Изредка им навстречу кто-нибудь попадался. В отличие от Вовы, тетя Дуня была жалостлива к чужому любопытству: она останавливалась и во всех подробностях рассказывала про Митю.
С каждой встречей его статус стремительно повышался, выдавая неустанную работу воображения Евдокии Павловны, которая на ходу подыскивала Мите место во все более далеком будущем.
– Попробует вести историю.
– Надеюсь завучем сделать.
– Уйду на пенсию – директором станет.
Будущее – от присутствия в нем нового учителя – становилось почему-то все светлей и краше. И школа не закрывалась, и зарплату давали вовремя, и даже муж не пил. Никто другой не нашел бы в Митиной долговязой фигуре, которую встреченные старухи сразу окрестили «оглоблей», ничего, что могло вселить подобную уверенность. Но Евдокии Павловне так хотелось надеяться, что было, в общем-то, неважно – на кого. До края деревни Митя дошел уже потенциальным министром образования.
Тут, по счастью, улица уперлась в лопухи, и тетя Дуня, встав на цыпочки, опасливо глянула через чей-то забор. Там внутри плыло и пылало целое море диковинных цветов. У самого дома колыхались алые маки, так что казалось, крыльцо охвачено огнем. Посреди этого пожара на ступеньках стоял старик и смотрел на мир из-под ладони.
– Ну, попытаемся, – несмело прошептала тетя Дуня и, обернувшись к Мите, который моментально тоже оробел, добавила: – Мы его побаиваемся. Поколдовывает.
– Как это?
– Видите – сирень? Везде уже давно осыпалась. Вон гладиолусы – они только в августе пойдут. А у него все сразу. Неспроста это.
– Так, может, нам его не беспокоить? – ботанические аргументы показались Мите неубедительными, но он все равно испугался.
– А остальные пьют, – с тоской ответила тетя Дуня. – А как выпьют, так дерутся. Вы же человек культурный, вам тяжко будет.
– Евдокия! – окликнул вдруг старик, и оба директора – нынешний и будущий – вздрогнули, как нашкодившие первоклашки. – Я жду гостей. Может быть, это вы?
Митя шагнул за калитку – и даже зажмурился от плотной, почти осязаемой волны запахов, которая окатила его, сбила с ног, подняла в воздух. Митя оторвался от земли и поплыл над тропинкой. Впереди него, раздвигая цветущие ветви, парила маленькая Евдокия. Отсветы и блики окружающей красоты ложились на ее выгоревшую спортивную куртку, лились с узких плеч трепетным многоцветным шлейфом; тюльпаны, стоявшие вдоль дорожки, кланялись ей с простотой и достоинством древнего рода.
Митя дышал во всю грудь, будто торопился исчерпать этот сад, классифицировать и поставить на полку. Но с каждым вдохом проваливался все глубже, запутывался в словах, как в горячей плоти льнувших к нему растений.
Деревенская улица, по которой он только что шел, имела понятный, легко объяснимый запах – навоза, скошенной травы, овощной ботвы на грядках.
Но едва Митя пытался разъять на составляющие воздух этого сада, как происходило нечто, совершенно сбивавшее с толку. Да, сладко и душно пахли цветы, многие из которых он видел впервые в жизни, но дело было не в них.
Митя вдыхал и выдыхал и наполнялся странной уверенностью, что в саду пахнет временем, преображением и вечностью. Причем именно в такой последовательности.
Сначала – время: светящаяся и нетленная суть прошлого, тугие зерна будущего, а в них – могучие деревья, которые еще прекрасней оттого, что их может никогда не случиться. Тут соединялись и собственная Митина жизнь, и история человечества, и геологическая память планеты. Дальше свершался невероятный прорыв, стиравший грань между «было» и «будет», между «я» и «не я». И все становилось всем.
Митя споткнулся о лейку и чуть не упал к ногам Евдокии Павловны, робко объяснявшей старику появление квартиранта. Отряхиваясь, Митя еще раз втянул воздух и с облегчением почувствовал, что пахнет только цветами. Он огляделся.
На крыльце, помимо старика и тети Дуни, занятых разговором, стояла еще и низенькая старушка. Несмотря на теплую погоду, на ней были валенки и ватник, правда, застегнутый не на все пуговицы. Старушка смотрела на Митю, мелко трясла головой и улыбалась. От ее глаз во все стороны расходились глубокие прямые морщины, похожие на нарисованное детской рукой солнце. Митя тоже улыбнулся. В этот момент старик взглянул на него и тут же кивнул Евдокии, будто Митина улыбка все решила.
– Ну, пойдем, дите мое дорогое, я тебя покормлю с дороги, – сразу взялась за него старушка. – Проходи, проходи. С Дуней еще успеешь наговориться.
Митя вошел в дом и несколько секунд ничего – после яркого дневного света – не видел. Ощупью опустился за стол и по густому пару, ударившему в ноздри, понял, что перед ним уже стоит миска щей.
– Меня зовут Фима, и деда – так же, – рассказывала между тем старушка, протирая полотенцем серую алюминиевую ложку.
– Это как? – удивился Митя.
– Он – Ефим, я – Серафима.
– Какие имена старинные.
– Так и мы давно на свете живем. Фим еще при царе родился. А я уже – под Лениным.
– Сколько же вам лет?
– Фиму той зимой девяносто исправили. А мне, даст Бог, в сентябре восемьдесят пять стукнет. Ложкой по лбу. На-ка, сударь, похлебай.
После обеда Серафима показала Мите лестницу на чердак, где ему отвели спальное место. Митя полез и в темноте больно ударился головой о потолочную балку, дернулся, оступился, нога скользнула со ступеньки, и он повис на руках, загребая ступнями воздух.
– Батюшки светы! – ахнула старушка, убиравшая со стола.
Но Митя все-таки справился и забрался в свою, как выразилась Фима, «светелку». Там наверху все было таким маленьким, что он показался себе незадачливым великаном, поселившимся в жилище гномов. Выпрямиться в полный рост он не мог, только сидеть, согнувшись в три погибели, или лежать на охапке сена, покрытой домотканым половиком.
Митя вдруг поймал себя на странном ощущении. Он столько раз, особенно в детстве, читал об этой жизни в книгах, но никогда не видел ее сам. И вот теперь, внезапно очутившись на деревенском чердаке, он попал в мир, как будто до мелочей знакомый.
Все было на своих местах – и пучки травы, аккуратно сушившиеся на веревочках между балок, и косые лучи, в которых заворожено клубились пылинки, и смолистый запах нагретой солнцем крыши.
Митя выглянул в круглое оконце, конечно, узнав и его. Село Митино разбредалось по косогору, слева белела колокольня, справа росла на капустных грядках школа, в тени заборов дремали, вытянув лапы, безмятежные псы, в лугах, залитых клевером, петляла речка.
Все было похоже на картинку из букваря, по которой полагалось придумать предложение на тему родного края.
Митя неожиданно вспомнил, как в первом классе написал сочинение, которым умилялась вся его профессорская родня. Оно состояло из одной-единственной фразы: «Я люблю мою Родину, потому что по ней ходят лошади».
Старая кобыла Маруся с густой челкой и большими вкрадчивыми губами, катавшая детей в парке, была самым ярким впечатлением его бедной городской жизни, запертой со всех сторон бетонными стенами многоэтажек.
Вспомнив Марусю, ее влажный ореховый глаз, в котором отражались круглое небо, верхушки деревьев и облака, Митя в тот же миг увидел белого коня, пасшегося в зарослях осоки на том берегу.
Тут чаша этого дня, совсем не похожего на все предыдущие дни Митиной жизни, переполнилась и полилась через край сладкой тягучей дремой. Митя вытянулся на соломе и закрыл глаза.
Он лежал на спине, улыбался, слушал чиркающих вечерний воздух стрижей, и ему все чудилось, что он куда-то плывет, покачиваясь, и волны плещут, и мостик пролетает над ним, и мальчишки галдят, свесившись через перила: «Зырьте, ребзя, новый учитель поплыл!» – «Это не учитель, а чудо-юдо рыба-кит!»
Глава вторая: отец Константин
Отец Константин приехал в Митино всего на полгода раньше – зимой. Вез его тоже Вова и, поскольку других пассажиров в «Газели» не было, взял в оборот с самого райцентра: попросил пересесть в кабину и всю дорогу вел богословские расспросы.
Вову, например, интересовало, какому святому заказать молебен, чтобы присушить обратно одну стерву? Или святые такими делами не занимаются, и придется сгонять в Марьино к бабке-приворотнице, чего не хотелось бы: цену гнет, ведьма – ползарплаты за стакан сушеного дерьма!
Еще Вова спрашивал, надо ли снимать крест, когда с девкой – того-этого? И достаточно ли, чтобы не попасть в ад, сходить в церковь на Пасху или нужно отстоять еще и Рождество?
– Все это совершенно ни к чему, – не выдержал, наконец, отец Константин, чем глубоко поразил, чтобы не сказать – разочаровал Вову.
– Так чего же делать?
– Жить по-человечески. Изо дня в день, понимаешь, а не раз в году свечку ставить.
– Кстати, – воодушевился Вова, опять нащупав в разговоре знакомую колею. – Правда, что нельзя ставить четное число свечек, не то кони двинешь?
– Конечно, двинешь. Рано или поздно. Только не от свечек.
Вова замолчал, и на его лице отразилось физическое усилие думанья: сморщился лоб, насупились белесые брови, задвигались, будто проталкивая застревавшую мысль, желваки.
– А разве я живу не по-людски? – обиженно воскликнул он. – Пью, между прочим, только вечером, а не с утра, как все. Хотя, конечно, подлечиться тянет. Вкалываешь тут с бодуна, как лось. Но я за рулем ни разу – это у меня железно.
– Неужто каждый день, без передышки? – спросил отец Константин с таким участием, будто речь шла о приступах тяжелой болезни, а не об этом, обычном для всех, занятии.
– Ну да, – удивился Вова. – А как же?
– Ты вот меня спросил, что делать, – вздохнул отец Константин, заранее зная, что слова, которые он должен произнести, пролетят мимо.
– А то, – ввернул Вова. – Кому охота в котле вариться.
– Вот и попробуй – для начала – пить хотя бы через день. Когда справишься, приходи, скажу, что дальше.
– Ага, – ухмыльнулся Вова. – Знаю я, что дальше: пить только по пятницам, потом только по праздникам, а там и вовсе зашиться. Чтоб в меня все пальцем тыкали, как в сектанта! Нет уж, спасибо. Это ты, батя, от зависти ляпнул. Вам-то попам настрого лопать нельзя? Что, угадал я?
– Почему нельзя? Все можно. Но не все полезно.
– Фига! Это мне, значит, не пей, а самим все можно!
– Нет, Вова, – устало пояснил отец Константин, бесконечно жалея, что ввязался в разговор. – Это фраза апостола Павла, она ко всем относится, не только к духовенству.
– Так значит, и мне можно?! – возликовал Вова.
– Но ведь и тебе тоже – неполезно.
– Ну, это-то да. С этим-то кто спорит, – с облегчением согласился Вова и принялся взахлеб рассказывать о своем отравлении авиационным спиртом, случившимся, как и все важное в Вовиной жизни, во время срочной службы.
Войдя в нетопленный домик причта, размерами и утлостью похожий на дровяной сарай, отец Константин, не снимая зимней куртки, присел к столу и записал в своем дневнике:
«Что делать, чтобы наследовать жизнь вечную? В Иудее 1-го века ответ звучал: «Раздай все, что имеешь, и следуй за Мною». И это было чересчур. В России 21-го века ответ звучит: «Пей хотя бы через день». И это тоже чересчур. Ты всегда требуешь слишком многого. Нет бы просто сказал: такое-то количество свечек».
Отец Константин оглядел покрытые изморосью стены своего нового жилища, треснувшее стекло, залепленное скотчем, голую лампочку Ильича, качавшуюся на длинном проводе, и подумал, что сейчас он бы с полным основанием мог впасть в уныние, если б не знал, что и оно – неполезно.
Вова тем временем ораторствовал на крыльце магазина, размахивая початой бутылкой.
– Мутный какой-то. В церковь, говорит, не ходи, бухай, сколько влезет. Хотя оно и вредно, конечно.
– Может, он того – фиктивный? Поп-то? – засомневался мрачный Пахомов, некогда бывший трактористом.
– Может, и фиктивный. Я у него документов не спрашивал.
– А зря! – укорил Вову выходивший из магазина пенсионер Гаврилов, про которого все знали, что он стукач и кляузник.
Гаврилов с мужиками не выпивал, но нес домой кило сарделек.
– Я знал что ли? – огрызнулся Вова, досадуя, что попал впросак. – Думал, в платье – значит, поп.
– Ну, ты давай, не задерживай, – прервал его немногословный Пахомов.
Вова поспешно глотнул, крякнул и передал бутылку по кругу.
На следующее утро отец Константин тоже отправился в магазин, намереваясь купить что-нибудь для своего необитаемого дома-сарая. Любая, самая простая вещь могла бы внести в эти безотрадные стены свидетельство человеческого присутствия, облегчить вживание в новое место. Мыльница, кружка, веник.
На скамейке возле магазина, привалившись друг к другу, кемарили вчерашние Вовины собеседники. Из страшных разинутых ртов вырывались клубы морозного пара. Так отец Константин определил, что они живы, хотя, судя по небольшим сугробам на плечах и загривках, проспали тут всю ночь.
Внутри магазина собралось небольшое общество. Продавщица в мелких фиолетовых завитках монотонно штриховала клеточки в кроссворде. Пенсионер Гаврилов придирчиво перебирал мерзлые куриные лапы, которыми ради экономии кормил своего пса. Рядом, держась за прилавок, покачивалась молодая женщина в неведомо откуда взявшейся здесь, за двести километров от ближайшей станции, оранжевой железнодорожной жилетке.
– Ну, дед, ну, старый пень, – медленно и хрипло говорила она. – Я ж не водки, я хлеба прошу. Купи буханку, не жилься. Два дня не жрамши.
Пенсионер Гаврилов, брезгливо поджав губы, бросал в пакет синеватые птичьи пальцы.
– Хотя какой с тебя спрос, своего барбоса и того морожеными когтями моришь, –усмехнулась женщина и тут заметила нового покупателя. – Царица небесная, это кто ж такой божественный?
Продавщица и пенсионер оторвались от своих занятий и вперились в отца Константина.
– А, наслышаны-наслышаны, – мигом сориентировался Гаврилов. – Мы церковь, любим, уважаем. В праздники – дома не убираем, не готовим, целый день у телевизора сидим. Все как положено.
– Ангел святой, купи вдове чекушку! – встряла женщина в жилетке.
– Любка не приставай! – шикнула продавщица.
– А чего? Он должен бедным помогать!
– Это чья же ты вдова? – набросился на Любку пенсионер Гаврилов. – Семерых таджиков с лесопилки? Психов из деревни? Так они еще живы! Лисица блудливая!
– Я всех мертвых вдова, – многозначительно произнесла Любка и сама поразилась, как складно у нее вышло.
Пенсионер Гаврилов расплатился за куриные лапы, пообещал отцу Константину зайти вечером в гости и с достоинством удалился.
Отец Константин смотрел на мотки веревок, секаторы и голубые галоши, разложенные в хозяйственной части магазина, и никак не мог сообразить, зачем пришел.
– Слушаю вас, – подчеркнуто вежливо обратилась к нему продавщица.
– Пожалуйста, хлеба.
– И зрелищ! – фыркнула Любка и закружилась по магазину, изображая зрелище.
Отец Константин протянул ей сыроватую буханку. Любка остановилась, как вкопанная, только непослушная ухмылка продолжала блуждать по лицу.
– Мне? – ошарашено выдохнула она.
– Ну, ты ж просила.
– Возьмите вон еще сосисок, – подсказала продавщица. – А то, и правда, на одном спирте живет, как вечный двигатель.
Отец Константин вышел из магазина. Любка не отставала. Прижимая к груди пакет с чудесно обретенной провизией, она рассуждала о чем-то, что, по ее представлениям, соответствовало торжественности момента.
– Лисице Бог послал кусочек хлеба! – выкрикивала Любка. – А я в Бога не верю. Я верю в людей. Вот в тебя, например. Помог бедной вдове! Так и живем. Только решишь помереть, кусочек с неба – хлоп! Живи, мол, Любка, дальше! Как тут в Бога не верить! Я верю! Вот те крест! А ты – до чего ж расчудесный, на святого похож! Ты это, не святой, случаем?
– Нет, Люба, обычный человек.
– Ой! – умилилась Любка. – Лю-ба! Ну-ка скажи еще раз! Меня так никто не называет!