхититься видом сброшенных туфель, подошва которых была чуть намята и стерта ее босой стопой, а также близкими, у самых глаз, на столе, голыми пальцами ног с серебристым педикюром. Лизун пьяно колыхалась, двигала плечами и бедрами, ловила музыку, как парус ловит капризный ускользающий ветер. Картины на стенах воззрились на нее, окружая яркими, огненными пятнами. Стрижайло откинулся в кресле в позе эстета и меломана, который немало потрудился, запустив великолепную театральную постановку, и теперь готовился насладиться зрелищем.

Дарья танцевала, превращая гибкое тело в плавный винт, слегка приседала, выставляя колени, а потом выпрямлялась, подымаясь на цыпочки, резко поворачивала голову, осыпая на лицо густые волосы. Освободила плечи от легкого блузона, выхватывая голые руки из рукавов, метнула ненужный блузон в угол гостиной, предстала стройная, с голым животом, обнаженной шеей, волнуя под зыбкой тканью свободной, не стесненной бюстгальтером грудью. Три бриллианта – в мочке уха, в ноздре, в темной ложбинке пупка – драгоценно сверкали, образуя треугольник, в котором метался восхищенный взгляд Стрижайло. Офицеры на картине Шерстюка «Русская рулетка», отбросили пистолеты и взирали на танцовщицу, явившуюся им в глуши туркестанского гарнизона.

Дарья возносила к потолку обнаженные руки, сплетала в запястьях, словно ее подвесили на цепях, силилась вырваться, мучительно и страстно толкалась вперед животом, выбрасывала длинную ногу с узкой смуглой стопой. Стрижайло ловил губами душистый, поднятый ее телом ветер. Она скрестила на животе руки, ухватила края короткого полупрозрачного топика, потянула вверх, пропуская сквозь ткань рассыпанные волосы, метнула ненужную оболочку в другой угол гостиной, представ обнаженной по пояс, сочно-женственная, золотисто-загорелая, с прелестной линией плеч и бедер, с заостренной грудью, на которой, у розового соска, засверкал еще один бриллиант, превращая треугольник в драгоценный параллелограмм, каждую вершину которого целовали губы Стрижайло. Адольф Гитлер на картине художника Анзельма грозно озирал танцовщицу, словно сравнивал ее с Евой Браун, которая мирно гуляла на веранде альпийского замка.

Дарья сжималась, приседала, прятала голову в коленях, словно закрывалась от настигающего несчастья, уклонялась от хлещущих ударов бича. Бурно распрямлялась, распахивала руки и выгибала спину, будто ее распинали, растягивали веревками на кресте, и она билась в муке, дрожала бедрами, стараясь соскользнуть с распятья. Короткая юбка едва скрывала подвижные бедра. Она потянула мохнатый пеньковый пояс, юбка упала, она переступила бесформенную горку материи, спихнула ногой со стола. Во всей ослепительной женственности, окруженная светящимся воздухом, в узких, отороченных кружевом трусиках, на которых выпукло выделялся лобок, закружилась, поворачиваясь спиной, играла лопатками, вращала круглыми ягодицами, между которых пропадала, становилась невидимой матерчатая ленточка. Даблоиды Тишкова – шагающие по дороге лиловая печень, розовое извлеченное сердце, залитый желчью желудок – замерли, тоскуя по целостности и красоте совершенного тела, из которого их насильственно вырвали, разъяли божественную красоту.

Назад Дальше