Cобрание стихотворений 2002-2020 - Вишневецкий Игорь Георгиевич 2 стр.


Хвала Тебе, создавший утробу и своды дыханья.
Хвала Тебе, расцветивший всем спектром лучения радуг,
         превращающий в пар кроветворную соль Океана.
Хвала Тебе, сливший всех нас в единое мощное сердце,
         солнечным языком ударяющее в звонкий купол,
         в колокол мира гигантским протуберанцем,
         гуд его отдаётся в планетных орбитах,
         остро рисуется в письменах Зодиака,
         и лучистым пунктиром двух эллипсоид
         нам обещает свершение метаморфозы.
Верим, бесхозное тело, что дышит личинкой
         в братской земли перегное, – выпорхнет в пламя.

Мы знаем нескольких современных поэтов (опять-таки «слева» и «справа») – священников по профессии, но никто из них не дерзнул отважиться на подобное. Вишневецкий же (вряд ли осознанно – не те обстоятельства) открывает для своего стиха еще одну нехоженую тропу.

Во втором цикле панихиду служит сама степь, рассеченная великой рекой. Тут словно собрались для совершения обряда вместе все, ранее то тут, то там мелькавшие его участники: дельта реки в непроглядном февральском тумане, падающий мокрый снег, прибрежная ледяная крошка, раскачивающиеся на ветру камыши, далекие голоса рыбаков, утром – встающее степное солнце:

Снег идёт третий день. Он делает меня ближе
к тебе, третий месяц лежащей под снегом и льдом
среди вековечных степей, на братском погосте,
рядом с теми, кого ты любила до дрожи при жизни.
Всё ровняет зима – наши мысли, надежды, желанья.
Ангел погоста присел на колонну,
опустив свои пепельно-серые крылья. Праху – мёрзнуть в земле.
Там искрится метель, как и здесь, в ином полушарье.
Бесконечные степи от Дуная до Волги
продувают язвящие ветры, почти без препон.
Только город над Доном, что возрос на сарматских холмах,
где лежишь ты на кладбище, не огибается ветром,
а звучит и звенит как расстроенное фортепьяно,
как его лировидное сердце, открытое дикому дуву.
Я и сам ощущаю себя частью вздыбленной силы.
Кровь степных моих предков звенит и грохочет во мне.
5

С годами поэзия Вишневецкого, возможно от соседства с прозой, становится всё эпичнее, даже когда, как в шевырёвском цикле, она использует минималистский прием фрагментирования текста. Собственно примером рождения нового стихотворения из классического материала стали конспективные «пересказы» русских романтиков, выполненные М. Л. Гаспаровым. Актуальный вопрос: как читать романтиков после их «отрицания» модернистами (Байрона – после Элиота), на который Гаспаров ответил своим циклом, удалив всё «временное» (размеры, рифмы, риторику) и оставив всё «вечное» (из чего, всё-таки, сделана «Шинель» Гоголя?)

Однако Вишневецкий очевидно черпал и из другого источника, музыкального: оставляя в стороне средневековые секвенции «Dies irae» и «Stabat mater», вспомним вполне светскую «Фолию», проделавшую пятивековый путь от Кабесона через Корелли и Сальери (10-я вариация которого легла в основу реквиема русских революционеров «Вы жертвою пали») к Рахманинову (опять!). Шевырёвский цикл (2013–2014), который я назвал бы поэмой, требуется читать en regard с прототипом, стихами трехлетнего творческого всплеска этого поэта-любомудра (1806–1864), по большому счету «расставшегося с музой» в двадцатипятилетнем возрасте и прожившем еще тридцать с лишним лет с репутацией ренегата, скучного профессора-рутинера (которого, естественно, никто не читал), певца одиозного режима Николая I, уже в условиях «либеральных реформ» его сына, сохранявшего верность своей позиции. Не взирая ни на что, Вишневецкий в своем цикле с негодованием и яростью опровергает сказанное выше поэтическими средствами: из стихов Шевырёва извлекаются актуальные для современного прочтения цитаты, которые поэт трансформирует, расставляя собственные акценты.

Вот стихотворение Шевырёва «Две реки», источником которого была инцестуальная любовь к кузине, в котором персонажей олицетворяют Пеней, бог фессалийской реки, и Налия (узнаваемо имя Наталия), нимфа некоего потока, якобы имеющего тот же исток, что и Пеней. Прощаясь в финале с надеждой на соединение с возлюбленной, романтический поэт голосом речного бога, поет о преображении любви плотской в любовь мистическую:

Скрывшись в дебри, в мрак лесистый,
Ясных струй твоих красу,
Как елей прозрачно-чистый,
Не слияв туда несу,
Где все реки притекают
Со четырех (sic) мира стран
И течения сливают
В беспредельный океан.

А вот что остается от текста Шевырёва в «Кратком изложении» (фрагмент 15):

Ждёт меня на родине дальней
тихое счастье
у негромкой реки,
хотя помню,
что я сам как поток,
да и реки все
неизбежно сливаются
в мировой Океан.

(романтический сюжет убирается как «временное» – как «вечное» остаются меланхоличная возвышенная лирика, которая могла бы выразить чувства почти любого поэта, живущего на чужбине).

Наконец, вот программное для Шевырёва стихотворение «Послание к А. С. Пушкину» (фрагмент 21), в котором современники видели, пусть уважительную, но полемику и, нечто вроде манифеста нового, последекабристского поколения (трудно не признать в нем один из шедевров русской поэзии XIX века):

Когда, крылат мечтою дивной сей,
Мой быстрый дух родную Русь объемлет
И ей отсель 2 прилежным слухом внемлет,
Он слышит там: со плесками морей,
Внутри ее просторно заключенных,
И с воем рек, лесов благословенных
Гремит язык, созвучно вторя им,
От белых льдов до вод, биющих в Крым,
Из свежих уст могучего народа,
Весь звуками богатый, как природа;
Душа кипит!.. Когда же вспомяну,
Что сей язык на пиршестве готовом
Призван решить последним, полным словом
Священнейшую разума войну, —
Да мир смирит безумную тревогу,
Да царствует закон и правота, —
Какой тогда хвалой гремлю я Богу,
Что сей язык вложил он мне в уста.

В «изложении» Вишневецкого убрана общая для эпохи романтическая риторика (дивная мечта, быстрый дух, свежие уста), добавлено, по рецепту самого Шевырёва, поболее классицизма (многогромный язык, который «воет»). Но главное, мы видим нить, связывающую любомудров конца 1820‐х, из круга которых вышли едва ли не самые грозные обличители русской монархии – славянофилы, с евразийцами, первыми в русской «культурной среде», какой она переформировалась после Гражданской войны и массовой эмиграции прежде социально привилегированных слоев, отказавшимися от сатанизации большевизма, увидев в Октябрьской революции не провокацию немецкого генштаба и не заговор «сионских мудрецов», а уходящий вглубь столетий классовый конфликт:

Когда я гляжу
на её 3 просторы и осознаю многогромный
язык – не вовне, а внутри её – тот, что «воет» в стихиях
рек и лесов, ото льдов Белого моря
до вод, бьющих в Крым, – как я радуюсь, благодарный,
что этот язык станет самым последним словом
разума «в пре» европейских народов.

Комментарием к «Краткому изложению…» служит 100-страничная научная работа Вишневецкого «Россия и Италия 1829–1833, 1837 и 1843 годов в стихах и стихотворных переводах Степана Шевырёва» (Русско-итальянский архив. XI. Салерно, 2020), в которой мы видим, как разваливается сложившаяся «репутация» героя цикла, и мы видим поэта, «запятнавшего свое благородное имя» профессорским званием («плебейским» по представлениям дворянства), в конце жизни затравленного высшей аристократией, которая предпочла «соответствовать» последней европейской моде в области этики.

6

Наконец пришло время сказать о наиболее масштабном произведении поэта, поэме «Видéние» (2019). Построенная в соответствии с композицией «Божественной Комедии» и написанная терцинами, она своим объемом заставляет вспомнить слова Гаспарова: «Пушкин написал „Бориса Годунова“ длиной вдвое короче любой шекспировской трагедии». Действительно, «Видéние» в 2,5 раза короче любой из частей дантовской эпопеи.

Персонажи поэмы тоже соответствуют прототипу: Беатриче, Вергилий, злодеи и предатели, мудрецы и праведники. Проснувшаяся любовь, верность дружбе молодых лет, ненависть к тем, кто представляется осквернителями святынь, почтение к усопшим родителям, благоговение перед творцами высокого.

Повествование струится поначалу гибко и энергично, вызывая размышления о том, что может быть в начале XXI века пришло время для нового открытия романтизма, как в начале ХХ оно пришло для открытия барокко, а XIX – средневековья. Затем в него врываются эпизоды из давно написанной прозы: «Ленинграда», «Островов в лагуне», «Неизбирательного сродства». Сцены становятся всё драматичней, стих яростнее:

25. и не было для нас красноречивей
примера, чем струение огня,
которое в зажизненном порыве
28. смерть побеждает, двигаясь, гоня
прочь мёртвое отсутствие движенья
из города горящего – вовне.
31. Что видели мы кроме разрушенья?
Что в веянье пожара уцелело
среди летящей сажи? – Изваянья
34. оплавленные – из металла, стелы
из камня. Изредка наш странный путь
пересекали стайки, за пределы
37. вовсю горевших улиц ускользнуть
стремившиеся <…>
Песнь шестая

Но в финале читательское ожидание неожиданно рушится: нас ждет не лицезрение Божества и Высшего озарения, а «Тайная вечеря» Тинторетто в венецианском Сан-Джорджо Маджоре и пробуждение, возвращая в мир героического (путь в рай открылся тем, кто мужественно перешел дымящуюся пропасть), а не мистического, как у Данте, эпоса.

Природа любого эпоса исходит из проблематизации героического. Тысячелетиями под ним понималось презрение к страху и смерти, сперва в жертвенной защите своих и готовности к кровавому убийству чужих и принесение их в жертву богам, затем, уже с отказом от человеческих жертвоприношений, – в служении племенным а, позднее, конфессиональным и национальным святыням. Собственно говоря, Игорь Вишневецкий ставит неизбежный вопрос: что есть эпос сегодня, в эпоху переориентации исторического нарратива с воспевания героев на оплакивание жертв? Мост, по которому персонажи «Видéния» в финале переходят в некое иное состояние бытия, воздвигается не силой молитвы, но усилием воли. Возвращает ли это нас, пусть и на новом материале, всё в тот же неизбывный мир сарматской равнины, открытой буранам, врагам, саранче, чуме? Внятно ответить на этот вопрос вряд ли удастся:

У поэта есть право
на тёмный, недопрояснённый
и опьяняющий стих.
Сергей Завьялов

I

Вместо вступления

(2002)

Обернувшись назад: критикам

Вы, проведшие годы, сражаясь картонным мечом
     с собственными тенями в подвальных
          кафе Москвы и Петербурга
или внимая речам упырей из заветного «ящика»,
     их стенаньям и пляскам,
не говорите теперь, что в словах моих больше слогов,
чем ваш глаз насчитает разрывов листвы
в окрашенных синим подбоем, впечатанных в стены ветвях.
Вы учились оттенкам сумерек, я же глядел в иссушавшее
солнце Северной Африки и стал точно рыжий песчаник
звонких её городов.
          На мне резцом выводило
бестенные лозы и вспархивающих птиц,
пока я смотрел, как за холмами,
покрытыми крапом олив, зеленеет и плавится небо Сахары
точно раскрытая книга миров, в которой ещё напишут —
но уже не ваши – слова.
Ваше время – прохладный вечер, а моё – выпуклый день.
Для меня – шелест злаков и волны цикадьего треска.
День, блеснувший на пёстрых, покатых, расплавленных
               крышах Москвы.
Чей яркий закат провожаешь, сощурясь
с карнизов Нью-Йорка,
     с плосковерхих чешуйчатых
          ящериц-башен Мекнéса.
Неужели степей суходувы станут глуше?
Или кварц, что резал ладони спрессованным шумом у самого
          входа в пустыни, – вдруг превратится в глину?
И цепкое тело утратит упругость и жилистость
от того, что никто из вас не целил – как я —
     в лицо изумлённому зверю? И не видел
          крови, забрызгавшей снег?
Я уже пересек теннолиственные Аппалачи,
     стылые Альпы, горячий
          безводный Атлас,
жилище дэвов – Памир, сгорал от подкожного пыла
     у горных озёр, где не водится
          даже рыба,
не то чтобы плыть человеку, встречал жадногубую смерть
     в платановых рваных аллеях —
          нет ничего на свете,
чего б я не знал и не видел.
Когда я прочитал всех ламентов рост в дубравах дремлющих
               предков,
в буквах резной травы, в клейнотах фосфорных лун
и когда задышал, как они, в полный щебет солнцем сквозь
               пепел, —
то, услышав слова «побеждающий смерть», вы запомнили
          только: «смерть».
Разделим пространство и время, и прочее: вам – немота
(с оттенками отсветов, эха), мне – прорастающий шум,
захватывающий весь регистр,
          вам – вчера и сегодня, мне – завтра.
Оно уже шелушится
под кожей – невидимо вам.
16–19 июля 2002. Милуоки
Назад Дальше