– Да тихо ты! Услышат. Ошалел! И мне твоих куниц не надобно.
– Четыре положу!
– Четыре? – дьяк призадумался. – Четыре? Нет, не надобно.
– Десяток принесу. Эх, дьяк, и куницы же – согреешь душу! Бери десяток, Гришка, и не мешкай.
Дьяк размышлял:
– Десяток? Десяток – мал счет.
– Ларец еще привез тебе с каменьями. Ну и работа ж! Возьмешь ларец?
Дьяк шепотом спросил:
– Чьей работы?
– Ларец из Трапезонда!
– Да тише ты!.. Ларец возьму. Ульяне передай. И тайно же, смотри!
– А заодно, – сказал Старой, – и перстенек с руки моей возьми. Гляди, алмаз играет – персидский перстень!
Перстень, снятый с пальца, заиграл еще ярче хитрющих и завидущих Тришкиных глаз. Дьяк задохнулся от восторга и едва вымолвил:
– Ай перстенек!.. Где ж вы стали на постой? И давано ли казакам и атаману на приезде царского жалованья? И давали ль корм всякий? Давано ли вам пива и царского меда?
Гришка стал ласков и любезен.
Старой о царском жалованье сказал:
– Обидели! Жалованья не давали. Корма никакого не давали. Пива да царского меда, как прежде бывало, тоже не дали. А мы ныне совсем издержались, оскудели в дороге, коней поморили добрых, пешьмя до царя шли да седла на посмешище московских людей на своих казацких горбах несли. Настрочи-ка от нас, бедных холопей, челобитную.
А дьяк уже не слушал атамана. Он долго держал перед глазами сверкающий атаманский перстень и, любуясь им, улыбался.
– Пиши-ка челобитную! – повторил атаман.
– Настрочу уж, настрочу, – сказал дьяк и взялся за перо. Шибко, мелким бисером, с особым прилежанием начернил он царю всея Руси челобитную.
«…И мы-де, холопи твои, – писал Гришка, – атаман Алеша Старой да его казаки, приехали к тебе, государю, к Москве, з Дону бити челом – пожалуй нас твоим щедрым государевым жалованьем, поденным кормом, о прошлом и о нонешнем. И мы, холопи твои, по ся места зволочилися, вконец погибли… Милосердный государь царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, пожалуй нас, холопей своих, вели выдать нам жалованье твое, поденный корм и пойло, как тебе бог на том положит. Царь-государь, смилуйся, пожалуй!»
Нацарапав челобитную, дьяк Гришка поднял за конец бумагу и повертел ею перед лицом атамана.
– Царь все вам пожалует, – сказал он уверенно. – Жди, атаман, я кликну тебя. Жди! – и бережно спрятал перстень в карман.
Атаман и Левка вышли из Посольского приказа от Гришки Нечаева в радостной надежде, что их спешное дело скоро дойдет до царя.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Дома разложил атаман все свое богатство; подарки стал доставать из сумок.
Положил он на длинный стол несколько десятков дорогих куниц искусной выделки.
– Кому это? – спросила Ульяна.
– Дьяку Нечаю, Гришке, – ответил атаман.
– А мне таких не давал. Да разве ты не знаешь, что дьяки – неверные: половину себе берут? Землею дьяки владеют и головами нашими вовсю торгуют.
– Про то молчи, Ульяна, – поглаживая куницу, сказал атаман. – Дьяки плутуют. Верно. Но дьяк Гришка Нечаев сидит с царем и мыслит заодно. Пускай берет – не жалко мне.
– Согреешь ты змею куницами. Ты, атаман, знай, что дьяки за широкой спиной царя своевольничают и в приказах что хотят, то и делают, – твердила свое Ульяна. – А проныра Гришка уже всех обобрал. Всех Гришка изодрал, что лютый волк! – не переставая говорила Ульяна.
– Ну, помолчи, Ульяна! – стал уговаривать ее атаман и достал из своей сумы ларец.
– Ох, боже, свет Алеша! – раскрыв широко глаза, вскричала Ульяна. – Да ты в уме ли, атаман? Ларец, такой красоты ларец! – сказала она и медленно опустилась на лавку.
Ларец огнем горел. Кружалки белые, янтарные наставки глаза у всех слепили. Угольнички блестели чище золота. Черная крышка сияла – в нее смотреться можно было. Каменья с четырех сторон, что дорогая бирюза, сверкали и переливались. Ладонь положит атаман – видно, как кровь по жилам прозрачным бежит…
– Ох, свет Алешенька, да я за него в ад душу грешную отдам! – вскричала Ульяна. – Вот Гришка, сатана! Погибель бы ему, проклятому дьяку, а не ларец! Отдай… – И тут же забрала ларец.
– Ларец Нечаю отнесешь. Да тайно же, – спокойно приказал ей атаман. – Смотри! Тебя осыплю чистым золотом. В убытке ты не будешь у меня. Да утри глаза. Ты, Улька, делай, что я велю.
Ульяну тронули слова атамана.
– И вправду, – молвила она спокойно, – на все согласна. Понесу ларец. Но, атаман, ты знай: все дьяки да все подьячие на Москве дают крестное целование с жестоким заклинательством, чтобы им посулов не имать и дела вершить вправду, по царскому указу и по уложению, но ни в что есть их вера и заклинательство: наказанья не страшатся, руки их сами ко взяткам тянутся… А если не сами берут, так по задней лестнице, через жену или через родню. Обирают даже вдовиц бедных, несчастных и не ставят того себе в вину.
– Склади-ка в шелковый платок все, что даю ноне, да утри слезы: румяны все слезли! – И наскоро неси. Скажи дьяку: дают тебе что бог послал!
Ульяна собиралась неохотно. Куниц Ульяне не жалко было. Про перстенек с руки атамана она ничего не знала – Старой не сказал ей. А вот ларец – где сыщется еще такой красоты ларец?! Ульяна взяла всё и, тяжело вздохнув, вышла из дому.
Атаман и казаки сели полдневать. Сидели они долго и ели молча. Но вот под вечер в горницу влетела встревоженная Ульяна и бросила дорогой платок с «поминками» на лавку, под божницу.
– Нате подарки ваши несчастные! – сказала она, злая.
– Ульянушка, что там стряслось? – учуяв тревогу, спросил атаман.
– Как вы приехали, Москва словно взбесилась! – слезно сказала Ульяна. – Гришку Нечая стрельцы на Вшивом рынке забрали. Веревкой волокли по площади.
– Да ну?! Не врешь ли? – сказал атаман.
– Не вру. Вот крест, Алешка!
– Ой, опять лихо нам! – сказали казаки, переглянувшись. – Не за куницу ж?
– Говори, как было, – сказал атаман, тревожно и пытливо заглянув в глаза Ульяны.
– В приказе, знать, Гришки не было. Я – на Москву, в палаты Гришкины. Жена мне сказывает, что Гришка стрижется. Я – туда, на Вшивый рынок, где все стригутся. Народу – бревном не протолкнешь. Стригутся, моются. Иду по колено в волосьях. Там пол-Москвы у нас стрижется. Едва нашла. Сидит дьяк Гришка, подстригает свои волосья сивые. Мигнула Гришке. А он мне отмигнул: «Подожди, мол». Стою да жду. А Гришка косится очьми. А тут как гаркнет сзади стрелец: «Хватай подлюгу Гришку! Хватай, то он!» Достричься человеку, ироды, не дали. Поволокли. Волосья все погреб ногами. А Вшивый рынок и загалди: «Ставьте дьяка на правеж!», «Бейте дьяка Гришку батогами!», «С султаном снюхался!»… Он, бедняга, и не пикнул. Только позади его шум стоял великий-превеликий. Он-де послов персидских неправдой обнадежил: всю Русь за перстенек продал, шельмец!.. Приволокли Гришку на Ивановскую площадь. А там все площадные подьячие с чернильницами глазеть сбежались. «Постыдно нам, – кричат они, – подьячим, поношенье! Службишку дьяк испортил всем. Всех поразгонят ноне…», «Вор Гришка, – кричали другие, – должно быть, в бумагах царских слово пропустил…» Ох, бить Гришку будут накрепко!
– Ну, хватит, хватит, Улька, – сердито промолвил атаман. – Вот воронье!
– И нас попутает тот дьяк, – сказали казаки. – Найди тут правду на Москве! Кормился дьяк пером, а стал вором! Поруха делу нашему.
Атаман сидел туча-тучей, долго, ломая голову, думал. Донес ли дьяк царю об их приезде? Дознался ли кто про перстень? И не Ульяна ли, соблазном и грехом, по дурости какой, беду всем учинила? Да нет: Ульяна всегда была надежной бабой.
– Гадай да думай, атаман! – сказал хмуро Левка Карпов. – А дьяк зацвел, что мак, да и свернулись листья кожурою. Не быть бы нам за все в ответе? Вот грех нечистый!
– А вы молчите! – тряхнул отяжелевшей головой Старой. – Скулить не нам. День переждем. Пойду я сам к царю, челом ударю. И будь что будет! Не пропадем. А ты, Ульяна, молчи. Ларец себе пока возьми.
Ульяна вышла и внесла вина:
– Хмельное повеселит вам душу.
Пили казаки немного. Они больше ели кислые, хрустящие на зубах огурцы с тертым хреном да блины брали с блюда, наполненного доверху.
Ульяна любовалась ларцом…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
А на другой день дьяка Гришку били, а после того пытали, как разбойника, перед окнами Посольского приказа. Батоги хлопали, кнуты свистели… Андрейка, палач с Разбойного приказа, с усердием справлял свое дело. А судьи только допытывались у дьяка, не выдаст ли Гришка еще кого, примешанного к делу.
Допытывались судьи, лютуя крепко, о том, кто перстень дорогой давал, о делателях фальшивых денег. Ноздрю у Гришки вырвали палачи длинными, похожими на рогатину клещами.
Гришка тяжело дышал, ни слова не промолвил.
Главный судья, в кафтане павлиньем, напоминал Гришке, что государь-де скоро вернет старую казнь для делателей фальшивых денег: «растопя воровские их деньги, в горло заливати».
Дьяк Гришка молчал… Колодки ему на ноги повесили, руки железом сковали и повезли по Москве на приказной колымаге неведомо в какие края…
Атаман Старой бродил по Москве один, а казаки его сидели дома. «К царю б только добраться и на Дон бы махнуть поскорее. Сгинешь ни за что на Москве», – так размышляли казаки.
Познакомился атаман с мужиком простым, но хитроватым. Поведал ему мужик, что садовник Назар Иванов, уряжая государев сад в дворцовых пристройках, только что снял с яблонь да груш небывало чудесные плоды. Еще мужик рассказал, что царь велел ныне чеканить монету золотую. А раньше-де не было того. Колокола ныне отлили с дом величиной да пушки крепостные… В дворцах скрипки теперь играют, гусляры, домрачеи, песенники распевают да бахари байки рассказывают. Так это – дело?!
Старой молчал любопытствуя.
Мужик еще поведал атаману:
– Есть висячие сады на подклетях; не только груши, грецкие орехи, нарциссы и гвоздику – взращивают виноград! Сливы крупные, точно яблоки, висят. Еще кукушки там кукуют да соловьи заморские поют. Дело?! В пруду вода с Москвы-реки взята да лебедь белый плавает. Вон как живут цари! Медведи привезены, львы с гривами косматыми… Видал?..
– Потешные палаты у царя, – продолжал мужик, гордясь, – мир не видал таких! А наш Первушка-то Исаев что умыслил? Слыхал о Первушке? Постельные хоромы царские поставил, – эх, как поставил! Столовую избу он тоже ставил. А сторож-то, Михалка наш Андреев, в Серебряной палате литую подволоку сделал да золотил же сам! Слыхал, наверно? А погляди-ка, человек приезжий, на Золотую палату с красным крыльцом, на Грановитую палату с шатровыми башнями, – Русь, нашу матушку, узнаешь!.. Ты что ж, казак, молчишь? – спросил словоохотливый, бойкий мужик, приметив задумчивость на лице атамана. – Ты, знать, бывал уже в Москве?
– Бывал давно, – ответил атаман. – С Пожарским был. Вот где стоим с тобой, мы тут поляков били.
– Я тоже бил Сигизмунда… Куда идешь?
– В приказы надобно дойти, – сказал Алешка. – Там у меня есть дело.
– Ну, в добрый путь! Иди. Я тоже поспешаю.
И мужичок пошел было своей дорогой, но вскоре обернулся.
– Вот что, казак любезный: помнишь, в междуцарствие в Успенском соборе попортились все своды от выстрелов. Стреляли жарко!
– Ну, помню, – сказал атаман.
– Погляди теперь! Псковский иконописец Иван Паисеин положил ныне старую роспись на новые листы. Золота ушло вот сколько: две тысячи листов! Две тысячи червонцев. Вон-на! Дело!
– А кто же ты будешь, мил человек? Откуда знаешь все?
– Я-то? – Мужик выпрямился и, довольный вопросом атамана, заулыбался. – Я и есть иконописец псковский Паисеин Ивашка… Пишу иконы на стенах. Краску растираю на сыром яйце да на пшеничной вареной воде, в киноварь же и сурик кладу и масло! А в бакан и ярь – масло и скипидар кладу. Золотил я на олифе и оное стенное письмо покрывал всегда олифою ж. Вон кто я есть! Живи да здравствуй, атаман донской, да вспоминай Паисеина. Все главные иконы на матушке Москве писаны моею кистью. Поведай на Дону о том. Я делом своим золотным дорожу… Дело! И вот что, атаман: я-то помру, но роспись тонкая переживет меня – ее ничем не смоешь.
В то время лучшие иконописцы, известные всей России, – Чирин, Паисеин, Поспеев, Савин, Назарьев – восстанавливали иконы, какие были уничтожены и попорчены в годы междуцарствия, междоусобий и войн.
– К нам на Дон такого бы человека, – сказал Алешка.
– Москву отделаю, позолочу, – сказал Паисеин, – а там пойду на Дон. Русь велика… А ты кто будешь?
– Я далеких предков сын.
– А все-таки?
– Ты монастырь Николы Старого видаешь каждодневно? Димитрий Донской основал его в честь предка нашего, храбрейшего Николы. И ворота в Кремле в честь его названы Никольскими. Я есть Старой Алешка, потомок того Старого.
– Эко ты кто! Иду как раз к Никольским.
Паисеин попрощался с атаманом, как будто он был родной ему, задорно засмеялся и пошел в Кремль, а атаман долго стоял и удивленно смотрел ему вслед. Когда Паисеин скрылся за воротами крайней башни, атаман подумал, что иконописец чем-то напоминает святого угодника.
«Вот-те и мужичишка!» – сказал про себя атаман и быстро зашагал к царским приказам.
Дойдя до приказов, Старой открыл двери Казенного двора. Там сидел казначей с двумя шустрыми дьяками. За спиной у них, под железной решеткой, хранилась царская казна: сосуды золотые, серебряные, полотна, парча, штоф, шелк, атлас, меха. Отсюда великий государь жаловал всех платьем, дарил знатных людей дорогими шубами. Отсюда же царь выдавал казакам жалованье; жаловал сукном, камкой, тафтой на платье, сафьяном на сапоги, соболями на шапки.
На казенном дворе столпились дьяки, подьячие разных приказов. Дьяки пришли сюда за жалованьем. Тут были дьяки и подьячие с Конюшенного приказа, Разрядного, Стрелецкого, Пушкарского, Посольского, Поместного и других. Словно мухи на мед, слетелись в Казенный двор. Галдели. Спорили.
– Конюшенный приказ – важный приказ, – сказал высокий дьяк, – недаром же оным приказом еще при царе Федоре Иоанновиче ведал боярин Борис Годунов, а был он ближний боярин, наместник царств Казанского и Астраханского, доходов было тысяч сто рублев и рать он мог снарядить из своих крестьян в сто тысяч; королева аглицкая Елизавета называла Бориса «любительным братом», лордом-протектором!
– Посольский приказ важнее, – гнусаво заметил подьячий, стоявший у стола.
– Зато ж били ноне из вашего приказа смертным боем Гришку Нечаева.
– Вертел дьяк делами, а ноне гремит кандалами. В тюрьму впихнули, – сказал третий. – Да зря пытали.
– За перстень ноздри вырвали. Да, говорят, перстень тот дали донские казаки.
Атамана Старого сразу в жар бросило. Он хотел было тут же повернуться и выйти из Казенного двора, но его заметили. – А ты почто пришел, человече? – обернулся к атаману, гремя ключами, дворовый казначей.
– Пришел затем, чтобы знать, не давано ли нам, атаману да казакам донским, царского жалованья? – ответил Алешка.
– Легкой донской станице?
– Ну да!
Дьяки зашушукались, потом умолкли.
– Указа такого нету! Царь не велел вам давать ничего, ни денег, ни питья, – возвыся голос, сказал казначей. – Вот, чти другой указ!
У атамана руки задрожали. Он взял бумагу и стал читать.
«…Память Ивану Ивановичу Баклановскому, да дьякам Семену Дохтурову, да Григорию Протопопову. Велети… – читал он и почти ничего не видел, – велети не давать государева жалованья донскому атаману Алешке Старому да казакам: Левке Карпову, Терентию Мещерякову, Степану Васильеву, Федору Григорьеву, Тимофею Яковлеву, Ивану Омельянову, Спиридону Иванову, Афоньке Бороде да Ивану Михайлову. Велети не давать им питья и еды до тех мест, пока они не будут близ мои очи. И велеть по сему моему царскому указу – атаманов, казаков, которые приехали к Москве, Алексея Старого с товарищи, поставить в Белом городе на дворе, быти у них приставу, а корму им до нашего государева указу не давать, – для того, что они ходят на море и государеву повеленья не слушают. Салтанашу, азовскому перебежчику, учинити опрос».