– Никуда я не поехал сегодня… Ну, хоть расстреляй меня. Куда я такой в обласок?!
– А я еще утром подумал, – вставил Ножовкин.
– Вот именно… Сегодня я опять не рыбак… Жалко, рыба подохнет. – Он подступил к матери и вдруг зашептал, словно боясь, что его кто-то может услышать. – Налей нам с Серёгой по семь капель. Мы же с ним так долго не виделись. Серёж, сколько мы с тобой не виделись?!
– Больше двадцати…
– Вот видишь! – Он с голосом выдохнул. – Какой у тебя сын! Помнит, а я забыл. Всё начисто позабыл… Налей нам, а…
Мать придвинула гостю стул:
– Садись, Михалыч.
А сама, нагнувшись, стала шарить рукой между шкафом и холодильником.
– Хорошая ты женщина, Анна Егоровна…
Карась, сидя, закинул ногу на ногу и сцепил на колене пальцы.
– Как живешь, Саня? – спросил Ножовкин.
– Колочусь потихоньку, как рак на мели. Пацаны подросли. Младший с нами не живет – уехал в Красноярск. Учится в военном училище. С ним всё нормально, а старший с нами – не могу укатать…
Он повернулся лицом к хозяйке:
– Ну что, Анна Егоровна, есть надежда?
– Не найду, однако, – бормотала та, продолжая шарить теперь за шкафом.
– Может, тебе помочь?
– Сама найду! – проговорила она строго. – Хозяйка да не найдет! Было бы чего искать. Думаю, мы вчера последнюю выпили…
– Ну, вы даете, – обиделся Карась. – Куда в вас только полезло…
– Нету, Саня…
– Ты еще поищи. Не могу, голова трещит. Ну к кому я теперь пойду… Сама знаешь: в долг никто не верит.
– Вот те лопни глаза у пня!
– Куда пойти теперь… – устало бормотал Карасев.
Мать прекратила поиски и встала перед ним, глядя в лицо.
– А ты ведь давно пьешь, Михалыч, – заметила она однозначно. – С Марьей оба вы…
– Вторую неделю…
– А говоришь – на рыбалку собрался. Какая вам рыбалка! Какие удочки!
– Удочками не рыбачим…
– Ну, сетками!
– Егоровна…
– Сидите пока. – Мать облокотилась о комод, переводя дыхание. – Куда я кошелек-то засунула…
Накинув плюшевую жакетку, она ушла в магазин и вскоре вернулась.
– Ты это вот что, Михалыч, – она остановилась перед соседом, – ванну обещал, а сам не даешь!
– Кто не дает?!
– Вот и давай! Прямо сейчас, пока не совсем еще! Чтоб сейчас же она была здесь!
– Где?
– А вот перед этими окнами! – ответила мать, впиваясь глазами Карасю в лицо.
– Айда, Ножовкин! – Карась поднялся со стула, дрожа и захлебываясь от нетерпения. – Сейчас перетащим под окна. Сюда, что ли?
Он показал пальцем в окно.
– Сюда.
– Ну, тогда пошли быстрее.
На улице они увидели Прибавкина, кликнули с собой и втроем пошли на половину Карася – в просторный двор. Во дворе им попался сын Карасевых – того тоже привлекли к работе.
На огороде они оторвала от земли ванну и, сгибаясь под тяжестью, потащили в палисадник к Ножовкиных. Емкость обросла бетонной шубой, тянула книзу.
– Всего и делов-то! – пыхтел Карась. – Каких-то пять секунд…
Мать встретила их у ворот. Вот и слава богу, будет в чем месить.
– А гравий – вон он. – Карась ткнул ладонью Ножовкину в плечо. – Видишь кучу у моих ворот? Бери хоть весь. Это остатки. Мне он теперь не нужен. Я всё забетонировал, что надо было. Знаешь, сколько он стоит?
Ножовкин не знал.
– Я тоже сейчас не знаю. Но много, – говорил Карась, поднимаясь в квартиру.
Мать уже накрывала на стол.
Пригладив косматую голову, Карась тут же нырнул к столу.
– Давай, выпьем, а то трубы горят, – гудел он треснутым голосом. – Егоровна, извини ради бога.
– Ничего. Вы друзья, в школе вместе учились…
– Со средним… – уточнил Ножовкин.
Карась поднял рюмку:
– Выпьем за встречу и за наше здоровье. Нет, лучше за здоровье наших матерей – отцов у нас нет, так выпьем за мамок!
Он зажмурил один глаз, поднес к губам рюмку и, запрокидывая голову, стал тихонько цедить водку сквозь зубы. Когда рюмка оказалась на столе, второй глаз отворился.
– Интересно ты пьешь, – удивился Ножовкин.
– Пока глаз не зажмурю – не выпью. Не могу обоими смотреть на нее, проклятую…
Он хихикнул и тут же икнул.
Ножовкин вставил меж губ рюмочное стекло и резким движением, запрокинув голову, в два глотка выпил содержимое. У него тоже был свой способ расправы с напитком.
Стали закусывать. Ножовкин ел свежие помидоры, огурчики. Карась между тем сразу как будто бы сник, губы у него потянуло книзу. Отломив кусочек хлеба, он понюхал его и вернул на край стола, словно это был не хлеб, а что-то несъедобное.
– Закусывай, Санька!– строжилась мать. – Тебя же опять развезет!
Тот мотнул головой:
– Я ем, ем. Не беспокойся…
– Вижу, как ты ешь!
– Я всегда так ем…
Губы у Карася распластались в пьяной улыбке.
– Мне бы робу и сапоги, – вспомнил Ножовкин.
– Это будет, сейчас…
Карась поднялся, двинул плечами, точно проверяя невидимые крылья, и скрылся за дверью.
Вскоре он вновь стоял на кухне, держа за голенища резиновые сапоги. В другой руке оказалась спецовка.
– Какой размер носишь, Сережа?
– Сорок третий…
– Как раз твой размер. У меня сын в них работал. И куртка с брюками. Но ты особо не торопись. Мы поможем… Нас двое мужиков, а ты один.
Опустив сапоги и спецовку на пол, Карась присел к столу.
– Мама, а ты что с нами не выпьешь? – спросил Ножовкин.
– Голова что-то шумит – видать, от обогревателя. Хоть бы отопление дали скорей.
Карась чмокнул губами:
– Скоро дадут… ремонт у них. Ох, Егоровна, полегчало как сразу…
– Закусывай!
Ножовкин наполнил рюмки, выпили, закусили. Карась стал расспрашивать Ножовкина – кем работаешь? Прокурором?
– Я в милиции был… Теперь на пенсии по выслуге лет.
– И работаешь?
– Адвокатом…
– Короче, в суде. Нам всё равно – прокурор ты или судья. Я этого пса, который у тебя там живет… – он покосился в сторону умывальника, – сразу предупредил, когда скандал у вас вышел. У нее, говорю, сын прокурором работает…
– Адвокатом…
– Не вижу разницы. В суде… Он, говорю, тебя приедет и размажет по стенке. Ты его, говорю, пока что не знаешь…
Карась принялся было мастерить цигарку, Ножовкин предложил сигареты. Они закурили, вышли на крыльцо.
– На табак перешли, на самокрутки, – продолжал Карась. – На сигареты денег нет. Скоро самосад разводить будем с этой жизнью. Но ладно об этом. Ты этого козла… – Карась косился в сторону бродящего по огороду Прибавкина. – Если что скажет, прижми сразу. Тебя учить не надо. Ты прокурор. Сделай ему по ушам, чтоб не крякал… – Карась икнул, выпустил дым. – Если что, мы его сами прижмем…
Взор у него вдруг помутнел, и тело, как видно, совсем размякло. Вот и поговорили.
– Давай-ка я тебя домой отведу, – решил Ножовкин, пытаясь удержать вдруг потерявшее упругость тело соседа.
– Я сам, – встрепенулся тот. – Давай, Серый. Поплыл я…
Ножовкин закрыл за ним калитку и вернулся в дом. Матушка, свернувшись калачиком, лежала теперь на постели поверх одеяла.
– Проводил? – спросила она.
– Давай, говорю, доведу до дому – не хочет.
– Дойдет. Не маленький…
– Постарел…
– Я думала, вы друзья.
– Мои друзья все в деревне жили. А с этими я здесь познакомился, в школе…
– Ничё не помню…
Они замолчали. У Ножовкина не выходил из головы ремонт. Надо бы то, надо бы это. Вспомнился ремонт бабкиного двора, случившийся давным-давно – лет пятнадцать назад. Дворовая стенка вместе с крышей сдвинулась в чужой огород, а времени было в обрез. Что делать? Билеты уж куплены – ехать завтра! И бабку жалко! Но без разбора крыши не обойтись. Удалось правда обойтись без тягомотины, поскольку под дровами оставался от дяди здоровенный домкрат. В соседнем огороде Ножовкин выкопал углубление, чтобы можно было поставить в него домкрат – под углом к забору. Одним концом упёр в него брус, другую часть установил под карниз к забору. Получился треугольник. Заплот двигался к прежнему месту. Трещала крыша, щелкали старые уплотнения. Но вот винт у домкрата дошел до предела, а забор пока не вернулся в исходное положение. Ножовкин подпер его другим брусом, освободил домкрат, подложил под него чурку и продолжил крутить винт.
Раздался грохот, Ножовкину показалось, что случилось непоправимое. Но всё оказалось замечательно: поперечное бревно встало на место. Рубероид, когда-то положенный на ушедшую в сторону крышу, порвало под досками на полосы. Пришлось отрывать доски, сбрасывать с крыши остатки рванья, потом стелить новый рубероид и укладывать доски. Под конец, наложив брус, он сшил воедино обе слеги, чтобы вновь не ушли в чужой огород.
С опаской он ослабил домкрат – будет ли стоять крыша?! Ведь сдвинут весь двор, включая поленницы дров. Но страх оказался напрасными: крыша с забором стояли надежно.
Потом, приезжая в гости, он спрашивал – стоит ли двор, не повело ли опять в огород…
– А чё ему сдеется? – отвечала бабка. – Стоит…
Ножовкина теперь мучил главный вопрос: жив ли домкрат? Ведь столько лет миновало…
– Мама, – подал он голос, – нам бы домкрат раздобыть.
– Для чего?
– Дом поднимать.
– О господи! Для чего его поднимать-то?! Пусть так стоит.
– А если он даст осадку? Начнем копать – и того…
– Теперь поняла. Может, поспрашивать у кого?
– У бабушки был. Я баней у тебя тогда занимался – на Пушкина… Может, помнишь: она пришла и давай плакать, что двор к соседям уполз. Домкрат хороший, поднимал замечательно…
– У неё-то откуда взялся?
– Так это… Егорыч припёр откуда-то. Потом переехал с семьей, а домкрат остался.
Мать тяжко вздохнула. Опять заботы.
Ножовкин меж тем продолжал планировать:
– Всё равно к нему собирался. Бабоньку заодно навещу…
– Ну, сходит, сынок. А я не пойду… Вот как так можно? Два дитя, две кровинки… Одного любит, другого – нет.
– Навестить охота.
– Тяжелый он, наверно, домкрат.
– Было б чего нести…
Близился вечер. Ножовкин, накинув куртку, взялся за дверную ручку.
– Смотри там, не напивайся, – учила мать. – Лужи кругом.
– Доберусь как-нибудь. Не беспокойся.
– Заночуешь, может…
– Вернусь.
– Бутылку с собой не бери – пусть они угощают.
– Не буду…
Ножовкин вышел из дома, постоял у ворот с минуту. Потом, обогнув магазин с другой стороны, вошел в него и купил бутылку водки и пару шоколадок. Одну – для бабушки, вторую – для дядиной жены. Не с пустыми же руками идти в гости…
Смеркалось. Сергей Александрович шел улицами поселка, огибая громадные лужи и стараясь не испачкать начищенные ботинки. Он думал про дядю – тому доходил седьмой десяток. Ножовкин помнил его с раннего детства и звал попервости Лёлькой. Тогда это был молодой парень. Временами он появлялся в бабкином доме – в Нагорном Иштане, и делалось весело. Ножовкина щекотали какие-то девки, целуя в щеки и губы, и он украдкой утирался. А то кидали под потолок дядькины друзья.
Потом Лёльки совсем не стало. С парохода, на котором он ходил по Чулыму, его пригласили повесткой в военкомат и назад уже не отпустили. В результате той акции одним военным строителем в Алтайских горах стало больше. Четыре долгих года он строил казармы в районе Бийска, бетонировал гигантские подземелья, получая взамен скудный паек. Особенно тяжело ему было, как видно, в начале службы. Он рассказал об этом в своих письмах. Бабушка, уливалась слезами, слушала, как соседка по слогам читает бумагу, и быстро сообразила, в чем дело, и бросилась отправлять посылки – одну за другой. Чего в них только не было. Особенно хороши были банки с малиновым вареньем.
На третьем году службы стройбатовец вдруг женился, сменив при этом фамилию. Из Ножовкина он превратился в Кутузова, и это сильно ударило по материнскому самолюбию. Одно время бабка даже перестала слать сыну посылки, однако, получив письмо с извинениями, принялась за старое.
– Они помойками бегали, солдатня, – плакала бабушка. – Вот и попался Кутузовым на крючок… Они его подкормили там, а потом он женился…
Обзаведясь в Бийске дочерью, молодые приехали к матери на постоянное жительство в Нагорный Иштан. В первый же день сноха Галина (она оказалась на четыре года старше мужа) положила на стол пачку «Беломора», вынула папиросу, присела к столу нога на ногу и закурила, пустив дым из ноздрей. Удар оказался ниже талии, но бабка опять стерпела. Она и теперь терпит ради любимого сына…
Дядя поступил на работу в Моряковский поселок, за двенадцать километров, поселившись у дяди по отцовской линии, и по субботам возвращался с Галиной в деревню к матери. Куда они определяли дочку Ирину, Ножовкин не помнил. Возможно, она оставалась у дяди, или ее привозили с собой на санках. Как бы то ни было, скоро им надоело такое житье, и Кутузовы вернулись в деревню. Анатолий поступил в подсобное хозяйство, потом уехал в училище, где целую зиму учился на тракториста. Через год ему вручили аттестат, и он стал работать механизатором – то на тракторе, то на комбайне.
Было начало сентября. Комбайн, пахнущий хлебной пылью и машинным маслом, ночами стоял перед окнами дома. Казалось, молодая семья пустила здесь сильные корни, но счастье оказалось хлипким: в одну из ночей дом сгорел дотла. Дядя в ту ночь крепко спал, а когда проснулся, то подумал, что это комбайн трещит в голове – от усталости. Дядя повернулся на другой бок, но уснуть не смог. Что-то уж слишком сильно шумит комбайн. Он встал, подошел к двери и, подняв крючок, приоткрыл. Сноп огня ворвался в проем. Захлопнув дверь, он подошел к матери и тихо сказал:
– Вставай, мама. Горим…
Та вскочила, побежала по комнатам, собирая в потемках вещи, – электричества в то время в деревне не было. Проснулись сноха и внучки.
– Не выходить! – кричал Кутузов.
Подняв табурет, он с разбегу высадил раму. Затем принялся за остальные.
Горело со стороны сеней, где-то сзади, от огорода. В доме напротив светились от пожара окна.
Они кричали пустынной улице:
– Караул! Горим!
И бросали в палисадник всё, что попало под руку.
Сбежался народ. Мужики кинулись за конями – те паслись за деревней, будучи спутанными. Пока нашли лошадей, пока запрягли, а пожар уж разросся. На конях не успевали подвозить в бочках воду. Народ поливал из ведер соседские крыши. К огню подойти теперь было уж невозможно. Пожар возник в начале третьего, а к рассвету от дома остались одни столбы от ворот.
Ножовкин учился тогда в пятом классе – в соседнем селе Козюлино. По целой неделе он жил в интернате, как и все остальные, кто окончил четырехлетку. Ранним утром повариха разбудила его и сказала, что у бабушки был пожар. Ножовкин заплакал: «Бабонька, милая бабонька! Если б я был рядом с тобой, не допустил бы такого несчастья!»
Дождавшись субботы, он кинулся лесом домой. Не верилось, что дома нет и в помине. Он летел сломя голову, переходя временами на бег. Вот и кедрач – когда из него выходишь, то видно почти всю деревню. И видно крышу дома. Но всё оказалось напрасным – из кедрача теперь не было видно просторной крыши. Обойдя болотце, он двинулся проулком. Шел третий день после пожара, от пепелища навевало теплом. Холодными казались лишь обугленные столбы…
Бабка сидела на собственном сундуке в доме у матери. Увидев Ножовкина, она заплакала.
– Вот, внучек, что со мной стало…
Она потрогала припаленные огнем русые волосы…
Через неделю она купила в Моряковке дом и переехала вместе с семьей – в один раз, на новое жительство.
…Пробираясь меж луж, Ножовкин мотал головой в изумлении. Был некий субъект, кто решил пустить петуха. Он был на виду, во всей наготе, но, к сожалению, на него не обратили тогда никакого внимания. А ведь именно его дом оставался нетронутым в случае пожара, поскольку стоял на отшибе. Это был дом матери и ее нового мужа Кузьмы. Потом, через множество лет, вспыхнул материн дом в Моряковке.
Ножовкин опять мотнул головой, удивляясь прилившим вдруг чувствам. Всего-то и надо было, что сопоставить поступки Кузьмы. Потом взять за яйца и шмякнуть о стенку, чтоб поплыло. Ведь были ж события, был сруб и пламя – от горевшего мха! И были затем другие поджоги. Короче, был известен виновник… Интересно, живой он теперь или нет?!