Одним субботним вечером в каком-то баре для оргий он встретил Виктора. Они трахались исступленно. Однако в этот раз голод его был утолен. После Виктора ему не хотелось других задов, других членов. Он словно заполнился им. И этого было довольно. Их тела дополняли друг друга, будто могли общаться, и легкость переливалась через край.
Виктору было тридцать пять, лет на десять старше Тобиаса. Каждый назвал свое имя. Телефона у Тобиаса не было; он записал номер Виктора.
Они расстались перед баром, где и встретились, – поцеловались робко, будто хотели воссоздать смущение первой встречи, словно они и не трахались так грубо в этом провонявшем, пропитанном телами подвале.
– Позвонишь?
– Да. Только подожди немного.
Светало. Было свежо, но приятно. Тобиас курил. Он шагал медленно – витал. Если бы кто-то повнимательней присмотрелся к его лицу, пока он шел домой в ту особую ночь, то заметил бы, как легкая улыбка проступила на его губах. Не улыбка пьяницы, нет: скорее, отблеск близкого счастья. Того, которое уже чувствуешь, вот оно, почти осязаемое: счастье очарованных.
Улыбка сладкой тоски. Он ощущал, как она пробивается на щеках, видел, словно со стороны, свой одинокий силуэт на улицах, и ему уже как будто не хватало Виктора.
Когда Тобиас подошел к дому на улице Эколь, было почти семь утра. Та тихая улыбка не покидала его всю дорогу. Но он рухнул с небес на землю, увидев у подъезда, как Жерома в наручниках ведут в полицейский фургон.
Они встретились взглядами. Жером дал понять, что надо уходить. Если его тоже возьмут, лучше не будет. Попадутся оба, а дальше что?
Тобиас послушался. Он в последний раз прошелся перед своим домом и продолжил идти. Просто идти дальше.
II
Арман – милый парень. Любят его или нет, но думают про него обычно так: милый неудачник с растрепанными волосами, в слишком коротких джинсах. Он таскается по барам, ловя взгляды красоток. Арман говорит, что хочет стать художником, и немного работает над этим по утрам. Ищет на улицах фанерки, дорожные знаки. Ему нравится ходить с пятнами краски на руках и на коленях, как бы в доказательство своих трудов. Еще ему нравится мысль, что он работает с материей: одной ногой в реальности, другой – в мире творчества. Он любит именно физический процесс нанесения краски; не будь этого в живописи, он, наверное, пошел бы в писатели.
Он играет на ритм-боксе. Ест мало. Зато курит много. Редко когда увидишь Армана без чинарика на губе. Эта потухшая, пожеванная сигарета в углу рта совсем не вяжется с его общим видом. Арман молод; довольно красив. У него четыре мопеда, а когда-нибудь он купит мотоцикл. Вот тогда, наконец, он станет свободен, будет гнать по пустыне, сам черт не брат, с набитым на плече американским флагом.
В шестнадцать он ушел от матери, чтобы жить с девушкой, которую любил – по его словам – больше жизни. Он правда в это верил.
Она писала ему имейлы, не называя себя. А он видел ее во дворе школы и надеялся, что это та, кто ему пишет.
Письма были занятными, и каждый вечер надо было отвечать на них, придумывать что-то новое. Боже, эта девушка не похожа на других; без вопросов, она – та самая, что ему и нужна. Он боялся. Была еще та высокая блондинка – он смотрел на нее, пока она курила свой утренний «Данхилл» перед школой.
Эх, если бы только оказалось, что письма ему пишет та самая блондинка! Но нет, невозможно, это было бы слишком прекрасно, а жизнь не очень-то прекрасна: вечно спотыкаешься и шлепаешься задом на линолеум.
В письмах они условились встретиться. Он знал, что она из его школы, что на год старше, но этих девчонок из выпускного класса так много!
Решено – они увидятся на той душной вечеринке, которую ученический совет проводит в клубе на площади Мадлен. Арман должен был ставить там винилы и немного играть на ритм-боксе. Она заговорит с ним – она-то знает, кто он такой.
На вечеринку Арман пришел слегка пьяный. Она была здесь, та высокая блондинка – вот, с телефоном, у дверей. Но нет, не может быть, чтобы она – девчонок в выпускном десятки. Ладно, там увидим.
Арман вошел в клуб. Он гордился своей толстой сумкой с пластинками. На ней он и сосредоточился, чтобы отвлечься от страха перед встречей с той девушкой.
Поздоровался с теми, кого знал, и поднялся в будку, где ставят музыку Пройдя по винтовой лестнице, он оказался в нависшей над танцполом высокой тесной кабинке с двумя проигрывателями. Оттуда Арман видел макушки всех приятелей – сейчас он включит ритм-бокс, сейчас все они затанцуют.
Он поставил любимые пластинки. Похоже, зашло: со своей вышки он видел, как руки и головы задвигались, точно заведенные. По винтовой лестнице поднялись две девушки и подкинули ему записку; их лиц он не видел.
«Мой первый слог и женский, и мужской. Вторая часть – сын древнего народа. А мой конец первее всех. Вся же я – внизу на моем лице».
Он с волнением прочел записку. Наконец он видел ее почерк, настоящие, ее рукой выведенные буквы, а не бездушные символы на экране. Он не сразу разгадал шараду – что такого может быть у нее на лице?
Ну да, конечно, родинка! Род. Инк. А.
Есть у той блондинки родинка на подбородке? Он не знал, он видел ее только издали. Надо кончать думать о той блондинке с «Данхиллом». Если это не она, он все равно согласится, ему нужна девчонка.
Покончив с пластинками, он спустился на танцпол. С ним заговаривали, кто-то даже хвалил подборку. Он не слушал – он курил и искал родинку.
Наконец она подошла к нему – прекрасная блондинка. Они обменялись рукопожатием. И договорились завтра сходить выпить кофе. Потом она ушла, не оборачиваясь.
В тот вечер Арман заснул счастливым. Это была она, и завтра они пойдут пить кофе.
В кафе они говорили про Мэтью Барни и анархизм. Арман смог без запинки выговорить «антропоморфический». И был горд собой. Позже Эмма призналась, что была впечатлена.
Они много курили, он – «Кравен», она – «Данхилл», и выпили по три чашки кофе. Им было немного неловко, но разговор спорился; им будто не терпелось высказать друг другу все.
С месяц они продолжали видеться так, в кафе, никак не сближаясь в любовном плане. Но было решено, что это случится, что им нужно будет поцеловаться.
Арман боялся. Эмма считала, что не ей делать первый шаг. Что же случится потом, когда они готовы будут любить друг друга? Мысль стать парой пугала Армана, и в то же время он жаждал этого.
Однажды они, как и всегда, расстались в переходе метро на Монпарнасе: ей нужно было на девятую линию, домой, на Ля-Мюэт[1] (простительный недостаток: «Слушай, ну разве я похожа на девчонку с Ля-Мюэт?» – все-таки она живет там одна, в маленькой квартире этажом выше своей бабушки), – а ему на двенадцатую, в мамину трешку на улице Конвента. В который раз, не целуясь, они разошлись по коридорам переходов, навстречу тусклой жизни, где они не вместе.
Арман проголодался. На перроне двенадцатой линии он решил купить мармеладок в автомате. Палец соскользнул, и вместо них упали кексы. Арман не хотел признавать поражения. Он всунул еще монету и нажал на нужную кнопку. Тут как раз подошел поезд. Ничего, поедет на следующем, а сейчас он хочет мармеладок.
Он оперся на те высокие скамейки, на которых бездомным не поспать. И стал ждать поезд, поедая мармелад. На платформе, прямо перед ним, возникла Эмма – вид у нее был взволнованный. Не дав ему опомниться, она поцеловала его. Первый поцелуй со вкусом желатина.
III
Франца зовут как отца. Франц Риплер. Один в один. Не лучшая примета. Отец умер молодым, едва успев жениться: несчастный случай на охоте. Вот вылетает пуля. Ты стоишь прямо, потом падаешь. Твой сын, которого носит жена, еще не родился. Ты чувствуешь, как умираешь, стоя на коленях, с растерзанными внутренностями, на ковре из бурых листьев, в чудесных баварских лесах. Твой сын будет жить, но ты этого не увидишь – тебя не будет, и ему дадут твое имя, чтобы он знал, что ты очень любил бы его, если бы пуля все-таки пролетела мимо.
Мать скорбит. Она растит Франца как единственное, что у нее осталось. Взгляните, как похож он на отца. Та же улыбка, тот же взгляд. Недаром его зовут Франц Риплер. И хмурится – точь-в-точь.
Маленький Франц так и рос: живая фотография, глянцевая карточка, которую печальная мать лелеяла как ходячий образ того, что своровала у нее судьба.
Вдвоем они уехали из Баварии, ведь там больше нечего было делать, ведь отцу уже не работать на лесопильне. Мать с сыном в одиночку устроили свою жизнь. Дина, мать, нанялась горничной в дом к промышленникам из Любека. Франц, ее сын, переехал с ней. Ему было четыре. Долгий путь, и вот, по морозу и серости, они подъехали к большому богатому особняку семейства Кинзель, фабрикантов-пробок-для-винных-бутылок.
Это было нечто: огромный каменный дом, бескрайний парк, пруд, угодья. Да, Франц будет расти здесь. Это влиятельная, прекрасная семья. Дети бегали по саду. Скоро Франц войдет в их круг, будет дергать за хвостики Катерину и драться с Георгом – как брат, ведь расти они будут вместе.
Мать его занималась самой неблагодарной, унизительной работой: подтирала за другими грязь. Отгладить рубашки Господину, расчесать парики Госпоже, убрать дерьмо за Господином, выбросить тампоны за Госпожой. Отбиваться от приставаний садовника, ходить за покупками, но что за беда, если Франц растет в их кругу, перенимает их манеры, дергает за косы Катерину и борется с Георгом, как брат.
И вот Францу пятнадцать. Он влюбляется в Катерину. Кожа у нее такая нежная, а волосы такие длинные.
Нужно было таиться – братьям с сестрами нельзя любить друг друга; а любить сына горничной нельзя тем более.
Это было блаженство. Ночами Франц приходил к Катерине в постель. Их ласки были просты, как и бывает у юных любовников. Им виделось, что они проживают нечто неповторимое, чего другим знать не дано. Милое заблуждение всех юных влюбленных: ведь они живут не так, как все, живут ради того, чего другим – в их представлениях – никогда не ощутить.
Франц приходил к Катерине в полночь. Он ложился к ней в постель, а потом, к пяти утра, пока весь дом еще спит, возвращался к себе наверх и ждал следующего дня.
Дни он просиживал в своей комнате, чтобы не видеть Катерину, чтобы его нежность к ней на глазах у всех не выдала их любви.
Нужно было себя занять. Он брал книги из библиотеки Господина. По крайней мере, в обществе их блеклых страниц и строгих переплетов он мог быть собой.
Господин не мог нарадоваться его аскезе. Глядишь, сын горничной кем-нибудь да станет; ему нравилось так думать, ведь он хотел быть человеком прогрессивных взглядов.
Дина заболела. Бронхит, трагические осложнения, слизь в легких. Прикованная к постели, она смотрела из своей комнатушки на небо, как на потолок, куда ей предстояло подняться.
Смерть Дины. Нет больше матери с сыном. Только Франц, с которым семья Кинзель не знала, что и делать.
Господин с Госпожой совещались. Катерина молилась в тревоге. Франц должен остаться, должен снова спать в ее объятиях. Он мог бы заменить садовника. Будет жить в маленькой хижине, а она станет прибегать к нему по ночам, как раньше.
Она поговорила об этом с отцом. Нет, у нас уже есть Жюль, я не хочу его увольнять. Но ты же сам знаешь, Жюль ни на что не годен. Да, дочка, знаю. Но знаю, что и Франц себе на уме. Мальчик все дни проводит за книгами. Может, он станет поэтом, как знать. Его мать была хорошей женщиной, хорошо служила нам, я должен сделать для ее сына все, что в моих силах. Я отправлю его учиться. И все оплачу. Этот мальчик далеко пойдет, и мы, как сможем, поможем ему в этом. Почему ты плачешь, доченька? Ты, кажется, ценила этого мальчика, вы же росли вместе. Я хочу дать ему самое лучшее. Почему же ты плачешь?
В Ганновере есть пансион, который все называют Институтом. Там мальчиков учат философии, литературе, географии, математике и истории – мальчиков из хороших семей. Шесть часов занятий в день, спорт и форма в британском духе. Францу здесь нравилось. Он писал Катерине длинные письма – из тех, которые хранят, убрав стопочкой в красивую шкатулку. Их никогда не перечитают, но они будут всегда переезжать с нами, их нельзя выбросить, ведь они – свидетели того, кем мы были.
В выходные остальные парни разъезжались по домам. Он оставался: семьи у него больше не было. Так что он сидел в своей тесной келье. Он учился, а еще писал стихи: трогательные, добротно сложенные строфы о временах года, природе и смерти. Что до любви, ее он берег для Катерины. Кожа у нее такая нежная, волосы такие длинные.
У него появились приятели. Жожо-Легенда, Гюнтер и Барнаби. Они курили тайком, за обсерваторией. Но дальше этого не заходило: так, мелкие мимолетные шалости, всегда в рамках разумного. Через считаные месяцы вручат дипломы; лучше ни на чем не попадаться. Да и что скажет Господин, если узнает, что его вложения пошли на перекуры за обсерваторией с Жожо-Легендой?
Франц занимался усердно. А еще учился хорошим манерам. Он горячо увлекся Аристотелем. Его репродукция с обильной бородой висела у Франца над кроватью. Сочинения Франца были путаными и беспорядочными, но в них читалось столько искреннего вдохновения, что оценки они получали весьма приятные. Конечно, написано довольно дилетантски, но в этом дилетантизме сверкает талант, к радости педагогов, которые видели – а это, увы, такая редкость! – как увлечен ученик их предметом.
Огласили итоговые результаты. Франц оказался вторым. Ему было теперь семнадцать. Впереди – уже не Институт, а взрослая жизнь, в одиночку, с дипломом в кармане.
В Любек он вернулся автостопом. Беспросветные промышленные трассы, с заводами и электростанциями по бокам. Этот деятельный пейзаж задал ему рабочий настрой. Он станет таким же, как они; построит что-то свое. Как-никак, он кончил Ганноверский институт, да еще вторым в своем выпуске!
Он постучал в двери Кинзелей вот так, запросто, без предупреждения, потому что он вырос в этом доме, потому что там была Катерина, потому что она красива, нежна и потому что он любит ее. Конечно, со временем они уже не так часто писали друг другу, но все эти два года Франц думал о ней не переставая. Теперь они смогут любить в открытую: теперь не стыдно, ведь Франц уже не сын горничной, у него диплом Ганноверского института, он – второй в своем выпуске, и он гордо, точно знамя, нес на горячей груди свою форму.
Дверь открыла серая, суровая старушка.
– Чем могу помочь вам, сударь?
– Я Франц.
– Франц? Мы не ждем никакого Франца. Что вам нужно? Вы насчет свадьбы?
– Свадьбы? Нет, я пришел навестить Господина с Госпожой, Георга и Катерину.
– Пока что войдите, пожалуйста. Я позову Госпожу.
Хозяйка спустилась.
– Франц! Какой ты красавец. А эта форма! Ты теперь настоящий мужчина!
– Вы тоже очаровательно выглядите, Госпожа.
– Ты приехал к Катерине на свадьбу. Как чудесно! Скажу, чтобы тебе приготовили комнату. И костюм тоже. Завтра – торжественный день. Пойдем же, пойдем. Муж будет так рад тебя видеть. Ах, кто бы мог подумать, что ты станешь таким красавцем! Это чудо, Франц, ты теперь настоящий мужчина.
Они говорили с Господином об Институте, о дипломе, об Аристотеле, о карьере впереди. Но где же Катерина? Значит, она выходит замуж? Судя по всему, это так. Как же может быть, что она его больше не любит?
Разговор с Господином тянулся целую вечность. У него были связи в Мюнхене, в Берлине, в Ганновере. Францу надо только выбрать. Ему найдут место. Катерина, где же Катерина? Франц не мог думать ни о чем другом.
И вот он остался один в комнате – не своей. Катерины он так и не видел. Он примерил костюм, который наденет в честь ее любви к другому. Она что, не читала его писем? Боже, он любит ее, он же ей говорил. А все те ночи, которые они провели вместе? Нет, она не могла полюбить другого. Это неправда, она не может любить другого. Он чувствовал, как внутри поднимается что-то вроде растущего чувства несправедливости – оно сдавило живот, потом грудную клетку. Подступило к горлу. Его рвало – будто все тело рыдало. Но легче не становилось. Тоска все скапливалась снова, как желчь. Ни рвота, ни слезы не спасут. Эту боль он будет носить в себе всегда. Ему захотелось вывалить ее на бумагу; он не смог. Скоро будет ужин; он увидит Катерину.