Частные беседы - Ксения Васильева 9 стр.


Я не был, Витвас, пьян настолько, чтобы ничего не помнить, но когда я проснулся светлым голубым утром, то вздрогнул, увидев на подушке рядом кудрявенький женский затылок. И оробел. Этот затылочек кудрявенький был не самым необходимым для меня в это утро, и вообще. Голова тяжела, на душе смрад и тоска. Трудно мне все это тебе сообщать, но завелся и доскажу. Я тихонько встал и поплелся в ванную. Под душем сидел не менее сорока минут, довольно уныло сидел и уныло раздумывал, что же мне теперь делать. Главная мысль была такая: надо как-то скромно и быстро завершить визит и выпроводить Ларису, потому что блефность всей ночной идеи насчет любви и дружбы предстала въяве. Чужая женщина спала в моей постели, женщина, которую я не знаю и вместе с тем с которой нахожусь в отношениях вполне дружеских, что не позволяет мне просто сказать: адью, мадам. Вроде бы и жениться надо. Тут я вздрогнул. Я тщательно оделся, хотел в пиджак, но этого все же постеснялся, надел домашнюю куртку, застегнулся на все пуговицы и даже галстук повязал. Вошел. Лариса проснулась и встретила меня милой улыбкой. Это привело меня в неистовство. Я тоже улыбнулся, но иначе. Мне уже казалось, что Лариса здесь насовсем, что вот так мы, вдвоем, навсегда, до конца дней и эта, по существу, ненужная мне женщина будет каждую ночь спать в (моей!) постели со мной и (каждый день!) мы с нею вдвоем будем совершать двухразовую (а по воскресным дням — трех) трапезу, идти вместе на работу, на работе быть вместе, в кино, театр (по воскресеньям!), в гости вместе! Как попугаи-неразлучники! Это было невозможно. Хотя женщина эта отмечена многими добродетелями. Я сказал Ларисе, что утро совершенно прекрасное и что необходимо немедленно идти гулять. Лицо Ларисы погасло. Потухли глаза, улыбка, щеки, волосы. Но я не хотел внимать этим переменам и солдатским строевым шагом пошел на кухню, дабы дать ей одеться. Она оделась быстро и даже тщательно причесалась и подкрасилась. Но я не внимал ничему. Вскоре мы сидели на кухне за чайным столом. Утро действительно было прекрасным — чистым, светлым, глубоким. Мы перебрасывались какими-то словами по поводу мороза, солнца, в общем, погоды, и пили чай. Я заметил, что она торопилась, обжигалась (бедняжка…). Я пишу это тебе, а у меня сжимается сердце от жалости к ней и себе. Да, да, Вит, и себе. Но тогда я постепенно деревенел, а она пыталась сказать что-то нормальное, но я не давал ей, говоря опять-таки какую-то пошлость о погоде. Она вскочила из-за стола чуть раньше меня, отметив, видимо, мое движение. Сказала «спасибо» (за что???) и, схватив сумочку, убежала. Я, по-моему, даже не успел с нею попрощаться. Я было рванулся за ней, но заставил себя остановиться. Лучше остаться невежливым, чем потом… Прощай, друг, и прости меня, ради христа…

Виталий Васильевич — Станиславу Сергеевичу

Ну сукин сын ты, парень, «не за то, что играл, а за то, что отыгрывался». Не за то, что зазвал к себе женщину, все бывает, а за то, что оправданий ищешь. Удивил ты меня. Хотя… Опять же все бывает. Но признайся себе и мне честно — сосволочился ты с Ларисой. Тогда уже, когда к ней поехал. Тверёзый. Знал ведь все прекрасно. И ее отношение к тебе и твое — к ней. И что просто так визиты к одиноким женщинам не проходят. Увидел гостей и посидел бы пару часиков. Ладно уж. Какой я судья… А бабу эту дуру мне опять же жаль. Она-то, конечно, вообразила, что ты влюбился, что уж и замуж берешь, и картинки рисовала заманчивые. У тебя — попугаи-неразлучники, а у нее — райские кущи. Даже самые умные женщины дуреют от возможности выйти замуж. А ты жених завидный, красавец, при деле, при хате, но любишь чижика. А вот этого она, глупая гусыня, не знает. Куда ей в калашный-то ряд. Ой, Татьяна накрыла, ручку вырывает.

Стас, это я, Татьяна. Смотрю, мой костоправ все норовит в свободное время ручку схватить да в уголок удалиться. Думала — писать заново решил научиться. А, оказывается, он ради тебя ручки портит. Он всегда тебя любил. Больше меня, больше Стаса-маленького, только старушки разве с тобой потягаются. Всегда ты был для моего толстого дурня идеалом, тонкачом. А идеального в тебе ничего нет, хочешь обижайся, хочешь нет… (дальше зачеркнуто, и письмо не отослано).

ПИСЬМО ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

Молчишь. Упорно. Ну что ж, так тому и быть. Наверное, и мне пора «завязывать» со своими историями. Последнее письмо напишу. А может, что стряслось, Вит? Ответь хоть открыточкой — так, мол, и так. Я ведь пойму, не совсем дурак, хотя на «большую половину» — да.

Читать сел я вчера в благословенной тиши тетради и слышу звоночек. Иду открывать, а на пороге стоят две одинаковенькие девочки (хотя очень разные!) и улыбаются. Ира и Аля. Моя физиономия невольно расплылась тоже. Хочешь скажу по-старому, что я испытал, глядя в голубенькие глазки своего предмета. Счастье. Самое обыкновенное счастье. Я знаю, какое оно. Это когда стоит у твоего порога существо, улыбается тебе, и ты знаешь, что оно пришло к тебе и пробудет самое малое полчаса, а то и час, в твоем обществе. Представь себе, стоит этакий огромный седоватый дядя с выправкой гвардейца и робеет пред зауряд-девочкой и — поверь! — ничего не хочет, не требует, не просит. Объясни мне, эскулапушко, отчего это старые люди столь сентиментальны? Нет в них, в их организмах, защиты от сентиментальных частиц. Только в молодости защита? Околесную несу по медицине? Прости.

Ввожу девочек, снимаю пальто, усаживаю в кресла, даю посмотреть альбомы, книжки, журналы, сам иду на кухню — готовить. Чтобы не стоять перед ними с глупостью на роже. В аварийные моменты включается автопилот и ты двигаешься точно и как надо, не думая, думать запрещается. Холодильник, который я то открывал, то закрывал, навевал холодом, и я пришел несколько в себя. И вдруг слышу птичий голосок. Это Аля прислонилась к двери и смотрит, как я орудую. Она не смущаясь стала болтать о том, что они сбежали с семинара, и что очень хотят есть, и что у меня так все вкусно выглядит, и все ли я умею готовить. Я не погрешил против истины, сказав: все. И решил, что время для шутки: а ваша мама не возьмет меня кухаркой? И чижик совершенно серьезно ответил, что мама справляется. Тут мы с нею и рассмеялись. А я, смеясь, представил себе эту маму, которая моложе меня и т. д. и т. п. И стало мне неуютно, Вит, и захотелось неожиданно, чтоб был я один, и никого бы не было, и не готовил я бифштекс по-французски, и не суетился, и не крутился, как дурак на сковородке… Но дело сделано — не воротишь. Принес я еду. Поели мои пташки основательно. Я был рад. Включил любимую мою, как теперь говорят «ретро» — «Вам возвращая ваш портрет, я о любви вас не молю…», и принялись мы с чижиком танцевать. Племянница моя надулась, — кому приятно в двадцать лет сидеть в кресле и смотреть, как твоя подружка танцует, хотя бы и с твоим дядей. Но мне-то было все равно, как там моей племяннице, главным было то, что на груди моей лежала ЕЕ маленькая ручка, а синеватые глазки смотрели снизу с выражением виноватости, радости и любопытства. А я отвечал ей успокаивающим взрослым взором. Лучших минут у меня в жизни не было! Мы танцевали с чижиком все время, я только переворачивал пластинку туда-сюда: «Портрет» — «Счастье мое» и так далее. Я думаю, мы любили друг друга в это время и наши души, как говорили наши предки, покоились в объятиях.

Племянница уже подремывала в кресле, мы поменялись ролями — подремывать должен был бы я… Мы иногда вместе с чижиком взглядывали на нее и улыбались одинаково взрослой улыбкой — доброй и спокойной. Представь, чижик изменился на глазах: втянул в себя атмосферу «ретро» и был уже почти вровень со мной, ну не совсем, конечно. Как мне хотелось выловить это мгновение из быстротекущего потока жизни и остановить! Умертвить? Но если это и возможно, то не нужно. А чижик вдруг разболтался. Насвистывал, как истый пернатый. Я не улавливал о чем, только слушал тон, голос, мелодию звуков. Но школьный учитель, задремав было, вдруг разверз очи и уши и строго сказал мне, что молчать неприлично и коль скоро уж так произошло, то надо с ходу заняться воспитанием незрелой души. Но мне не хотелось этого делать! И я не стал. Мне хотелось либо молчать, либо говорить глупости, которые говорят вот таким чижикам подобные же пыжики или в крайнем случае снегирики или подорлики. Я танцевал с чижиком под мелодии старых танго и был банален до помрачения. Наверное, как и все ее ухажеры. И был от этого еще более счастлив. Среднеарифметический молодой человек без единой линии опыта — замечательно! Блондин, вес — 86 кг, рост — 182 см, нос прямой, глаза серые, брови — темные, рот — небольшой, зубы средние, размер ноги — 43. Особых примет — нет. Был бы я такой вот миллионной единицей, а чижик бы любил меня! И пошли бы мы с ним в самый ординарный загс, и надели бы стотысячные ординарные обручальные кольца, и построили бы в одном из безликих новых районов однокомнатную квартиру в белой башне, и родили бы одного или двух деток. Они бы выросли, мы бы с чижиком состарились и умерли в один день. Так, кажется, говорится в старых сказках. Или еще. Прежде чем умереть, я бы сбежал от чижика куда глаза глядят… Такой вариант тоже возможен.

Хочу я всего этого? Нет, Витвас, не хочу. Вру ведь я все, завираю и привираю. Сочинитель я, братец ты мой, и писатель. Треснуть бы меня по башке, чтоб не сочинял, как считаешь? А хочу я быть именно там, где есть, — на пронзительной высоте своей стариковской любви, которая кончается вместе с жизнью.

Тут наши танцы прекратились. Чижику захотелось петь. Она расшевелила племянницу, и они, зарумянившись и сверкая глазами, стали петь. Я смотрел и диву давался: откуда у этих современных пичужек чувство песни, именно песни, а не шлягера, песнюшки, песненки. Они тихо, стройно, красиво, глядя куда-то вдаль, которая видна была только им, пели, сначала что-то самодеятельное, о каком-то Сереге, который погиб в тайге, а потом и «Лучинушку», и «Хаз-Булата», которого знали всего. И пели они не хуже, чем все эти народные девицы на сцене, хотя голосочки небольшие. Пели они истово. И БЫЛИ взрослыми. Бабами они были. Вот кем. Деревенскими молодками, приехавшими в город и понабравшимися тут всячины, но ничего не забывшими. Подсознание, традиции, гены фонтанировали. А потом, попев, они сняли туфли и, подпевая себе, в чулках стали плясать, ритмично, ловко, тихо, складно. Пристук ладонями, переброс, и все в лад друг другу — и народное, и свое, и современное. Самовыражение. Вот тебе и современные девочки. Многое рассказали они мне своим пением и танцами. Наши девочки так не пели и не танцевали при компании. Наконец закончился и танец. Они перешепнулись и по очереди отправились в туалет, — они называют его: дабл. Интересный факт — не стесняются они идти туда на глазах у кого бы то ни было. Не хихикают, не жмутся, как наши девчонки, идут, и все. Мне это нравится. Простота нормальная. На прощанье племянница сказала мне: мы будем приходить к тебе, хорошо? Конечно, — просто, как и она, сказал я. Они ушли, а я подумал, что мелковат я для них и что гордячество мое ни к чему: «пронзительные высоты», а они, дескать, банальные и т. д. Наверное, банален я, думая, что знаю их и понимаю.

Письмо не заканчиваю, не хочется что-то сейчас, что-нибудь допишу позже, через денек-два…

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

В школе все как прежде. Катя Ренатова ходит в старой форме, на меня смотрит исподлобья, не пойму, что она думает, как ко мне относится и чего хочет. Лариса здоровается, и вид у нее такой, будто между нами ничего худого не было, правда, наедине оставаться со мной избегает, но и я не рвусь. Все-таки она молодец. Не унизилась до обид. Внешне, а там — кто знает, но внешне тоже хорошо. А в гости ко мне опять пришли девочки. Довольно скоро. Племянница лживо посмотрела мне в глаза и сказала, что ей нужно делать конспект, и удалилась на кухню, а мы можем с Алей пока развлекаться. Договорились они, что ли? А может, мне все это кажется, старому дуралею? На моем лице что-то, видимо, отразилось, потому что Аля смутилась и сказала, что ей скоро надо будет идти… Я ей ответил: да сидите, пожалуйста, сколько угодно. И как-то получилось это у меня, что я вовсе не доволен тем, что они пришли и нарушили мой покой, хотя рад я был несказанно. А неловкость моя происходила оттого, что я и предположить не мог, что вот так придет ко мне чижик, и сядет в кресло, и посмотрит на меня, старика, своими светленькими глазками, и… заплачет. Вот именно. Заплакал мой чижик, и очень горько. Тихонько так. Так, что и племянница не услышала и не прибежала утешать подружку. Мне неловко очень, что я тебя, хирурга, отца семейства, депутата и пр., ввожу в этакие фиалковые драмочки. А что делать? Если мне некому больше об этом рассказать? Кто бы меня понял и не осудил. Я же не могу жить в изоляции и в глухом одиночестве. Только проверять тетради и беседовать об учениках! Это, конечно, вполне возможный вариант, но для нормальной гармоничной жизни — чудовищный. Итак, чижик просто обливался слезами, а я нацеживал в чашку валерианку и не знал, как мне прекратить эти тихие безутешные рыдания. Как я понимал, не по моему поводу. Я сел напротив и терпеливо ждал, когда чижик иссякнет сам. Заметно поредело, и она сказала:

— Оказалось, что я совсем его не люблю.

— Кого? — осведомился я как можно любезнее, хотя мне претила роль старой дуэньи.

Она тихонько высморкалась, утерла свой покрасневший носик и объяснила:

— Кого, кого. Того, за кого должна выйти замуж.

— Должна? — спросил я, уточняя чисто филологическую сторону речи. Она вскрикнула раздраженно:

— Ну, что вы придираетесь к словам! Как… — Она не договорила, как «кто» я придираюсь, и вдруг притихла совсем, ответила разумно, без слез и раздражения — Конечно, не должна, Станислав Сергеевич.

Тогда я уточнил:

— Значит, не должна.

Ее глазки сердито сверкнули.

— Какой вы, Станислав Сергеевич! Должна — не должна! Мы же подали заявку!

Тут внезапно разозлился я.

…Какого черта! Чего ты ко мне пришла разливаться слезами! Чего тебе надо? Советов? Денег? Обещаний? Каких? И чего?.. Злой же я все-таки, когда что не по мне…

— Если подали заявку — и не заявку, а заявление, — то значит — «должна», — отчеканил я и встал. Все во мне протестовало против этой бессмысленной сцены. В этот момент мне совершенно не нужна была эта глупенькая чужая невеста. Пусть выходит или не выходит за кого хочет или не хочет. Мне-то что!

Чижик вскочил вслед за мной. Что-то стал лепетать. Я искал на столе зажигалку и не хотел слышать, что она бормочет. Но ее речи все же пробились сквозь мое нежелание.

— Я вот прямо сейчас, теперь поняла, что не люблю его, что же мне делать? И никогда не любила, значит. Девчонки бубнили, он в тебя влюблен, он в тебя влюблен, бедный, бедный Боб — Боб его зовут, — такой симпатичный, весь в фирме́. Я и подумала, правда бедный, почему я его не люблю, он такой симпатичный, и он в меня так влюблен, и мне показалось, что я его полюбила. И мы подали заявку, то есть заявление…

Чижик замолчал на мгновение и стал выдергивать из славного, в русском стиле, платочка, шелковую бахромку. Она, видимо, ощутила унижение оттого, что я ее давеча поправил — не заявка, а заявление, и теперь она, ощутив это, не могла нащупать оборвавшуюся внезапно нить рассказа о своей любви-нелюбви к неизвестному мне Бобу (тьфу, ну и имечко!). Тогда я ласково протянул к ней руку и мягко спросил:

— Ну и что же? — С интересом спросил.

И мгновенно она изменилась. Исчезло выражение обиды, появившееся в лице, нахмуренность, подозрительность взгляда — что еще этот «старик» скажет. Она снова рассказывала, так же косноязычно и просто.

— Нет, правда, я, наверное, его никогда не любила, мне просто нравилось, что он высокий, спортивный и все говорят: влюблен и симпатичный… И когда он мне сказал, давай поженимся, я прямо чуть не свалилась от радости… Конечно, мы не стали ждать никаких расписок…

Тут чижик немножко смутилась — инстинкт, что ли, подсказал ей, что все-таки мужчине не надо всего рассказывать, а может, стыдок небольшой овладел ею, не знаю… Но она чуть сбилась и продолжила уже общо́:

— Ну в общем, все было отлично и это он хотел заявку, а я нет… И не надо было спешить, но я послушалась, как дура, вижу, он злится… И мы пошли подали заявку… заявление (какого мизера я добился! Теперь чижик, возможно, будет правильно говорить: заявление…), Станислав Сергеевич, я не могу спокойно жить, я считаю дни до расписки, вот 40 дней, вот 37 дней… И я стану его женой навсегда! Потому что если не навсегда, то зачем тратить время? Деньги и все такое… И я стала плакать и плакать. Мы встречаемся, я злая, он уходит — я плачу. Я, наверное, псих, но я боюсь за него выходить, а вдруг не он — моя любовь? А он все понимает, как собака, и вчера спросил — хочу я за него выходить, и мне вдруг ударило, и я сказала: нет. Он встал и ушел. Прямо — туши свет.

На этом патетическом заявлении чижик всхлипнул.

— Что? — спросил я. — Какой свет?

Чижик не поняла вопроса, испуганно взглянула. Но мой вид ее успокоил, и она заикаясь все же пояснила:

— Ну-у… Туши свет… это значит… ни в какие ворота.

Назад Дальше