Между октябрьскими событиями 1906-го и февральскими 1921-го нельзя не заметить мятеж мобилизованных матросов 14 октября 1918 года в Петрограде, по социальной и политической сути бывший предвестником Кронштадтского восстания 1921 года. С одной стороны, мобилизованные матросы еще не могли освободиться от деревенских переживаний и несли в себе недовольство кулацкой и середняцкой массы политикой пролетарской диктатуры, а с другой стороны, по меткому замечанию комиссара Балтфлота, из самой матросской массы еще «не были выдавлены все контрреволюционные угри». И лозунги уже были те же, что и через два с половиной года в Кронштадте, – «свободные Советы», «долой комиссародержавие» и все такое, да и вдохновители те же – левые эсеры, максималисты, анархия. По весеннему опыту ликвидации таких настроений в минной дивизии флота было совершенно ясно, что в обработке мобилизованных матросов придется, вероятно, прибегнуть к революционным репрессиям.
Но обошлось без них. Постоянное несчастье левых эсеров – в неумении рассчитывать шансы на победу и в желании побыстрее получить шумный эффект.
Мятеж бряцал оружием, но 14-го вышли на демонстрацию, оставив оружие в казармах, а вот без оркестра идти отказались. Как известно, Второй флотский экипаж в двух шагах от Мариинского оперного театра, туда матросы и зашли за оркестром прямо во время представления «Севильского цирюльника»: спектакли тогда начинались рано. Извинившись и вежливо объяснив публике и дирижеру, для каких целей мобилизуется оркестр, попросили музыкантов выходить строиться с инструментом. Струнных и арфу попросили не беспокоиться, упор был сделан на духовые, а вот с ударными вышел конфуз. Главный большой барабан, краса и гордость всякого оркестра, оказался намертво принайтован к оркестровому трюму. Попытались сначала снять по-хорошему, потом стали прикладывать силу, и все это под свист и улюлюканье несознательной публики, по преимуществу мелкой и средней буржуазии. Особенно обидно было слышать матросам выкрики с добавлением «большевики» и «комиссары», но объяснить публике, что как раз против большевиков и комиссаров и собираются они идти с барабаном, не было никакой возможности. В конце концов больше всех переживавший оркестровый ударник пообещал из среднего барабана извлечь звука не меньше, чем из большого. Пришлось пойти на этот компромисс, поскольку оторвать большой барабан от оперного театра без значительных обоюдных повреждений оказалось невозможно.
Уже около Николаевского моста вспугнутая случайным винтовочным выстрелом демонстрация мятежников смешалась и двинулась обратно в казармы.
Историю эту Игорь Иванович услышал, когда команда линкора «Севастополь» принимала резолюцию, где требовала от комиссаров Балтфлота «строгого разбора с этими элементами» и просила не останавливаться «ни перед чем, хотя бы пришлось вырвать несколько десятков человек из среды мобилизованных».
В 1921-м в Кронштадте начиналось почти так же, только не так пошло да не так и кончилось.
Буза шла весь февраль; для утомленной бездельем и митингами матросни со скованных льдом кораблей не было другого дела, как высчитывать полноту и недостачу выдаваемых пайков, наблюдать за нечеткой работой интендантских служб по части обеспечения вещевым довольствием да вести бесконечные разговоры о деревне, о земле, о свободе торговли, о затянувшейся мобилизации, о заградотрядах, вылавливающих на транспорте любого, кто везет в город продукты на обмен.
С тусклыми лицами слонялись они по заплеванным, грязным кораблям, по неделям не убирая даже снег. На глазах угасало любопытство и к политике и к литературе, несмотря на обилие лекторов, охотно ехавших на корабли за продуктовым гонораром. На лекции политической тематики ходили неохотно, поэтому их почти и не было. В программу Политотдела для чтения солдатам и матросам были включены такие темы, как «Происхождение человека», «Итальянская живопись», «Греческая скульптура», «Каменный век». Почему-то особым спросом у военморов пользовалась лекция о сугубо сухопутной стране – «Нравы и быт жителей Австрии». Но, как правило, если и сходились в кают-компании по тридцать-сорок человек послушать какого-нибудь лектора, то все опять сводилось к тем же бесконечным вопросам о земле, свободе торговли, опять же о заградотрядах.
Невыполнение приказаний на корабле стало почти обыденным, обнаруживалось и вялое отношение партийцев к своим обязанностям. Среди команды было брожение по поводу отпусков, которое выразилось в самостоятельном созыве ротных собраний, на которых команда отказывалась от 5 % отпусков, требовали больше. Матросы желали лично объясниться с командующим флотом и его заместителями и требовали созыва бригадного совещания.
Да, флот был уже не тот, и «Севастополь» не тот, что одним дыхом принимал резолюцию против недовольных новобранцев и лихо бил по мятежной Красной Горке осенью 1919-го.
На смену революционным морякам, раскиданным по всем фронтам от Украины до Сибири, пришла сырая крестьянская масса, уставшая от «военного коммунизма», готовая вспыхнуть от любой искры. А тут еще иуда Троцкий, как свидетельствуют историки, «перебросил в Кронштадт много своих лиц из районов, охваченных кулацкими мятежами».
К 1921 году Кронштадт походил на плохо охраняемый и в беспорядке содержащийся пороховой погреб.
28 февраля на «Петропавловске» старший писарь Петриченко протащил резолюцию за «Советы без коммунистов». Пошли на второй линкор, благо оба стояли рядом кормой к стенке в гавани Усть-Рогатка. На «Севастополе» общее собрание к резолюции присоединилось.
Отправили в Петроград делегатов, чтобы ознакомиться с причиной волнений на фабриках и заводах, а заодно пощупать настроение на «Полтаве» и «Гангуте», стоявших охлажденными в городе на Балтийском заводе, но все еще числившихся в 1-й бригаде линейных кораблей.
Многие вообще считали, что вся буза пошла с линкоров, потому и прошли впоследствии частым гребнем по «Петропавловску» и «Севастополю». Что касается «Гангута» и «Полтавы», пусть скажут спасибо двадцатишестилетнему беспартийному командиру коммунистических отрядов Петроморбазы Мише Кручинскому, поднявшемуся без ремней и оружия на борт вмерзшего в невский лед линкора. На корабле царило страшное возбуждение, подогретое в ту пору успехом кронштадтцев, с легкостью отбивших первый штурм. Что он там говорил злобно оравшей и размахивавшей оружием матросне «Гангута» и подошедшим делегатам с «Полтавы», никто уже не скажет, но после двухчасового митинга оба экипажа сочли за лучшее сдать оружие, снаряды, патроны и с кораблей уйти. На борт опустевших дредноутов поднялась охрана из курсантских частей Петрограда. Видно, немало народу молилось за здоровье Кручинского, если целым прошел он две войны, в 1942-м вступил в партию и дожил до глубокой старости.
Известие о «Гангуте» и «Полтаве» мгновенно облетело всех и сбило дыхание у кронштадтских агитаторов, уверявших, что матросы на матросов не пойдут, и крепко надеявшихся на приставленные к вискам города двенадцатидюймовые орудия линкоров.
…Все в этой истории состояло как бы из двух половинок, причем совершенно противоположных, как и погода на переломе от зимы к весне – то мороз, то оттепель, то лужи, то пурга. Вот и бригада линкоров – пополам, власти в Кронштадте – две, войска и в петроградском гарнизоне и в крепости колеблются то туда, то сюда, даже партийная ячейка в Кронштадте и то развалилась на две – одна за мятежников, другая категорически против. А уж о «Севастополе» и говорить нечего, видно, и ему было на роду написано иметь две судьбы: два названия, две войны, два флота, два сердца – угольное и нефтяное… Лишь на склоне долгих отпущенных милостивой судьбой лет, когда при стрельбе главного калибра в низах с треском лопались стеклянные плафоны и электролампочки, осыпалась краска и изоляция, отваливались от переборок проржавевшие, дослужившие свой век крепления рундуков, линкор, прежде чем быть исключенным из списков уже Черноморского флота и разобранным на металл, вновь обрел свое родовое имя, став из «Парижской коммуны» опять «Севастополем».
И все-таки судьбу одного человека проследить и описать куда трудней, чем историю государства, города или знаменитого корабля.
Несмотря на тьму, покрывающую происхождение Игоря Ивановича и ему подобных, кое-что установить удалось, хотя и с величайшим напряжением сил. Однако в почерпнутых сведениях, по большей части безусловно достоверных, могут оказаться одна-две неточности, просто не поддающиеся проверке. Чтобы свести возможность ошибки к минимуму, приходится прибегнуть к многократно проверенному способу написания обширных биографий древних и не очень древних героев, о ком вообще ничего не известно, ну почти ничего. Берутся крупицы достоверных подробностей, сохраненных благодарной памятью человечества и милосердной случайностью, и погружаются в обилие сведений вокруг да около – об эпохе, погоде, модах, слухах, геологических и социологических процессах, – почерпнутых из прошедших проверку изданий, благодаря чему и домысленные подробности, одна-две, в биографии главного героя начинают выглядеть более-менее правдоподобно.
…Прочитав еще в Гельсингфорсе 28 октября 1917 года в газете «Известия Кронштадтского Совета рабочих и солдатских депутатов» выступление председателя Петросовета Троцкого об учреждении новой власти, о новой победе низов над верхами, на редкость бескровной и на редкость удачной, приняв к сведению установление диктатуры, поставившей низы выше верхов, Игорь Иванович с отчетливостью увидел свое место в этой борьбе – посередине. Он решительно не нуждался в тех благах, которые несло низвержение Временного правительства. В земле он не нуждался, на фабрики и заводы не претендовал, свободы, начиная с 1 марта 1917 года, у него было более чем достаточно, даже можно было бы и поубавить, а что касается войны, так она для флота была не такой уж и обременительной, а идея немедленного мира казалась ему настолько нереальной, что принималась лишь как тактический лозунг большевиков.
Игорь Иванович Дикштейн был из недоучившихся «черных гардемаринов», низкорослый кондуктор из студентов, попавший на флот во время войны, имел жиденькую и потому казавшуюся неопрятной бородку, очки в серебряной оправе и тихое заведование – погреба второй башни главного калибра. Без труда усвоив все правила содержания, ухода и хранения боезапаса, кондуктор с немецкой аккуратностью, не раз поощрявшейся старшим артиллеристом «Севастополя» Гайцуком, смерть которого будет описана ниже, усердно «выхаживал» боезапас. После Брестского мира многие офицеры и мичманы старой армии с флота уволились, получив на руки отпускные билеты, в которых значилось: «…увольняется в отпуск до востребования и обращается в первобытное состояние». Игорь Иванович в первобытное состояние обращаться не спешил, в Петрограде был голод, и, по всем сведениям, так широко обсуждавшимся на бесконечных митингах и спорах в кондукторской кают-компании, наступивший 1921 год никакого облегчения не обещал. Сытный краснофлотский паек заслуживает того, чтобы быть названным по составным частям, поскольку и половины того не получали рабочие в Петрограде: полтора-два фунта хлеба, четверть фунта мяса, четверть фунта рыбы, четверть фунта крупы, 60–80 граммов сахара – и все это на один день. Правда, желание съесть хлеба или других продуктов возникало у многих встававших от стола и после флотского обеда. Хотя база снабжалась регулярно, без перебоев, по нормам зимнего времени, но продукты, поступающие на довольствие, были не всегда хорошего качества. Вместо круп часто шел в пищу мерзлый картофель, не хватало жиров, сахара…
Мать и младший брат умерли в 1919-м от голода в тесной квартирке на пятом этаже старого дома по Петропавловской улице в Петрограде, поэтому задача выжить стала единственной и главной для Игоря Ивановича. Он умел предвидеть, умел рассчитать, но все чаще и чаще и даже вовсе не неожиданный, а какой-то идущий своим путем строй событий все его вроде бы просчитанные конструкции рушил.
Сначала все шло в соответствии с расчетом.
В предвидении мобилизации Игорь Иванович пошел вольноопределяющимся, что давало совершенно очевидные льготы, право выбора рода войск и даже специальности. Одновременно с его уходом на флот облегчалось положение семьи, жившей на небольшую отцовскую пенсию. На корабле он выбрал самое безопасное место – снарядные погреба, и был прав, потому что даже в то время, когда все службы на корабле разболтались, когда порядка не стало никакого, лишь минно-артиллерийские содержатели пользовались непререкаемым авторитетом. Наряды назначались на демократической основе, вахты несли из рук вон плохо, снег лежал, лед не скалывали, но артдозоры, наблюдавшие погреба и следившие за состоянием боезапаса и исправностью системы орошения, пожаротушения и затопления погребов, назначались строго и исполнялись по совести. Даже самый темный матросик из деревенских быстро понимал, что значит неисправность патронной беседки и непорядок в крюйт-камерах.
Игорь Иванович не собирался век свой коротать на флоте; нужно было пережить все эти передряги, закончить образование и жить солидной и обеспеченной жизнью русского инженера. А потому он сторонился всяческой политической активности, называл себя сочувствующим, но не уточнял кому, и в душе своей нисколько не осуждал авроровцев, чуть ли не на следующий день после неудачного выступления большевиков в июле присягнувших Временному правительству, а потом это же правительство пугнувших холостым выстрелом из-за Николаевского моста в ночь взятия большевиками Зимнего.
Было бы абсолютно неверно предполагать, что, дескать, в то время, когда весь народ готов был сплотиться вокруг одной великой цели, когда жажда свободы была у всех на устах, а сердца переполнены стремлением вперед, один Игорь Иванович Дикштейн в своей средней части подбашенного отделения, где расположен снарядный погреб, среди стеллажей, зарядников и храповых приспособлений, с помощью которых снаряд укладывался на тележки и подавался к подготовительным столам, – один он не испытывал жажды свободы и стремления вперед. Конечно, испытывал, но очень недолго, и после известных событий, последовавших одно за другим буквально через день и оба раза на его глазах, Игорь Иванович замкнулся и ни о жажде своей, ни о стремлении ковать свободу предпочитал вслух не говорить.
В соответствии с боевым расписанием зимой 1917 года обе бригады линейных кораблей стояли в Гельсингфорсе.
2 марта, на следующий день после получения известия о падении самодержавия, был убит контр-адмирал Небольсин. А 4 марта, когда выводили из гельсингфорсского порта арестованного адмирала Непенина, отказавшегося сложить полномочия командующего Балтийским флотом без приказа Временного правительства, уже у ворот в него выстрелили прямо на глазах толпы.
В газетах оба случая назвали инцидентом, и, что более всего поразило Игоря Ивановича, никому ничего за это не было.
Игорь Иванович замкнулся под тремя броневыми палубами и с еще большим тщанием следил за состоянием аэрорефрижерационной системы «Вестингауз – Леблан», обеспечивающей в погребах в автоматическом режиме температуру пятнадцать-двадцать градусов, с предельным вниманием следил за направляющими латунными поясками и всякими там бронебойными и баллистическими наконечниками трехсот своих подопечных. Как прилежный старшина боезапаса, он строго следил за герметичностью пеналов, хранящих полузаряды нитроглицеринового трубчатого пороха, обшитого великолепным, дотла сгорающим шелком, проверял легкость хода зарядной платформы, вращающейся на шаровом погоне, работу малых подъемников шестидесятикилограммовых полузарядов, придирчиво осматривал резиновые ролики снарядных лотков, предохраняющие от забивания ведущие пояски четырехсоткилограммовых снарядов.
Оказавшись в феврале 1921 года в Петрограде, Игорь Иванович в первую очередь уловил острое сходство с событиями четырехлетней давности, хотя народу в городе поубавилось, и очень заметно.
…Даже не то что поубавилось, а, можно сказать, обезлюдел город, где против двух с половиной миллионов населения в 1916 году к февралю 1921-го не осталось и одной трети, меньше 800 тысяч. Распылился и рабочий класс, опора революции, набиралось едва 90 тысяч, впятеро меньше, чем в том же 1916-м, да и по составу народ уже был не тот, кто только не прятался на заводах от призыва в армию или в погоне за рабочей карточкой и пайком. Отсутствие рабочей силы восполнялось трудармейцами, то есть воинскими подразделениями, получавшими вместо долгожданной демобилизации направление на работу. Привозились граждане из 37 губерний по трудповинности и трудмобилизации, только этих никто толком не считал, поскольку разбегались они по мере возможности вроде первых строителей Петербурга, так же скрывая свои профессии, а в общем-то попросту не желая после победоносного окончания войны жить на казарменном положении, вдали от дома, да еще и на полувоенном регламенте. Трудармейцы эти как жили, так и работали, а жили плохо – и в смысле обстановки и хозяйственного устройства, и в смысле еды и одежды.