— Отлично! — говорю я. — Тут есть все, что нужно! Молодой человек, которого преследует полиция, и девушка, оставшаяся сиротой без отца. Действительно, в этом что-то есть. Я совершенно уверен.
Двадцать первый костер
В первый раз за все время дрова для костра принялся подтаскивать Эгиль. Он желает, чтобы костер был как можно больше, чтобы команда на судне скорее заметила нас, если вдруг они прибудут после наступления темноты.
— Мы же не хотим, чтобы они проплыли мимо, — говорит Эгиль, глядя на все выше разгорающийся костер.
Мы сидим и смотрим на Эгиля. Он без устали подносит дрова и подбрасывает их в огонь.
— Необыкновенное было время, — говорит Мартин. — Похоже на затянувшийся пикник. Мне было тут хорошо, но я не очень уверен, что я из него вынесу. Например, я думал, что с исследовательской работой мы управимся авралом. Как в университете. Но тут все с треском провалилось. Этот остров словно избитое клише рая. В семидесятые годы многие наклеивали у себя на дверях такие картинки пальмовых островов. Вот это как раз такой остров. Вроде бы лучше некуда и в то же время не то. Тут красиво, но жарко и утомительно. Трех недель хватило, чтобы почувствовать — все, хватит, пора домой. И в то же время мало, чтобы на людей это произвело впечатление. Чтобы произвести соответствующее впечатление, нужно хотя бы десять недель. Это закон буравчика. Я могу теперь вычеркнуть один из пунктов в списке того, что я планировал в жизни. И это хорошо. Освобождается место для чего-то более крупного, о чем я буду мечтать. Ведь всегда найдется, о чем мечтать. Когда меняем одну мечту на другую, всегда ощущаешь разочарование, но это пройдет. Мне уже не впервой. Я перестал этого бояться. Я всегда в таких случаях думаю, как на моем месте поступил бы мой отец. И меня утешает мысль, что тут уж и ему пришлось бы выбросить на ринг полотенце.
Как говорит Ким, он думал, что, попав на необитаемый остров, мы постараемся прожить это приключение в чистом виде. А мы, как ему кажется, вели себя по отношению друг к другу совсем как дома. Он ощущает такое спокойное и просветленное состояние, какого не испытывал уже много лет, однако и у него тоже осталось разочарование. Мы слишком мало разговаривали друг с другом. Слишком много валяли дурака. Это действует разрушительно. И наводит скуку.
Я беру слово, чтобы возразить, и говорю, что Киму никто не мешал проживать экспедицию в чистом виде. И обвинять нас — несправедливо с его стороны. Мы мальчишки, вот и дурачимся. Ничего нового в этом нет. Если ему не нравилось, надо было прямо сказать.
Ингве говорит, что все было монотоннее и скучнее, чем он ожидал. Но в то же время это дорогого стоит, хотя он и не может четко сформулировать почему. Он чувствует, что со временем эта поездка будет приобретать для него все большее значение. Во всяком случае, он надеется. А еще ему кажется, что мы должны были серьезнее отнестись к научным исследованиям. За то, что получилось, никто из нас не войдет в учебник истории. Но может быть, и ладно. На что нам это надо! Ясно же было с самого начала — весь проект был нереалистичным. Ну вот, по крайней мере, теперь это сказано. Кроме того, он надеялся и верил, что сможет обдумать свою жизнь и понять что-то, чего не понимал раньше, до нашей поездки, что это получится как-то само собой. Но этого не случилось. И отсюда разочарование.
Я защищаю наш проект, говорю, что я согласен, мы действительно поставили очень высокую планку, но нельзя сказать, что это было нереалистично. Планку всегда нужно ставить высоко. А упадешь, так упадешь. Это в правилах игры. Каждый день кто-то разоряется. Если ты боишься поражения, то и победы тебе никогда не видать. И к тому же ведь тут еще не сказано последнее слово. Откуда мы знаем, а вдруг наши маленькие открытия окажутся новым словом в науке. Например, политический эксперимент. Его можно разработать и продать промышленникам за головокружительную сумму. Они любят такие штуки. Покупают не глядя.
Руар вполне доволен. Ему тут пожилось хорошо. Сейчас, конечно, уже надоело, а вообще было здорово. Он наловчился мастерить мормышки, а по кулинарной части поэкспериментировал с тропическими ингредиентами. Дальше его амбиции и не взбегали. И еще — удалось вынести сексуальное воздержание. В общем и целом. Иного он от себя и не требует. Но вот ночи были отвратительные. Иногда впору казалось улечься в воду у берега в позе зародыша и завыть. Руар попал в точку. Лили дожди, и свирепствовали тучи комаров. Жарко, влажно, и всюду комары. Куда это годится!
Эвен поражен, сколько в островной жизни было солнца, воды, как можно было лечь и почитать. На это уходило столько времени и сил! Ему надоели эксперименты со сном, он огорчен тем, как мало дали опыты с лакмусовой бумажкой, но в остальном чувствует, что участвовал в чем-то замечательном. И так же, как я, он думает, что, может быть, мы еще и не догадываемся, каких важных результатов добились, это выяснится постепенно.
— Вот будет здорово! — говорит Эвен. — Ведь то, что мы видели, лишь начало.
Сев наконец на место, Эгиль говорит, что согласен со всеми, кто бы что ни сказал.
Двадцать третий день
Сегодня закончилось вообще все. Осталось немного «Вит-Бикса», а больше нет ничего, кроме кокосовых орехов и рыбы, для тех, кто не поленится их раздобыть. На упаковке «Вит-Бикса» напечатано расписание соревнований по триатлону в Новой Зеландии. Пока мы здесь сидели, мы пропустили порядочно раундов триатлона. Но это нас мало волнует. Волнует, что судна все нет как нет. Ему давно бы уже пора быть тут.
Эгиля угораздило искупаться с последним рулончиком папиросной бумаги в кармане. Весь мир для него покрылся мраком. Все потеряло смысл. Часами он сидит, высматривая судно и бормоча себе под нос, ведет разговоры с Ларой Крофт. Он тоскует по альтернативной реальности, где есть Лара Крофт и нет ни единого комара, где есть кофе и немеренно сигарет.
Мы с Руаром раз за разом проигрываем в волейбол Эвену и Ингве. Это противно и наводит меня на размышления, с чего это выиграть настолько приятней, чем проиграть. Поражения связаны с такими грустными вещами, как одиночество, разорение и болезнь. Ну и прочее в этом роде. В то время как победа исключительно позитивна. Если можно выбирать, мы выбираем победу.
К вечеру я ложусь в лагуне, надев шляпу от солнца, и долго так лежу. Только сейчас я толком расслабился. Мне удается ни о чем не думать. Абсолютно ни о чем. Я лежу в сине-зеленой лагуне и не думаю. Это очень хороший отдых. Потом я, конечно, опять начинаю думать, но мне приятно сознание, что несколько мгновений я провел без мыслей. А начав снова думать, я думаю о том, что в глазах всего остального мира мы должны казаться дилетантами. Но это не так. Хотя трудно объяснить почему. Просто я знаю. Со стороны может показаться, словно мы не принимали всерьез великую групповую работу и самих себя, делали все обрывочно и не до конца, — но напрасно: так представляется неопытному глазу. Это не мы такие. Таков мир.
Иногда я думаю, что было бы, если бы люди послушали красивую музыкальную пьесу все разом. Чтобы музыка лилась из всех громкоговорителей или прямо из воздуха. Когда я был маленьким и боялся атомной войны, я часто об этом мечтал. В то время я был страшно увлечен Бобом Марли, и мне казалось, если бы все люди услышали одну из лучших его песен, то мир стал бы лучше. Политики, генералы, финансисты, обычные люди и даже балда Рональд Рейган послушали бы эту песню и понемногу, уже к припеву, не могли бы спокойно устоять на месте, начали бы тихонько раскачиваться и кивать друг на друга, как это невольно бывает, когда ты захвачен музыкой. Тогда мы были бы спасены, думал я. Тогда я был еще маленький, а теперь понимаю, что это не так. Да и тогда я это понимал. Но все равно я то и дело возвращаюсь к этой мысли. Только сейчас я чаще всего мечтаю о второй части фа-минорного концерта для рояля Баха (или, как вариант, для чембало) с оркестром. Прекраснее этого нет ничего на свете, и, кроме того, эта вещь более нейтральна в отношении ценностной ориентации, чем песни Боба Марли. В ней заложен объединяющий потенциал. Если бы люди не пожалели времени послушать ее всем вместе, причем обязательно одновременно, — потому что, мне кажется, что-то такое происходит с нами, когда мы ощущаем себя причастными к чему-то, что выше нас, что нас объединяет, — из этого вышло бы что-то хорошее. Во всяком случае, мне не думается, чтобы от этого нам был бы какой-то вред. Так что попытаться стоит.
Такие мысли посетили меня в лагуне.
И вот судно пришло. И первым заорал Эгиль:
— Судно! Судно!
Оно прибыло точно в тот момент, когда у нас вышли последние запасы противокомариного средства и мы опасались, как проведем на острове предстоящую ночь. Все как-то сложно связано одно с другим, непонятным образом.
Мии и Туэн крикнули, что теперь все надо делать чертовски быстро, а то скоро наступит темнота и тогда мы не сможем выбраться через проход в рифе. Мы пакуем вещи в бешеном темпе. Все, позаимствованное в домах, мы относим обратно, вскоре первая партия с мешками и снаряжением уже в лодке, затем Мии и Туэн возвращаются, оставшиеся на берегу садятся в лодку и отправляются на судно. Последними отплываем мы с Эвеном. Десятью оставшимися спичками «тим-файра» Эвен поджигает мусор и вскакивает в лодку. Темнеет быстро, и форсировать проход в рифе становится отчаянным предприятием, но мы отплываем. Вот вам преимущество мальчишества. Мальчишки могут сделать что-то быстро, не задумываясь.
Двадцать второй — тридцать второй костер
Облокотившись на поручни, я не отрываясь гляжу на Мануае. Единственное, что я могу разглядеть, это макушки тысячи пальм, силуэтом вырисовывающиеся на фоне неба. И пламя. Гигантское пламя, будто от десяти костров. Мы удаляемся от острова, но костер виден еще долго. И я точно знаю, что произойдет в грядущие дни. Знаю, потому что пишу это, уже пережив то, что было. Оно миновало, и я продолжил свой жизненный путь. С тех пор прошло какое-то время.
А дальше будет следующее: мы приедем на Раротонгу и будем несколько дней опиваться пивом и отъедаться в ожидании воздушного лайнера. Очень скоро мы снова привыкнем к цивилизации и будем удивляться, отчего это нам так ее не хватало. Мы вляпаемся в скандальчик с женой Коффери (she is German, of course), потому что ей померещилось, будто мы все перевернули в ванной, а мы считаем, что этого не было.
Затем мы полетим домой, и во время промежуточной посадки в Лос-Анджелесе Эвен придет к заключению, что «Саут-Вест Эйрлайнз» промахнулись с окраской своих самолетов. Летать они летают не хуже других, а вот окраска на редкость неудачная. Грязно-бурый и оранжевый цвета. Издевательство над воздухоплаванием! У Эвена острый глаз на такие вещи. Его не проведешь. Авиакомпании воображают, что это сойдет им с рук, но тут появляется Эвен и ловит их на промашке.
А меня в самолете, как всегда, будут обуревать кое-какие мысли. Например, пролетая над Атлантическим океаном, я думал следующее.
Мысли во время четвертого перелета:
Мысль номер один. Мне хочется покататься на лыжах.
Мысль номер два. Нас не будут встречать с оркестром.
Мысль номер три. Нашу экспедицию, наверное, замолчат (возможно, и к лучшему).
Мысль номер четыре. Нужно мыслить прогрессивно. Мечтать, чтобы у меня осипло горло, вероятно, консервативная мысль.
Мысль номер пять. Мы свою страну не прославили, и музей Кон-Тики пожалеет, что оказал нам поддержку.
Мысль номер шесть. Хейердал — молодец, и это знает весь мир. Мы тоже молодцы в своем роде, и, может быть, не так уж страшно, что мир об этом ничего не знает. Главное, мы сами это знаем.
Мысль номер семь. Alla utom jag vet hur det ska gaa… Hjaaaalp![62]
Последняя мысль, как выяснится впоследствии, принадлежит Псу Бобу. Я не пытаюсь приписать себе честь ее открытия. И, может быть, я и формулировал ее в тот момент вовсе не по-шведски. Но мысль была та самая. Я понял это, когда несколько погодя услышал поскуливание. Это бывает: тебе приходят в голову чужие мысли. С каждым может случиться. Со мной тоже.
В аэропорту Тронхейма нас с Эвеном встретит папа. Он приедет, чтобы спросить, как прошло путешествие, а я вдруг почувствую, что у меня нет ни малейшего желания об этом говорить. Тогда папа осторожно намекнет, что мы, вероятно, возлагали на свое путешествие непомерно большие надежды, и раз мы не хотим отвечать, он только повторит сказанное раньше: что у нас во всем слишком завышенные ожидания и надежды, мы слишком многого хотим от жизни вообще. Он боится, что нас ждут разочарования. И мы с папой в чем-то согласимся, однако без подготовки не сумеем сразу уточнить нюансы своей мысли. Хотя на три мили езды от аэропорта до города уйдет полчаса, мы так и не успеем хорошенько разобраться в этих нюансах, пока не окажемся дома. Так что папино утверждение останется неопровержимым. И правота папы в обозримом времени сохранится непоколебленной.
В первые дни после возвращения я буду шататься по городу, встречаться с приятелями и погружаться в объятия цивилизации, такой, несмотря ни на что, родной. Я получу подтверждение, что «Царский курьер», как я и знал, шел по субботам, и на радостях, что подтвердилась моя правота, я так зарвусь, что даже пойду пообедать в «Макдональдсе». Сидя за столиком и поглощая дурацкую жвачку, я нечаянно увижу плакат, рекламирующий фигуру Макдональда, которого я всегда активно не переваривал. Я даже дойду до того, что прочитаю текст, и там среди прочего будет сказано: «Клоун Рональд Макдональд — друг всех детей, но он не обычный клоун. Он шутит и показывает фокусы, и с ним страшно приятно поговорить». Не вдаваясь в выяснение вопроса, насколько приятно с ним разговаривать, я только скажу, что ни разу не слышал от него ни единого слова, но подумаю, что общество, где детишкам предлагают говорить с такими персонажами представляет собой самое грустное зрелище. Ничего более грустного нельзя себе вообразить.
А затем я пойду домой и попытаюсь поспать, но из-за разницы времени от ритма организма осталась одна видимость, и ощущение такое, что он уже никогда не придет в норму. Едва поспав часа три-четыре, я проснусь среди ночи, сна ни в одном глазу, а единственное спасение — пойти, погулять в парке рядом с моим домом. А в парке густо повалит снег, ложась на белую пелену, уже покрывшую землю, и на детскую горку с лесенками и перекладинами, и на фонтан, и вот, бродя по дорожкам, я встречу там Мартина, который живет поблизости и ему тоже не спится. Мы с ним постоим, светя друг на друга карманными фонариками, по привычке захваченными с собой (от этой привычки нам еще долго будет не избавиться), и Мартин спросит меня, как дела, а я скажу, что вот что-то не спится, но это ничего — приятно, мол, видеть наконец что-то холодное — снег, и тогда я спрошу его то же самое, и он тоже ответит, что и у него все в порядке. А затем появится Эгиль. И Эвен, и Ким. Мы все живем по соседству. И мы светим друг на друга фонариками. А там подойдут и Ингве, и Руар. И мы постоим в парке с фонариками в руках. И с карманными ножами. В этом парке, который отчасти тоже остров, окруженный со всех сторон улицами и перекрестками со светофорами, где, переходя улицу, нужно сперва посмотреть направо и налево, — в мире, похожем на близорукую старушку, которую нужно под руку переводить через дорогу, в мире, в котором нам всем не спится, каждый из нас встал и отправился на ближайший остров, один и тот же остров… Ну а если хорошенько подумать, то и каждый человек тоже остров. Во всяком случае, такая мысль правомерна. И мы поговорим о том о сем и склонимся к выводу, что надо ко всему присмотреться и хорошенько поразмыслить на досуге. И мы решим присматриваться. Это станет нашим присловьем.
И когда мы захотим разойтись по домам, возьмет слово Эгиль и скажет, что он извиняется за то, как вел себя в последние дни на острове, и раз уж мы все тут, ему хочется сказать, как он всех нас любит. Всех вместе и по отдельности. Особенно по отдельности. И в его интонации и едва заметной улыбке, в его словах мы почувствуем отстраненность. Отстраненность, проглядывающую смутно, но все же достаточно ощутимо. Пожалуй, мы посчитаем ее иронией. Но это не очевидная форма иронии. Она непохожа на привычную. Она очень деликатная и не выражает смысла, противоположного тому, что сказано словами. Эгиль говорит нам, что любит нас, но оставляет повод и для другого истолкования. Совершенно другого. Такого, которое не заключено в самих словах и о котором никто не знает, откуда оно взялось. Высказывание Эгиля заключает в себе оттенки, далеко выходящие за обычные рамки. Я невольно улыбнусь, мне вдруг сделается жарко, и я почувствую озабоченность, не понимая, к чему бы это. Я уверен, когда-нибудь будущие социологи, психологи, литературоведы и кто там еще есть во всем тщательно разберутся и разложат все по полочкам. Ну а нам только остается принимать все как есть и не волноваться.