Все так - Елена Викторовна Стяжкина


Все так. Елена Стяжкина

Никто не собирался жить именно так. Ни бабка Люули, ни Костик, ни сербка Зоряна, ни американка Мардж.

Костику всегда было холодно. А бабке Люули (Люське, по-здешнему) — тепло. Бабка любила лес. Уходила и пропадала. Костик мог не видеть ее неделю. Или даже две. И самому ему казалось, что никогда он ее не ждал и никогда за нее не боялся.

Бабка Люули искала сампо, чтобы намолоть столько хлеба, соли и денег, чтобы хоть каждый день устраивать пиры. Но вместо сампо она приносила клюкву. Клюква пахла больницами, которых Костик навидался из-за частых ангин. И другими больницами — тоже. В школе Костика подозревали в отдельности ума. Учителя почти все, завучи и директриса. От тех врачей, что искали в Костике ум, а находили пустой взгляд и молчание, исходил этот запах. И сквозь белые халаты, сквозь улыбки и озабоченные лица пробивался клюквенный цвет и даже форма. И ягода всегда казалась похожей на мешочки с застывшей кровью.

Еще бабка приносила рыбу.

— Ты можешь нарисовать на ней карту? — спрашивал Костик.

— Куда?

— Я хочу знать, как проехать к Снежной Королеве.

Бабка Люули не отвечала. Она почти не разговаривала с Костиком. Подавала еду, книги и гантели. После смерти Костиковой матери (она пьяной заснула в сугробе) бабка Люули записалась в библиотеку и стала читать Большую Медицинскую Энциклопедию. Важные статьи она закладывала Костикиными тетрадями по алгебре, его носками, ручками и даже зубной щеткой.

В статьях было много смерти. Статьи угрожали семенным протокам, мочевому пузырю, печени, поджелудочной и предстательной железе, сердцу, лимфатической системе. И было совершенно ясно, что алкоголь — это яд.

Надежд в книгах тоже было много. Надежд на возможности роста костной и мышечной ткани, на победу над угревой сыпью, на развитие творческих способностей, за которые отвечало левое полушарие.

С детства Костик говорил по-русски и по-фински. Но во дворе его дразнили Японцем: за малый рост, смуглую, но все-таки не желтую кожу, за раскосые черные глаза, за резкость, с которой он бросался в драку, за густую кровь, которая почти не лилась, а застывала ягодами-клюквами под носом.

— Разве у японцев густая кровь? — спрашивал Костик у Люули.

— Я — финка. Я — дома. Я здесь дома.

Это был тот редкий случай, когда бабка вообще отвечала на вопрос, разговаривала…

С Костиком вообще мало разговаривали. И бабка, и учителя. И во дворе. Во дворе с Костиком не играли. Но и не били. Изредка здоровались, как с чужим. Он и был чужим. Ощущал себя так. Но не маялся. Без людей ему было лучше, чем с людьми.

* * *

В медицинский, несмотря на глубокую начитанность, Костик не поступил. Год работал в городском архиве. Мерз. Часто болел. Тонкий, почти девчоночий голос, забрала сорокалетняя ведьма Валя — заведующая читальным залом. Она заставляла Костика носить коробки из подвала — наверх. Чтобы те грелись. Коробки грелись, Костик мерз, голос его ушел. И взамен не оставил ничего.

Но Костику ничего и не было нужно.

Бабка Люули пришла в архив и сказала заведующей: “Отдай! Не твое!”. Ведьма Валя насмерть испугалась.

Шел восемьдесят восьмой год. И здесь, в приграничье, шепотом говорили о реституции.

Говорили, что придется отдать все: на века построенные дома, Дворец культуры работников лесной и обрабатывающей промышленности, фабрику — тоже, вокзал, магазины в нижних этажах, водокачку, старую мельницу с привидениями. Реституция — это отдать. А Люули — тут как тут. Выстиранные… Выпачканные… до цвета талого снега глаза, прямые волосы с ровно отрезанной челкой, спина шириной в каменный забор у Дворца культуры, кулачища размером с Валину голову. Некрасивая, не живая, как тесак в каменоломне. Люська. Хозяйка почти всего. Местная принцесса.

— Дождала? Досидела? — прошипела Валя. — А нету документов! Сама смотрела! Выбросили все!

— Tyhmд nainen. Глупая женщина, — сказала бабка Люули.

Глупая женщина Валя выбежала из читального зала и наткнулась на Костика. Схватила за руку, потащила по коридору, на второй этаж, в комнату, где стоял обогреватель, где был диван, домашние чашки из разных сервизов, початая бутылка рябиновой настойки, два печенья “Солнышко” и конфеты-батончики.

Валя сняла свитер, свой и его, расстегнула лифчик, потом ремень на Костиковых брюках. И зашлась словами. Закипая ими, она горячечно обнимала Костика. Проклиная Люули, она выкрикивала ее судьбу, ужасаясь, гордясь и завидуя.

Утративший голос Костик узнал то, что уже знал. Некрасивая старшая дочь, Люули, выбрала неправильного Степана. Степан был враг. Чужой, черный, цыган-сирота, боец Красной армии, безграмотный, певучий, легкий на улыбку, на любую юбку, на подлость тоже. Люули было пятнадцать лет, и она стала его женой. Ребенок родился тогда, когда семья уже ушла в Суоми, оставив некрасивую старшую дочь в их хорошем, на века построенном, доме. Теперь в нем живет Валя, да! И она — не отдаст! Не таковская!..

А ребенок родился и умер тогда, когда Степан ушел на фронт во второй раз. И многие финны вернулись. И зажили почти как жили. Только не ее семья. Ее семья не пришла. Некрасивая старшая Люули до сорок четвертого была проклятой женой коммуниста. А после сорок четвертого — финской буржуйской мордой. И не сдохла она только из-за леса, где прятала свою сампо — волшебную мельницу.

Где дождалась Степана — уже в сорок седьмом, без обеих ног.

Нет, не на войне. Ему отрезало их в Москве — трамваем.

Без ног, но с девочкой двух лет.

И она приняла их! А через год уже хоронила Степана, а следом еще одного ребенка, которого не доносила до положенного срока, потому что строила — сама! — дом. И бревна таскала на себе, подложив под них его инвалидную тележку.

— Ну а тебе чего?

Голос вернулся к Костику. Вернулся чужим, ободранным, то ли бродившим по горячим пескам пустыни, то ли замерзшим в снежную бурю. Он вернулся низким, хриплым, своевольным, он вернулся, чтобы быть со всеми “на ты”.

— А мне бы хоть каплю ее счастья, — прошептала Валя.

Валя, похожая на шишку, чешуйки которой раскрывались с треском, обнаруживая не семечку-орешек, а сухую деревянную пустоту. Валя — уже не ведьма. Бестолковая, безмужняя, бездетная, негулящая, в целом, баба. Хорошая, но не вкусная. Шершавая и чужая.

— Замолви словечко, — попросила Валя.

— Тебе такого не надо, — сказал Костик. — Нет.

А бабке Люули сказал: “Я с ней спал. Мне надо теперь сказать, что она — моя первая женщина?”. Она спросила: “Любил?”. Костик покачал головой. “Не первая”, — отрезала бабка.

Два раза еще было. Костик хотел посмотреть на дом, понюхать его, потрогать стены, открыть двери. Но двери давно ушли на дрова, а стены были заклеены обоями с выпуклым зелено-желтым узором. В доме Вали Костику было холодно.

* * *

А летом он поступил на историко-филологический факультет областного пединститута. “Сорок девок, один я”. Почти один. Здесь его тоже называли Японцем. И тоже, как в детстве, сторонились. Костик был плохо одет. Костик не знал группу “Кино”, никогда не слышал о БГ, кривился от “Ласкового мая”, прогуливал семинары в кинотеатре хроники и повторного фильма, не пил дешевой водки, дорогой не пил тоже, курил вонючие сигареты “Прима” — без фильтра, зато с плевками.

Костик ни с кем не разговаривал, потому что так привык. Но в группе считали — брезгует. На вечеринки звали. Костик ходил. Мерз. Все время мерз. Ночами подрабатывал. Пока в магазинах было что грузить, грузил. Потом грузил на вокзале. Потом ночами сторожил фабрику, которую потихоньку разворовывали днем. Учил английский. Учил немецкий. К бабке ездил по воскресеньям. Люули немецкий знала, но говорить на нем отказывалась наотрез.

Люули и английский знала, но произношение было финское — смешное. Слова выходили порчеными. Бабка сердилась и командовала: “Сам”.

Однажды Люули сказала: “Профессии нет. Давай научу тебя строить дом”.

“Из чего?” — спросил Костик.

“А из чего придется”.

“Не хочу из чего придется”, — сказал Костик.

Люули обиделась. Замолчала. Он приезжал в субботу вечером, она коптила рыбу. Он уезжал рано утром в понедельник, она заворачивала рыбу с собой. Костик купил себе джинсы. А бабке — шарф. Шарф был серый, шерстяной, а на концах, как на лапах у дворняжки, белые и темные полосы. У всех модных людей тогда был такой шарф.

На третьем курсе в Костика влюбилась Оля-буфетчица. Оля работала на вокзале, сутки через двое в очередь со своей матерью.

У Оли было масло, сосиски и сосисочные шкурки, из которых она варила бульон. У Оли было много хлеба — надкусанные куски она прожаривала в духовке на сухари, а хорошие, целые ела сразу. У Оли была водка — разная, слитая в одну бутылку. Но Костик не пил. И Оля иногда втирала водку Костику в спину.

— Ты такой маленький, а перец у тебя такой большой! — сказала Оля, когда Костик, приехав домой на воскресенье, не пошел к бабке, а остался ночевать у Оли.

— Перец?

— Ну я не знаю, как вы это там называете.

С Олей Костик снова узнал то, что уже знал.

Женщины ни на что не претендуют. Им просто нужен человек. Вот Костикова мать и Олина мамка были подружки и поехали строить БАМ. Ну, пусть не БАМ, а какую-то другую дорогу в Сибири…

Разве за орденами? Разве за длинным рублем? И что здесь дорог нельзя было строить? Просто женщины не знают, где их дорога. Они помнят иначе. И забывают по-другому. Чтобы как все, они ищут мужчину. А от мужчин — дети. И мальчикам легче. Когда они становятся большими, то ищут что-то другое. Простое. Водку, подвиги, шерстяные костюмы, пыжиковые шапки.

Мать Костика на этом споткнулась. Не на шапке, а на водке. Она захотела стать, как мужик. А Олина мамка нет. Привезла домой пузо и подарила его однокласснику.

Мужики бывают разные. Одни умеют считать, другие — нет. У одних семимесячные как свои, у других — хоть от целки детеныш, но чужой. У одних перец большой, у других — маленький.

К маленьким очень-очень нужны пыжиковые шапки и места в президиуме.

А ты — финн. Давай уедем?

Надо ехать. Толку не будет. Столица Финляндии — город Хельсинки. Ну?

— Я не знаю, — сказал Костик.

И Оля, маленькая, ровненькая, похожая на спичечный коробок, в котором случайно оказалась горелая вонючая спичка, гневно затарахтела в ухо о том, что можно торговать бутербродами, а можно памятью. И какая разница: быть профессором кислых щей или сытым беженцем, у которого в запасе вагон и маленькая тележка всякого горя. Всякого горя.

Торговать горем — это такое счастье. Ну?

Оля давала Костику еду. Заветренную колбасу, грузинский, с запахом деревянной стружки, чай на две заварки, сахар, подгнившие помидоры. Иногда давала мыло. Обмылки. Костик брал и нес их бабке.

Люули глядела на него снежно-талыми глазами и ничего не говорила.

* * *

В девяносто втором, когда Костик заканчивал четвертый курс, приехала Эльзе, младшая сестра Люули. Приехала без красоты, но в здоровье и в энергии. Люули взяла ее с собой в лес. Через три дня они вернулись и вместе коптили рыбу.

Был июнь. Сессия. Солнце.

Солнце было ненастоящим, не теплым. Просто нарисованным на небе. Солнце было как Эльзе, вернувшаяся из леса.

Сухая рука Эльзе разглаживала клеенку на их кухонном столе. Но в клеенке, купленной еще при маме, было намного больше сил, чем в нарисованной Эльзе. Клеенка загибалась по краям, настаивая на невозможности быть ровной и новой.

Костик, Люули и Эльзе пили Олин чай и ели настоящую финскую колбасу, порезанную тонкими кружочками. Куски были размером с блюдца. Из колбасы можно было вырезать снежинки и вешать их на елку. На вкус она показалась Косте похожей на мыло. На Олино мыло.

— Ты красивый, — сказала Эльзе. — Ты любишь наукой…?

Она пропустила “заниматься”. Наверное, не знала такого слова.

— Ты любишь наукой? А у нас, Люули, нет детей. Ни у меня, ни у Мариты, ни у Петера. Мы старые пни. На нас не растет даже трава.

— Потому что чужая земля, — сказала бабка.

Зачем базандишь? Зачем ты врешь? Зачем ты врешь этой бедной старой куколке, которая приехала, чтобы тебя обнять? Костик хотел спросить, но не спросил.

Приграничье. Пограничье. Разделенные народы. Не карелы. Не финны. Надо выбирать своих. Других своих, кроме Люули, у него не было.

Бабка поставила на стол килью, бражку из воды, Олиного сахара и дрожжей. И еще ликер. Самодельный ликер из морошки.

Эльзе заплакала. Там, в Хельсинки, никто не делал ликер из морошки. Там никто так и не полюбил Эльзе. Зато она полюбила: трамваи, медленные закаты, холодную библиотеку, в которую в войну никто не ходил. Эльзе не скучала по дому. Она хотела исправить ошибку Айно, прекрасной дурочки из сказки, которая утопилась, лишь бы не идти за старого мудрого Вяйнямёйнена. Эльзе искала волшебника, а наткнулась на хозяина обувной мастерской, седобородого, лысого, хмурого человека. Он принял ее за проститутку и, втащив в комнату для заказчиков, набросился на ее ноги, чулки, юбку… Эльзе было пятнадцать лет, столько же, сколько было Люули, увидевшей свою погибель — Степана, Эльзе думала, что хозяин обувной мастерской и есть тот самый волшебник Вяйнямёйнен. Она не сопротивлялась и не собиралась превращаться в русалку. Она даже не кричала. Закричала только тогда, когда обувщик бросил на пол, прямо ей под ноги, деньги.

Эльзе кричала, кричала, кричала. И тогда Петер-старший, их отец, пошел и убил обувщика. Была война. Вы же помните.

— Мы не могли вернуться за тобой Люули. Нам пришлось купить другие документы, мы прятались. Мы были неблагонадежны. И папа умер от страха, а семья обувщика думала, что их гада убили красные террористы. Нас, оказывается, даже не искали…

Через полгода Эльзе прислала Костику приглашение. Принимать Костика Эльзе у себя не могла, у нее не было “у себя”. Она жила в специальном пансионате. Но это была активная, творческая, хорошая жизнь. Эльзе пошла в университет и нашла для Костика то, что нужно. Это было приглашение на конференцию об истории финского народа в ХХ веке. Для Костика Эльзе подчеркнула красным карандашом название секции “Разделенные финны: до и после Второй мировой войны”.

Тезисы принимались на русском, финском, английском. Три разные заявки на трех разных языках.

* * *

На конференции Костик хорошо питался. Утром, в столовой кампуса, он завтракал, днем — ел много печенья во время кофе-брейков, вечером заваривал себе суп из пакета. Грибной, вермишелевый, картофельный и овощной. Выпивал четыре чашки. Чашку и кипятильник привез с собой. В комнате жил с Аликом, аспирантом из Ленинграда, уже или снова Санкт-Петербурга.

Костик сделал три доклада. Все они были пустые. Но не хуже других. Многие делали пустые доклады. Потому что для хорошего и наполненного нужен фон. Костик был как фон. И Алик тоже как фон. Алик сказал: “Считай, что мы тренируем язык”.

Мардж Рей, американка индийского происхождения, Костика поразила. Она привезла целый вагон мыслей. Документами и фактами эти мысли не подтверждались, но и не опровергались. Это была другая историческая школа. Мардж утверждала, что искусственно разделить людей невозможно, что они всегда несут в себе зерно своей земли. Стать разными из-за политики нельзя. Прошлое можно отринуть только по собственному желанию. Так родители Мардж отринули Индию, а ее дети отринули США.

К финнам этот доклад не имел никакого отношения.

На Мардж были светло-серые брюки, в тон им — тонкий шерстяной джемпер. Шею, подбородок и нижнюю губу прятал алый шелковый шарф. В разобранном виде шарф мог быть и скатертью, и простыней, и палаткой.

Огромное красное пятно притягивало взгляд Костика. И Мардж, конечно, подумала, что Костик смотрит на нее. И он смотрел на нее. А Алик подмигивал Костику и показывал большой палец.

В Мардж Рей было много женского. Ее бедра, грудь, ноги, волосы — все это чрезмерным, излишним, выпадающим из одежды, из делового стиля, из пастельной гаммы аудитории, в которой шло заседание конференции. От нее исходил запах, который Костик определил как пряный.

Дальше