– Знакомьтесь, Иван Александрович, – донеслось до Анненкова, – Глафира Ракович, моя строгая тетушка.
«Не иначе, женишка девице представляет», – подумал Павел Васильевич, вглядываясь в умненькое, серьезное личико девицы, которое как будто когда-то уже видел. Женишок же, или «нахал», по определению Анненкова, не нашел ничего лучшего, как в голос рассмеяться:
– Не шути́те, Варвара Яковлевна, какая тетушка? Вы хотите сказать, племянница?
Тут уж рассмеялась Варвара Яковлевна, но смехом слегка нервическим.
– Полноте, Иван Александрович, не настолько же я стара! У нас разница с Глафой всего-то один год, и тот не полный. Глафира младше меня на год – и она действительно моя тетя, а я ее племянница.
По-видимому, загадки родства были за пределами понимания «нахала», он осклабился, согнулся в поклоне и попытался поцеловать ручку девицы. Но та, густо покраснев, ее отдернула. Возникла неловкость, которую хозяйка решила замять вопросом к гостю: – Знаю, Иван Александрович, что вы на водах в Карлсбаде встречались с моим братом. Как его здоровье? Он жаловался в письмах на кашель. – Да плохо, – ответствовал «нахал», – одна слава, что воды целебные. Брат ваш кашляет по-прежнему, не чахотка ли у него?
Варвара Яковлевна изменилась в лице:
– Бог с вами, какая чахотка! Да и чахотку нынче лечат. Может, ему отправить бергамотов французских? Я слышала, прекрасное средство против чахотки, главное – природное. – И она обратилась к девице, про которую все временно забыли:
– Ты, Глафа, недавно с Полтавщины. Растут у вас в имении бергамоты?
– Растут в теплицах. Но против кашля их нужно много съесть, штук 20.
«Нахал» снова не мог удержаться от смешка.
– Помилуйте, кто же может съесть 20 бергамотов?
Хозяйка, желая снова снять неловкость, мирно заключила:
– Ну, двадцать не двадцать, но я слышала, что много.
Анненков подумал, что, если девица не отступит, он обязательно к ней подойдет и познакомится.
И почти против воли услышал: – Да их легко есть, они маленькие и кисленькие, наподобие лимона, но не такие резкие. Не меньше 20, иначе кашель не пройдет.
Почти сразу после этих слов Варвара Яковлевна увела своего гостя – для представления прочим завсегдатаям гостиной. По-видимому, она уверилась, что тот фрукт, который являет собой ее тетя, – не для него. На их месте, подле молодой особы, как-то само собой, оказался Анненков. Пушкин, к которому Павел Васильевич, со времени своего корпения над его тетрадями,[2] относился по-родственному, в таких случаях употреблял слово «нечувствительно». Анненков нечувствительно оказался против странной девицы и нечувствительно завел с ней разговор. Впоследствии он даже не мог вспомнить, о чем они говорили, но впечатление от этой встречи было так сильно, что, приехав тем вечером домой, он долго сидел на постели без движения. Силы его покинули. Он был потрясен, ошарашен, сбит с ног. И это было началом той двухлетней эпопеи, которая в конце концов завершилась венчанием в Исаакиевском Соборе 26 февраля 1861 года.
В Клубе все было по-старому. Обслуга, знавшая Павла Васильевича, кланялась и расплывалась в улыбках, завсегдатаи радостно кивали, многие подходили поздороваться и перекинуться словом.
Подбежал один из знакомых комитетчиков, что-то затараторил о насущных нуждах… Анненков слушал вполуха, он поймал себя на мысли, что все связанное с его работой в различных комитетах сейчас отошло для него на второй план. Его женитьба совпала с подъемом дремавших в обществе сил, пробужденных реформой, дарованной царем народу. И в обществе, да и в Анненкове, поначалу было много энтузиазма, желания реформу подтолкнуть, помочь обеим сторонам – крестьянам и помещикам – в их новом положении. Однако дело шло туго. Крестьяне бунтовали, видя, что земля остается у помещиков и им придется платить за земельный надел. Начались студенческие бунты против «грабительской реформы».
Верное своим привычкам, правительство на крестьянские и студенческие бунты отвечало жестокими расправами – казнями, крепостью, ссылкой… Получалось, что реформа внедрялась с помощью кнута. И крестьяне так ее и воспринимали – как очередной рекрутский набор, как ссылку в Сибирь или на Амур. Приехав сразу после женитьбы в родное Чирьково под Симбирском, Павел Васильевич увидел совсем не «счастливых поселян». Мужики смотрели исподлобья, как люди, которых обсчитали. Пыл Анненкова поугас. Его внутренние силы пере-направились с общественных нужд на семейные. Болезнь Глафиры ускорила этот процесс.
Комитетчик, не встретив внимания, отошел. А Павел Васильевич медленно проследовал в уединенный уголок обширного ресторанного зала, полуотгороженный китайской ширмой, и приказал человеку принести себе кушанья и шампанское. Он заказал стерляжью уху, жаркое из дичи и на сладкое – свежую клубнику со сливками.
Пока ждал заказ, мысли сами собой вернулись к прошедшему. Сегодня в разговоре с Боткиным назвал он нескольких друзей-приятелей, сверстников, с которыми шел по жизни. Двоих не упомянул. И не потому, что ушли из памяти. Он сам вычеркнул их из числа друзей – как не было. Сильную обиду нанесли, не оба, один из них, тот, кто верховодил в этой паре, – Герцен. Павел Васильевич был человеком добродушным, хоть и с некоторой хитрецой, друг Тургенев часто говорил об его «степном лукавстве», но в чем никогда не был замечен, так это в прощении обид. Не пустеньких обидок, на которые взрослый мужчина не обращает внимания, а обид настоящих, корневых, проходящих по самой твоей середке. Такую обиду нанес ему Герцен в своем письме. И случилось это – как и положено для таких дел – в самое счастливое для Анненкова время, когда со своей Глафирой как молодожен разъезжал он по Европам. В такое время трудно застать человека его корреспондентам. Но Герцен сумел – застал, написал на гостиничный адрес в Милане, прямо в разгар их с Глафирой бултыханий на озере Комо.
Клубный подавальщик, лет более тридцати, но расторопный и легкий на ногу, поставил на стол уху в чугунном котелке и плетеную корзинку с караваем только что испеченного ржаного хлеба, его здесь полагалось не резать ножом, а рвать руками. Подавальщик был знакомый. Анненков к нему обратился: «Здравствуй, Петр! Как у вас дела идут?»
Тот не спеша проговорил: – Не шибко идут, Павел Васильич.
– А что так?
– Давно вы у нас не были, Павел Васильич, за это время кое-что поменялось.
– Что например?
– Да господа… вы только на свой счет не примите… помельчали господа, многие с гнильцой. Ни выпить, ни съесть нормально, алкоголь с ног сшибает, гниль, одно слово. А мошенников развелось! Давеча, слышно, у нас в карты один генерал проигрался, так наотрез отказался платить, и как сказывают, вовсе он не генерал, а самозванец.
Подавальщик покачал головой, хитро посмотрел на Анненкова – и отправился за жарким.
Анненков тем временем прикончил уху и принялся за принесенное – с пылу-жару – жаркое. Еда казалась ему необыкновенно вкусной, он запивал ее шампанским – и оно тоже казалось отменным. Увидев Петра, несшего ему десерт, он продолжил свои расспросы:
– А какая причина… этой гнили, как ты думаешь?
– Да и думать неча, трещина по стране прошла, сами знаете какая. Опять же, англичанка гадит, как без этого? – и снова взглянул с хитрецой.
Анненков вынул из портмоне купюру, протянул подавальщику.
– Помню, ты был неженатый, а как теперь? Небось женился, деток нарожал?
– Никак нет, Павел Васильевич. Тут в городу и жениться не на ком, одно баловство. Я за женой в деревню поеду, но нужно сначала денежку прикопить, время мое еще не пришло.
Клубника была сладкая и сочная, сливки густые, обед явно удался. Разговор с Петром прервал его мысли, но ему хотелось додумать, довспоминать, вытащить свою обиду на поверхность, чтобы ее изжить. Он пил шампанское и вспоминал.
С Герценым он пересекался многажды. Люди одного поколения, рожденные в победном 1812, были они сверстниками и даже поначалу единомышленниками. Поездив по заграницам, повидав мир, Анненков не мог не видеть отсталость России, необходимость для нее большей «цивилизованности», которая еще с петровских времен шла с Запада. С другой стороны, и Герцен, и он были патриотами; в те давние 1840-е, когда разгорались в их кругу жаркие дебаты о будущности родины, – и они, и Хомяков с Костей Аксаковым, причисленные впоследствии к партии «славянофилов», видели в русском народе крепкое ядро, самобытность, огромный запас нерастраченных сил. Все ратовали за то, чтобы эти силы высвободить, то есть освободить народ от крепостного ярма.
Почему-то вспомнился один эпизод. Году в 1845 это было, в деревне Соколово, что верстах в 20 от Москвы. Собрались на «герценовой даче». К ее обитателям, герценовской семье, состоящей из самого Александра Ивановича, Натальи Александровны и их двоих маленьких детей, Коли и Таты, обычно присоединялось большое число гостей. Впрочем, там же, на даче, на все лето обосновались и Николай Кетчер, товарищ Герцена по университету, и Михаил Семенович Щепкин, великий артист, не столь давно похороненный на московском кладбище. Да, из той когорты нет уже и Грановского, великого историка, лежат они на Пятницком со Щепкиным рядом. А тогда, в Соколове, ранним летним вечером Щепкин вдруг надумал спеть для хозяев и гостей народную песню. Свадебную, да еще от лица невесты. Всей компанией, человек в десять, двинулись к берегу речки Сходни, протекавшей поблизости. Солнце садилось, вечерело. Вышли на луговой простор, вид был… таких нигде за границей не найти, чисто русский, заросший травой берег, васильки, редкие березы, а на той стороне до горизонта заливные луга.
Михаил Семенович остановился подле березы, обхватив ее ствол, и начал тихо-тихо, тоненьким дрожащим фальцетом, как девушка, которой до невозможности страшно: «Матушка, матушка, что во поле пыльно?». В сущности, слушатели эту песню знали. Но было интересно, как ее «сыграет» большой актер. В ответ на вопрос дочери густым своим голосом, голосом Фамусова и Городничего, ровным и уверенным, вывел он ответ матушки, успокаивающей свое дитятко, предчувствующее беду, – «не бойсь, не выдам». Страх девицы все нарастает, а матушка все повторяет привычные успокаивающие слова: «не бойсь, не пужайся». А под конец, когда уже голосок девический замирает и обрывается от ужаса и понимания, когда страшная реальность уже прямо перед нею, матушка тем же покойным голосом завершает предательство – со словами «господь с тобою» отступается от своего дитяти и отходит в сторону.
Трагическое было исполнение. Слушатели были потрясены. В глазах Герцена стояли слезы. Он бросился к Михаилу Семеновичу, вытирающему платком мокрый лоб, затряс его: «Это же Россия, Михал Семеныч, это она – наша матушка, выдающая своих детей на заклание!». Все, кто был рядом, – Тимофей Грановский, Кетчер, Аксаков и он, Анненков, – сгруппировались вокруг трагика, кто молчал, потрясенный, кто что-то кричал, давая волю чувствам, хорошая была минута: минута, когда все сердца бились заодно, когда каждый из присутствующих осознавал себя частью великого братства, братства людей, верящих, что и от них будет зависеть судьба родины.
Сегодня он, Анненков, задумался бы о другом. Почему свадебная песня, сложенная в народе, так страшна, не потому ли, что страшна участь, ожидающая несчастную девушку? И главное в ней – отсутствие воли, полное подчинение мужу и свекрови. Русская баба – раба в семье. Раб-мужик отыгрывается на своей бабе… Путешествуя по Европам, он видел, насколько гуманнее там семейные отношения.
Мысли перекинулись на другое.
Было совсем недавно, за год до женитьбы, в августе 1860. В тот год, начиная с весны, он в энный раз колесил по Европам. Изъездил Италию, побывал на двух прекрасных озерах Комо и Маджоре, оттуда через Симплон махнул в Женеву. Двигался повсюду быстро, ибо был, несмотря на нескладность и излишнюю массивность фигуры, хороший ходок. Через несколько лет, женившись и путешествуя уже с женой, должен он был соизмерять свою сноровку ходока с силами довольно хлипкой Глафиры. И ему это не было в тягость, даже нравилось, что в сравнении с молодой женой, он еще молодец!
А тогда в последних числах августа он отправился на остров Уайт, где была назначена встреча со старым другом Тургеневым. Иван Сергеич дописывал на аглицком острове, расположенном в проливе Ла-Манш, свой роман о нигилисте. Неподалеку, на берегу того же Ла-Манша, в курортном Борнмуте (Анненков насмешливо называл его в письмах «Бурный Маус») отдыхал с семьей Герцен. Грешно было его не навестить. Они с Тургеневым отправились. Провели с Герценом два чудных денечка; удивительно, но погода на туманном Альбионе тому способствовала, было тепло, светило солнце… Анненков, большой любитель воды, мало того, что утром и вечером купался в довольно прохладном море, так еще и нанял лодку у местных рыбаков, купил в лавке удочки и коробку песчаных червей – и немного порыбачил, взяв с собой 16-летнюю дочку Герцена Тату, скучавшую под придирчивым присмотром Натальи Алексеевны, неофициальной жены отца. Барышня была презабавная, нервная, порывистая. К Анненкову как-то сразу прониклась доверием. Видно было, что дома ей неуютно, с мачехой (та была законной женой друга Герцена, Огарева) не ладит, а отец – в вечной работе, и ему не до нее. При этом отца она боготворила и стремилась ему подражать. Всю пойманную ими рыбу, а они наловили окуней да макрелей полное ведерко – выпустила назад в море, со словами «Давайте, Павел Васильевич, даруем рыбкам жизнь и свободу». На возвратном пути, как хорошо помнит Анненков, спросила:
– А верно ли говорят, что я на маму похожа?
– Кто говорит?
– Да Тургенев сегодня сказал.
– Ну, раз Тургенев сказал, будьте уверены, что так и есть.
Следующего вопроса он не ожидал:
– А письма в Петербург папа́ просил вас отвезти?
– Не-ет. Какие письма?
– Еще попросит, вы ведь надежный человек, не подведете…
Только, пожалуйста, не говорите папа́, что я догадалась…
Вечером они с Тургеневым должны были уезжать. Однако Иван Сергеевич уехал один, Анненкова хозяин попросил остаться для серьезного разговора. Заперлись в кабинете, Герцен ходил, Анненков сидел в кресле, слушал. Александр Иванович сказал, что он и его дело нуждаются в таких людях, как Анненков, – исполнительных, верных, многознающих, и, в то же время, не заподозренных властями в отсутствии лояльности. Спросил, хочет ли Анненков поучаствовать в «общем деле» – присылать материалы для «Колокола».
– Если это не поставит под удар мою жизнь и репутацию…
– Да я многого от вас, Павел Васильевич, не попрошу: присылайте свои наблюдения, вы ведь и в журналах свой человек, и в Английском клубе…
На следующий день поехали в Лондон на герценовскую городскую квартиру, и там – вот когда Павел Васильевич вспомнил Тату – Герцен вручил ему довольно толстый пакет с письмами – для передачи в Россию. Почтой отправлять их было нельзя из-за перлюстрации всей герценовской переписки.
Таким образом, он, Анненков, человек отнюдь не мятежного нрава, над чьей «архимандричьей физиономией» подтрунивал друг Тургенев, стал корреспондентом мятежного «Колокола», что в общем-то льстило его самолюбию и добавляло самоуважения. «Колокол» до реформы читали по всей империи, как говорится, и в хижине, и в царском дворце. Как же приятно было ему, всегда слегка пасовавшему перед Тургеневым, – ведь талант! большой писатель! – просить того посылать в Лондон некоторые его, Анненкова, письма – одни целиком, другие в отрывках, договорившись предварительно о «волшебной» шифровальной фразе – «передайте нашей старице»…
Продолжалось это год, как раз до Реформы. 19 февраля 1861 года был объявлен царский манифест «О Всемилостивейшем даровании крепостным людям прав состояния свободных сельских обывателей». Реформа спускалась сверху, и читающая публика все меньше откликалась на обличительные статьи «Колокола», в то время как те становились все более радикальными. Павел Васильевич видел в этом влияние «помощников» – жаждущего крови Огарева и беспочвенного выдумщика и провокатора Бакунина, обоих он недолюбливал. Тираж «Колокола» уменьшился до 500 экземпляров. Тут подоспели волнения в Польше 1863 года. Общество разделилось. Герцен безоговорочно стал на сторону поляков… Тургенев и Анненков молчали.
И тут пришло ТО письмо. От Герцена. Павел Васильевич запомнил дату – 6 августа 1864 года. Письмо, положившее конец сношениям и переписке. Больше всего Анненкова обидел и уязвил тон – тон барина, наставляющего своего холопа, по странности, имеющего свой взгляд на важные вопросы современности… Герцен писал: «…мы стали глупы, глухи, без чутья», и ясно было, что эти слова обращал он вовсе не к себе, а к Анненкову. Последние два слова письма укололи в самое сердце: «…это старость». Он пишет о старости того, кто в 48 лет, один из немногих среди друзей-сверстников, – нашел в себе силы жениться? Тургенев, Боткин, Некрасов – не женаты. Жениться на молодой, после целой жизни, проведенной наедине с собой… Жениться – и не хныкать, не ныть, а найти в себе силы и желание начать жизнь с нуля! И это старость?