К тому же он был молчуном. Его поговорку "слово-олово" слышали те, кто вел с ним дело, и побаивались скреплять договор таким образом, знали, не выполнишь – достанет, где бы ты ни был; сам слову не изменял.
Хоронилась в нём такая нутряная сила, магнетизм, в нынешнем лексиконе харизмой обозначенная, что всякий, кто рядом оказывался, становился с ним заодно. Может, таким Спартак был или Суворов. Только он вряд ли ими интересовался. Он сам по себе…
Однажды ложно предсказали, будто собирается Башкир поутру своих навестить. Лиходеи и нагрянули. Арина только подпол открыла картошки набрать, и тут стук, гром, дверь с петель – и в хате орава мужиков с ружьями наизготовку, с красными лентами на скособоченных шапках, рожи, перепоем раздутые, самогоном разят.
Один на неё ружьё наставил:
– Где Башкир?
А другой, какого-то звука испугавшись, в белый свет выстрелил. Арина, потеряв сознание, рухнула в погреб. Ребёнок в люльке зашёлся в крике, другие дети, трясясь от страха, твердили:
– Батьки нет дома!
Соседи, выждав, пока бандиты уберутся, вытащили полуживую Арину из ямы. Тут-то приключилась с ней падучая в первый раз. И после, до самой смерти, раз в неделю оказывалась она во власти силы, уносившей её прочь из этого пугающего мира.
Мужа своего, Башкира – Дмитрия по церковной записи, Арина живым больше не видела. Увёл он свой табун в Монголию, оставил там под "слово-олово" знакомому коневоду. А когда возвращался, не избежал преследователей. В завязавшейся перестрелке все патроны послал, не промахиваясь, а последний оставил себе, и тоже попал точно.
При нём нашли мешочек с золотыми монетами царской чеканки и радовались, разбирая. Один революционер был из местных – конюх, отлучённый Башкиром за разгильдяйство. Ему достался славный кисет, шитый золотом. В том кисете оказался потайной карман, а в нём чёрно-белая фотография. На ней: Башкир в обычной одежде, в какой лошадей объезжал, в руке хлыст, рядом любимая лошадь Краса, перед ним детишки стоят и круглыми глазами смотрят, а Арина с младенцем к плечу его прислонилась. По белому внизу крепкой рукой написано: “Моя семья."
Человек этот, спустя время, в Прощёное воскресенье принёс вещицу вдове. Был он сильно трачен жизнью и чем-то напуган. Не захотел рассказать, как всё там было. Она приняла с благодарностью фотографию и кисет, сказала, что прощает.
Кисет, как водится с дорогими вещами, был определён под защиту иконы, спрятан за неё в самый угол. А фотография долгие годы стояла рядом с ней.
Однажды, осмысливая доступную мне историю кончины деда Дмитрия, я спросила бабушку:
– Почему тебе "Благодатное небо" не помогло. Ты же молилась, просила…
– Богу лучше знать, кому что давать, – ответила бабушка мягко.
Сняла с божницы фотографию:
– Прочитай, что дедушка написал.
С трудом разбирая прописные буквы, я произнесла: "Моя семья".
– Запомни. Вдруг карточка потеряется. На ней ответ на твой вопрос. Вырастешь, поймёшь.
* * *
Выросла. Поняла. И отнесла в разряд чудес этот поплавок человеческого существования.
Миг в вечности.
Путь от роддома до нового места жительства, на соседнюю улицу, путешественница проделала у бабушки на руках. Тихий тёплый день бабьего лета шелестел жёлтыми листьями. Шмели шастали по ярким головкам чертополоха, качались на последних цветах девясила. Ушедшее лето выбросило на прощанье шлейф запахов из цветов и трав, приправленный тоненькой нотой земли, принявшей в себя созревшие плоды, оберегающие до поры новую жизнь.
Умиротворение снизошло на всякую тварь, и дерево, и камень. Небо было синее, облака стояли высоко и рисовали стадо послушно бредущих овец.
Ангельское лицо широко раскрытыми глазами смотрело в небо. Атласная, как лепестки нежнейшего цветка кожа, соприкасаясь с мягким светом осени, на глазах розовела.
– Посмотри, посмотри, откуда явилась, – одобрила бабушка Арина и повернулась к молодой женщине.
– Надежда, дюжишь? Скоро дома будем. Отдохнёшь, травками отпою и кровушку восстановим.
Тихо звякнул колокольчик на калитке. Обе сопровождающие малютку женщины, светились любовью, и несли себя бережно, словно что-то могли расплескать. Заросли оранжевых настурций заполонили дворик. Чтобы не сломать их хрупкие граммофончики, приходилось ступать очень осторожно.
Новорождённую внесли в дом как королеву. Бабушка возвестила:
– Вот она!
В горнице, у накрытого стола, стояли нарядные родственницы: сестра бабушки Арины – баба Маша, сестра роженицы – Зоя.
– Милости просим! – сердечно пригласила бабушка Арина, глядя на крошку и укладывая её на кровать. Дитя всё так же внимательно смотрело перед собой. Женщины окружили белый свёрток и старались уловить в лице ребёнка знакомые черты.
Малютка неожиданно широко улыбнулась. Улыбнулись и женщины, заговорили разом.
– Пригожее дитя.
– Очень осмысленный взгляд.
– Глазки красивые с обводочкой.
– Вот и я говорю, что милая девочка, – поддержала бабушка Арина.
– Надежда, тебе глянется имя Людмила?
Стали обсуждать имя, вспоминали Людмил из своего окружения. Малышка ощущала тепло, покой, как в материнской утробе. Её баюкала музыка оставленного мира.
Однако здесь долго не понежишься: всколыхнулся воздух, и рядом появился живой клубок. Вместе с ним перемещалась напряжённая энергия. Настороженное облако неслышно втягивало выдохи грудничка. Новый жилец определённо был своим. Впереди приятное знакомство. Тепло и запах обнюхивающего существа не совпадали с материнскими. Маленькое тельце ответило проснувшимся страхом. Девочка сморщила носик и заплакала.
Родственницы разом повернулись на плач. Кошка, завершив круг, и уловив внимание к себе, поняла, что ничего хорошего оно не сулит. Мягко спрыгнула с кровати, равнодушно обогнула ноги стоящих, потёрлась слегка. А потом, улыбаясь от удовольствия, устремилась на улицу.
– Ишь, лыбится Мурка, товарища по играм учуяла, – заметила баба Маша.
Зоя тихо ойкнула:
– Гляньте, цветок распустился.
Женщины потянулись к пунцовому цветку китайской розы, от которой несколько лет не было проку.
– А может это подарок дитю нашему, – истолковала бабушка Арина.
Все вместе освободили малышку от пелён, рассмотрели ручки, ножки, погладили животик. Завернув в тонкую пелёнку, искупали в цинковой ванночке с запаренными листиками череды, бережно поддерживая головку и поливая тёплой водичкой. Она блаженно щурилась и не плакала. Принимая мокренькую на белые пухлые руки, баба Маша приговаривала:
– С гуся вода, с ангелушечки худоба.
– Нынче всё больше девочки рождаются, – задумчиво поделилась баба Маша.
– Если девочек больше, война скоро закончится, – после долгого вздоха откликнулась бабушка Арина.
– А ты откуда знаешь? – просияв, с надеждой спросила молодая мать.
– Так от века ведётся, – тихо сказала бабушка.
Ребёнка передали матери на кормление и уселись за стол.
Наполнили гранёные стаканчики. Не сговариваясь и не чокаясь, первую выпили за своих погибших мужей, все были вдовы.
Похоронка на отца малютки лежала за образами. Её доставили в день рожденья девочки. Надежде решили пока не говорить, чтобы не сгорело молоко.
Шёл 1943 год.
Дядя Фёдор, податель жизни
В этот день мама припаздывала с работы, и мне пришлось кормить ужином хнычущую сестрёнку. От дела отвлёк негромкий стук в дверь, обычно соседи входили без предупреждения. Тётя Паша мышкой шмыгнула через порог, а потом растерянно и суетливо мыкалась по кухоньке и, запинаясь, проговаривала:
– Ты, это, не пугайся… мамку твою с кровотечением в больницу привезли … Говорят, без сознания.... Плоха́. Медсестра шла мимо проулка… Сказала. Велела всем язык за зубами держать, доктор приказал. “Криминальный аборт", – страшным шёпотом в самое ухо без запинки выговорила она, и взглянув на моё недоумевающее лицо, добавила, – запрешшшено делать, аборты – ребёночка из себя выбрасывать. В тюрьму за ето полагается.
И громко заплакала. Детей у соседки не было ни своих, ни приёмных.
– Где наш артис-дуролом? – Это она о пьяном отце. – Эвон, грядку бодает, эт надолго. Надо тебе к мамке. Мало ли чево может случиться. Иди, а там спросишь, где она лежит.
– А что может случиться?! – выкрикнула я, прозрев самое худшее.
– Может – надвое ворожит, – уклонилась тётя Паша, осознав, видимо, преждевременность своих предположений. – Иди, не мешкай, я управлюсь тут. Лиду покормлю, козу из стада встречу.
Неверными движениями, торопясь, я укладывала в дерматиновую потрескавшуюся сумку ночную рубашку, стыдясь её латанности, гребешок, носовой платок, полила хлеб конопляным маслом.
Дядю Фёдора, врача, я знала по маминым рассказам: однажды он уже вытащил её из беды. В женских разговорах имя его произносилось с горячей благодарностью.
Государство восполняло миллионы погибших драконовским указом – запретом абортов медицинским способом и лишением свободы за подпольный. Сажали без жалости и женщин, и врачей, часто по одному доносу. Адрес подпольной повитухи Ксении, обладательницы стального крючка, хранился в страшной тайне. И существовал пока. Хотя некоторых, чьё имя ещё помнила молва, эта "помощь" отправила на тот свет.
Вытащившие "счастливый билет", часто на грани жизни и смерти, с кровотечением, а то и заражением крови, оказывались на операционном столе дяди Фёдора. Случалось, и не один раз, призывая всё своё умение, отстаивал он жизнь какой-нибудь матери семейства, рискуя своей.
Доктор, хоть и жил в соседнем переулке, домой ходил редко, в больнице – безвылазно. Роды принимал, оперировал и приём там же вёл. В нём всё было большое: тело, голова, руки, ноги, лицо с резкими чертами. Даже видом своим он внушал доверие. Рассказывали, что врач был смелым до дерзости, как и полагается божеству, способному вернуть человеку жизнь. Спасённые ставили за него в уцелевшей церкви свечки и поминали в ежедневных молитвах.
И вот стою я, семилетняя девочка, насмерть перепуганная, на деревянном крыльце больницы, а он, держа мою руку-палочку в своей и поглаживая другой, гудит тихонько:
– Мамку твою я вылечу, не бойся, обещаю. Кто будет спрашивать, – астма, приступ, поняла? А лучше помалкивай. Умеешь молчать? Так надо для мамки твоей. Отец, как проспится, пусть утром до работы зайдёт, поговорить надо. Ну, иди, иди, – слегка подтолкнул он меня, – сегодня к ней нельзя и завтра не приходи, я с ней побуду. – Не возражаешь?
Моё сердечко уже не билось как сумасшедшая запутавшаяся птичка, оно стучало ровно. Наш доктор обладал властью, невидимой, превосходящей ту, что карает людей. Он считался со слепой силой закона, но поступал, как велела совесть.
Утром я передала отцу наказ дяди Фёдора и, быстренько собравшись, отправилась в больницу с ним вместе. Его провели к доктору, а я топталась у входа, стараясь не попадаться на глаза озабоченным людям в белых халатах. Вскоре доктор и отец направились в конец коридора.
– Ты понял? Сиди и жди. Когда откроет глаза, улыбнись, скажи что-нибудь ободряющее и зови меня. Ну, а если долго не будет просыпаться, – тоже зови.
С этими словами доктор удалился, а я вышла из-за двери и заглянула в палату. В узком пенале стояла только одна кровать, на ней лежала моя мать под белой простынёй, и лицо её поражало безучастностью. Оно было отдалённое. Незнакомое… Неживое.
– А вдруг она… – Внутри всё остановилось и замерло, я вцепилась ногтями в руку, чтобы проверить, не умираю ли я от горя. Почувствовав боль, задышала.
– Не умирай, мама! – кричало моё сердце. – Зачем ты это сделала! Лучше бы родила его. Как-нибудь жили бы все вместе… Нельзя тебе умирать… Мы ещё совсем маленькие. Я буду помогать тебе… Только живи… Ругайся… Сердись… Кури свой астматол… только живи!
И тут я вспомнила о неродившемся ребёночке, выброшенном куда-то из живота. Невыносимая жалость к нему, неизвестно куда выброшенному, заслонила ужас смерти. А мгновение спустя, я уже наполнилась злостью.
– Из-за него мама, может быть, умрёт! Или умерла?
Зубы мои стучали друг о друга и кусали язык. Вцепившись взглядом в застывшее лицо, я молила:
– Дай мне какой-нибудь знак, что ты жива…
Отец стоял рядом с кроватью, сцепив руки в замок и наклонив голову, долго всматривался в лицо матери. Шёпотом, незнакомым голосом произнес:
– Мать! Это я, твой Иван…
Тишина… Отец подвинул стул, но передумал и бухнулся на колени.
– Мать, – тихо позвал он, – Надежда! Надюша! – вырвалось у него ласковое имя, каким он никогда её не называл. Потом прижался к вытянутой на простыне руке, громко взрыднул, тотчас подавив плач усилием и закрыв лицо руками. Взмолился:
– Прости… Ты, наверное, не знаешь – я тебя ценю! Ты меня держишь… как якорь. Как же так получилось, Надюша! Не умирай, прошу… Мы теперь хорошо заживём. Не бросай нас с ребятами!
На коленях отец придвинулся ближе и прикоснулся к маминой щеке.
– Надя, я мало говорил тебе хороших слов. Я тебе пел… Всякие шутки старался устроить, чтоб тебя обрадовать… Помнишь, поставил на огороде чучело, а лицо твоё нарисовал. Ты смеялась!
По простыне прошло движение.
Услышав шаги и шумное дыхание, я поняла, что вернулся доктор.
– А ты что здесь делаешь, малявка?
– Сказал же, мамка твоя будет жить! – строжился он голосом, а глаза держали отца, переживающего серьёзнейший момент в жизни.
Дядя Фёдор сжал мои плечи и развернул к выходу.
Огромное горе исчезло.
Лучше нету того цвету
Не случись заморозок, не о чем было бы и рассказывать. Жизнь шла беспросветная, тусклая. Но в Переулке этого не замечали. Сажали картошку. Ходили за хлебом. Рожали детей. Ставили бражку. Пили, когда поспеет. Пели, обнявшись. Дрались порой, когда кто-нибудь петушился, ставил себя выше. Соседи жили примерно одинаково: от зарплаты до зарплаты. Деньги, продукты, случалось, друг у друга одалживали. На огородах своих ковырялись.
Котовы соседей давно не интересовали. Правду сказать – ещё как интересовали. Только договорились их не замечать. Они сами и вынудили. Пётр Котов не пьёт. Родители–староверы навек прививку сделали. Компанию не поддерживает. На электроламповом заводе всё время в передовиках. Премии ему то и дело дают. Витьке, сыну-сопле, аккордеон приобрел. Жене швейную машинку купил. Немецкую. Нарядов себе настрочила и форсит. Соседок зазывает, обещает задаром, что надо сшить. Да где у них деньги на обновки.
А уж грамот! Вся стенка залеплена. Но не в этом дело. Сильно жаден Пётр до всякой работы. С завода придёт и до темноты пилит, строгает, чинит. Всё умеет, всё может. Женщины к нему, как к скорой помощи: утюги, плитки тащат, радиоприемники, каблуки отвалившиеся. Да что там приборы: корова у Паши отелиться не могла – он телёночка спас. Бабы приходят от Котовых и бу-бу-бу… Какой мужик рукастый, а ты…
Мужики решили ему отомстить. Жёнам запретили к Котовым ходить. И говорить о них. Категорически. Вышло, конечно, некрасиво: сосед спать не даёт – хорошо живёт! А что прикажете? Терпеть всё это?!
Не слушалась только десятилетняя дочка Ивана. Когда Витька с аккордеоном выходил на крыльцо и выжимал из своих клавиш через пень-колоду что-то похожее на “Во поле берёза стояла”, пигалица-Зойка, прячась за углом дома, замирала и слушала. Витька это знал, щёки его горели, а инструмент от излишних усилий издавал непотребные звуки.
Почти год дистанцию держали. С наступлением тепла стали потихоньку огороды оживлять: убирать и сжигать мусор, поправлять грядки. У всех, как у людей, а этому и здесь надо выделиться. Чудак два года назад почти весь надел в пять соток перекопал и засадил яблоневыми саженцами. Стояли они у него как на параде. Летом побелённые, зимой укутанные мешковиной. Отродясь в морозном сибирском краю яблони не приживались. Год назад одна из них расцвела, народ к заборам прилип. Удивлялись.