Прочитав это письмо, Игнат откинулся на спинку стула и заплакал. Он не мог объяснить своих слёз, было ли ему жаль несчастную маму-вдову или письмо получилось невероятно трогательным. «Нужно всё-таки прочитать письма отца», – подумал он. Но рука, потянувшись за смятым бумажным треугольником, рухнула на стол, и он почувствовал слабость и головокружение. Сложив все письма назад в коробочку, Игнат вышел из маминой тёмной комнаты, так и не «познакомившись» с отцом.
Игнат действительно был поздним ребёнком, единственным, долгожданным. Он слабо помнил отца, но это никогда не мешало ему рисовать себе образ отца-героя. И теперь Игнат понимал, почему это происходило: он стал замечать, что мама часто говорит об отце как о каком-то невероятно великом человеке. Она рассказывает, как он отогнал большую озлобленную собаку – без палки, а так, словами и строгим взглядом. Рассказывает, каким он был талантливым, как виртуозно он играл на музыкальных инструментах и как быстро запоминал любимые стихи, каким он был спортсменом-чемпионом, как он быстро бегал и плавал, точно рыба, против быстрого течения реки.
Поначалу после прочтения письма Игнат смотрел на маму с жалостью. Ей не удалось оправиться после смерти любимого человека. И замуж, видимо, она больше не вышла не из-за Игната, чтобы посвятить всю себя сыну (как он с гордостью себе воображал), а из-за погибшего мужа, которого она ждёт, которому пишет письма и который, по её мнению, вот-вот вернётся с войны. Образ сильной независимой женщины был порушен. Но ненадолго. Игнат уехал учиться в другой город, и такие же нежные и трогательные письма мама стала писать ему. Он снова почувствовал себя героем, вернее сыном героя, который достоин любви этой женщины не меньше, чем её погибший муж. Вот только от отца он почему-то себя отделил и старался больше о нём не фантазировать. Теперь он сам, а не по примеру отца, был сильным, умным и талантливым.
Вот и сейчас, когда он не может пошевелить даже мизинцем, отец не приходит к нему. И в уставшем сознании Игната мелькнула мысль: «Может, он и вправду жив?» Мама дожила до глубокой старости, как и обещала своему любимому, умерла совсем недавно. Но пришла сейчас молодая, с весёлым и нежным взглядом. Пришла, побыла немного и исчезла.
Мысли Игната опустели, больше никто не появлялся перед ним, никто не вспоминался. Он улыбнулся: «Наверное, всё», – и уснул. В открытое окно влетел детский задорный смех, Игнат проснулся, приняв его за назойливый шум. Оцепенение не проходило, пошевелиться или издать хотя бы долю звука не удавалось. Он смиренно закрыл глаза и слушал, как играют дети. Он свыкся с чувством голода и жажды, они ощущались так естественно, как дыхание или сонливость. Они были частью организма, и подавлять их совсем не хотелось. Он свыкся с колючим солнцем, бьющим прямо в глаза, и зелёный сад, кивающий ветками у окна, уже не манил, не вызывал желания жить. «Я мертвец с осознанием того, что я – мертвец», – подумал он.
И вдруг в окно, прямо ему на голову, влетел мяч! Футбольный, мягкий и тяжёлый. Он ударил Игната по лицу и отскочил на пол. Игнату показалось, что от этой неожиданности он очнулся, даже дёрнулся, поднял голову или грудь, но его снова прибило к кровати. «Ах, – думал он, – а если дети придут за мячом? Они будут стучать в дверь, и никто им не ответит».
И кто-то действительно объявился там, за дверью. Сначала они крикнули:
– Эй, можно войти? – имелось в виду на сам участок. На молчание они ответили скрипом калитки. Потом еле слышный стук в дверь, затем настойчивей и совсем громкий, исходивший откуда-то снизу, видимо, дети пинали дверь ногой. «Конечно, – вдруг понял Игнат, – футбольный мяч! Настоящий! Это же такая редкость, за ним не грех и незаметно пролезть в квартиру! Ох, хоть бы эти ребята были со мной согласны!» – он тут же обвинил себя в преждевременных надеждах и снова закрыл глаза.
Минут пятнадцать – хотя чем сейчас было время для Игната? Некой эфемерной, совершенно не ощутимой энергией. Оно плыло мимо, в другой жизни. Он не мог сосчитать, сколько прошло с тех пор, как его парализовало. Может, день, а может, с тех пор прошёл только час, и он напрасно так паниковал. Но нет! Он точно помнит ночь.
Игнат предался беседе с самим собой о времени, но его отвлекли. В открытое окно взглянули пытливые детские глаза. Они были лучше солнца, лучше луны и даже лучше глаз родной матери! Они были божественно прекрасны, они были спасением. Мальчик перелез через подоконник, не задев цветка, будто делает так не первый раз, и громко спрыгнул на деревянный пол. Он не сразу увидел Игната, но когда заметил, подойдя к кровати и потянувшись за мячом, смирно лежавшим рядом, он закричал и в ужасе побежал назад к окну. Прыгнул на подоконник, точно кошка, всё-таки разбил цветок и плюхнулся на землю, не меняя тона своего крика.
– Там, там, – заикался он, – бежим!
Но теперь все хотели посмотреть, что там такое. И все вскрикивали, подняв свои солнечные глаза над подоконником.
Дверь рухнула с грохотом. Игнат услышал шаги и зажмурился. Ему что-то кричали – вроде «Вы живы?», но он боялся открыть глаза. Он боялся, что это снова галлюцинация, – и если оно так, пусть, слыша её, он и умрёт. Игнату посветили в глаза фонариком, он зажмурился ещё сильнее.
– Реагирует, – сказал глубокий мужской голос.
Игната грубо перетащили на носилки и понесли.
Он долго не открывал глаз. Кто-то суетился над ним, и вот уже мужские голоса сменились женскими, а тишина зелёного сада – сначала гулом автомобиля, а потом шумом и холодом больницы, но он не открывал. Открыл только тогда, когда наконец-то ощутил кончики своих пальцев. Как же прекрасны эти ощущения!
– Вам больно? – спросил врач, висевший над ним, как погремушка над люлькой. Говорить ещё не получалось.
– Сейчас, сейчас! – врач достал шприц, выдавил из него воздух, и Игнат почувствовал наркоз. Это точно был наркоз, а не смерть или обморок, вызванный изнеможением и голодом. Всё-таки есть тонкие различия между погружениями в сон.
Когда Игнат пришёл в себя, он покачал головой из стороны в сторону и почувствовал боль и счастье одновременно. Руки ещё поддавались слабо, ноги тоже, но ощущение жизни в них было. Просто слабость. Медсестра подала ему воды.
– Пейте, трудно?
Он покачал головой, мол, нет. Но всё-таки поперхнулся.
– Вы, наверное, очень голодны. Сегодня я попробую покормить вас супом, – она поправляла подушку, одеяло, снова налила воды в стаканчик и оставила его на тумбе. – О диагнозе потом. Завтра утром придёт врач и всё вам расскажет. А я просто облегчу вам пребывание в больнице, – она была болтлива.
«Как мама», – подумал Игнат и тут же обратил внимание на горящие чёрные глаза медсестры – они напомнили ему Любушку.
– Я знаю вас, – медсестра прервала его размышления, – вы наш художник-декоратор. Вы очень талантливый, и, хотя я ничего не понимаю в творчестве, мне нравится смотреть на ваши работы. На ваши декорации… поверьте, даже больше, чем на сам спектакль!
Она улыбнулась. Ей было лет тридцать, морщины прошивали лицо, но юность ещё полноправно жила в её голосе, разговоре, в её характере и настроении. Медсестра села на край его койки, стыдливо опустила глаза и тихо сказала:
– Игнат Васильевич, мне неловко, но обещайте, что, когда поправитесь, научите меня рисовать. Знаете ли, мечта детства!
Он кивнул глазами.
– А вы обязательно поправитесь! Потому что операция прошла успешно!
Игнат выдохнул один звук, потом второй, она оставалась рядом и слушала. Чёрные кудряшки выныривали из-под белой шапочки. Он собрал все силы и прошептал на одном дыхании:
– А жизнь… – перевёл дух. – Прошла… – опять. – Успешно?
Медсестра улыбнулась и подскочила:
– Этого я не могу сказать вам, я вас плохо знаю. Но пока вы меня ни разу не обидели, – она подмигнула ему, – и жизнь ваша продолжается!
Игнат улыбнулся. По его солнечным морщинам из левого глаза побежала слеза и холодно коснулась уха.
Медсестра встала рядом с койкой, красивая и высокая. Улыбнулась со всей своей добротой и сказала:
– Меня, кстати, Настей зовут.
Воскресший город
Могут ли предметы мыслить и чувствовать? С рождения они познают руки человека, слышат его голос и принимают его тепло. Мы придаём большое значение некоторым вещам, передаём их по наследству, дарим любимым людям и бережём, с трепетом смахивая пыль. Но это крохотные вещи – часы, фотографии, картины. Что же происходит с большими? Например, поезд. Вот он мчится через густой хвойный лес Литвы, пыльный, грязный, согретый могучим далёким солнцем, как на заводе согревался от рук конструкторов. Наверное, обычный поезд никогда бы не почувствовал себя особенным. Но этот, с которого я начну свой рассказ, чувствовал миссию своего существования и знал, насколько он особенный. Ему удалось пережить обстрелы, бомбёжки, дожди и колючие морозы, как немногим поездам. И теперь он везёт измученных войной победителей в их родные города, к любимым семьям и друзьям. Он старается не делать резких поворотов, а лишь слегка качается, убаюкивая своих священных пассажиров.
Поезд слышит их печальные песни, прерывающиеся хриплым кашлем, слушает их удивительные истории и радуется своему счастью – существовать вместе с ними здесь и сейчас. За время войны поезд определённо обрёл душу, ведь он так бережно подкатился к перрону маленькой станции и так осторожно тронулся, когда двое солдат вышли из второго вагона и побрели по тропинке в деревню.
Плотно прижавшись к окну, чтобы не мешать щедрому на звуки гармонисту, ехал мужчина. Трудно было сказать, сколько ему лет. Глаза обрамлены морщинами, через правую щёку проходил неглубокий шрам, а волосы переливались сединой. В печальном взгляде его всё ещё сохранялась молодость. Когда он подтягивал свою правую ногу к левой, было слышно, как деревянный протез скрипел по полу. Поезд подпрыгивал на поворотах, и нога в протезе качалась. «И хорошо», – подумал мужчина и снова подвинул ногу. Она скользила обратно, сумка на коленях мешала поставить её ровно и зафиксировать положение. Конечно, это доставляло некоторое неудобство, но благодаря этим движениям он возвращался в реальность из своих глубоких мыслей.
Его звали Константин. Он ехал до конечной, до Вильнюса. Мечтал и боялся увидеть родной город. Уснуть в вагоне было невозможно, но и подпевать песне, слова которой невольно шевелили губы, он не мог.
Константин смотрел в окно поезда и не узнавал предместья родного города. Даже тёплое лето не принесло сожжённым лесам привычной зелени. Хотя на некоторых поваленных деревьях вовсю сияли зелёная листва и цветы. В своей голове Константин провёл аналогию: «Природа побеждает любое разрушение!», но обрадоваться такому суждению не хватило сил.
Он чувствовал себя бесконечно усталым. Казалось, что даже там, на фронте в окопе, он был живее и веселее, чем здесь – в поезде по дороге домой. Его раздражали жажда, голод и духота в вагоне. Но больше всего, как порождающее всё негодование, раздражали письма в кармане, которых с сорок первого года и до августа сорок четвёртого накопилось только четыре. Четыре письма за первые полгода, а потом – тишина.
На фронте ему не нужно было искать поводы отвлечься от тягостных мыслей. Война отвлекала его как могла. А уж она могла! Атака за атакой, сражение за сражением, смерть товарища на его руках – он забыл себя! Он даже не перечитывал полученные письма, казалось, что это чужие, кем-то забытые в шинели, выданной в штабе.
Константин закрыл глаза и вспомнил Митьку. Молодого парня, который с уважением называл его Константин Витальевич. Они лежали рядом во фронтовой операционной. Митьке зашивали живот, а Константину ампутировали израненную, синеющую ногу. Обезболивающего и анестезии не было. Стакан спирта и палка во рту. Митька громко стонал, а Константин Витальевич выплюнул палку и кричал: «Терпи, Митька, терпи!», пока не потерял сознание.
Митька не стерпел, умер.
И теперь его старший товарищ трясся в душном вагоне по дороге домой и с каждой размашистой нотой гармониста прижимался к стеклу. Он держал перед собой лицо Митьки, боялся отпустить. Но поезд медленно подкатился к перрону и затих. Кто-то в вагоне крикнул: «Ура!» Гармонист сложил всю мелодию в один неприятный звук и подскочил с места. Константин медленно шёл по вагону и плакал от того, что письма в кармане обжигали сердце.
Молодые солдаты помогли ему выйти из поезда. Константин хромал по перрону, помогая себе самодельным костылём. Он ещё не привык к своей новой походке. Его качало, и слегка кружилась голова. Дом был недалеко от вокзала, но Константин предпочёл бы упасть в обморок или даже умереть на месте, лишь бы не видеть пустую комнату, где четыре года назад смеялась его белокурая красавица-жена, а маленький сын Андрюшка мастерил домик из шишек. Теперь Константину Витальевичу вызвать образ Митьки не удавалось, перед глазами стояли жена с сыном и почему-то улыбались. А он хромал по брусчатке и плакал.
Кругом руины. Разрушенные здания выглядели полуживыми. Среди кирпичей и камней, раскиданных во внутренних двориках, зеленела трава и цвели ромашки. Людей было мало, но все, кого встречал Константин, казались счастливыми. Они здоровались с ним, предлагали помощь и спрашивали, почему он плачет. «Рад вернуться домой», – обманывал он прохожих.
В воздухе витал аромат свободы. Вот как она выглядит, долгожданная свобода! Долгожданное освобождение. Люди и печальны, и счастливы одновременно. Они плачут о тех, кто никогда не вернётся домой, и рады, как божественному чуду, каждому вернувшемуся. Если у матери убили сына, она больна горем, но то, что с войны вернулся сын её соседки, исцеляет несчастную женщину. И всё же, если похоронки нет, люди будут ждать. Ребёнок родителей, жена мужа, а мать сына. И это ожидание растянется на многие годы вперёд.
Конец ознакомительного фрагмента.