— Ох, с тобой станешь… — писатель распрямился и поглядел на свою работу. — Да-а, ну-ка… иди сюда, девочка, — они были в двух метрах от матраса.
Машка ликовала. Писатель сдался! Он почти что говорил ей «Мария, дай!» и Маша-Мария, взмахивая волосами думала — дать или нет. Писатель покупал полуторалитровые бутыли вина, ветчину и помидоры для Машки. Он покупал ей ее любимые книжки и читал ей вслух стихи. Он сделал ей даже колечко! Из гайки, почти как у себя. Только вместо шурупчика вставил металлический цветочек, чтобы как для девочки. А Машка думала, что оно почти обручальное, пусть и на мизинец. И она представляла, как они вместе с писателем умрут с этими кольцами на руках. Как Генрих фон Клейст и его подруга Генриэтта Вогель Она знала, что на писателя можно положиться, можно ему доверять.
— Не шути делами, Машка.
А я и не шучу. Ты бы меня застрелил И когда я была бы уже мертвенькой, ты бы меня тихонечко вы-ебал. Вот это была бы настоящая любовь. Make love to your dead woman…[156] А потом бы сам застрелился. Застрелился бы?
— В таких делах и сомнений быть не может. Потому что это всю жизнь преследовать будет. Как это — двойное самоубийство, и вдруг один не стреляется, пугается… Такое, бля, точно… тут обязательно Бог покарает… Но я еще не собираюсь умирать. И тебе советую поменьше об этом думать. У тебя нездоровая психика. Ты всегда поощряешь в себе такие вот идеи, мысли, настроения. А их надо гнать. Это нездорово!
— Ты, здоровый робот! Тебе надо работать в концлагере или на заводе. Надсмотрщиком.
— Может, я и есть…
— Но я на том заводе не работаю… Как ты можешь все портить.
«Нет, еще он не тот дурак», — подумала Машка-змея, надевая трусы.
— Чего ты вскочила?
— Я должна идти кормить кота. Еще я иду в театр… Ой, уже сколько времени… Мне надо быстро…
— Какая же ты сука… Блядь!
— Ты что, чокнулся? Я в театр иду! Я ни разу за все эти годы даже не была в театре в Париже!
— Что ты мне заливаешь…
— Слушай, я тебе сто раз говорила — пойдем в кино, пойдем в театр, пойдем на концерт… Я же тебе не предлагала идти слушать классику! Или Мольера идти смотреть… Вот он меня и пригласил в театр. А у тебя есть время на меня, только чтобы поебаться. То есть для своих собственных нужд у тебя есть время для меня. — Машка стояла в трусах и между ног было колко. — Для меня лично ты никогда не пожертвуешь временем. Ты ни разу не отменил свидания из-за меня. Ты бежишь на любой зов, пусть и вскользь касающийся твоей работы. Какие-то Хуйкины-Муйкины с Си-би-эс, Би-би-си, Хуи-Муи… «Такие дела» — как я ненавижу эту фразу, которую ты мне говоришь по телефону уже полтора года! Я для тебя жизнь свою отменяла! Но теперь я иду в театр, и ты мне говоришь, что я блядь и сука!
— Что ты сравниваешь хуй с пальцем! Ты же не одна идешь в театр.
— Боже мой, но почему же ты меня не пригласишь?! Сумасшедший! Ты даже не умеешь за женщину бороться. Не то что ухаживать.
— Не будь буржуазной, Машка.
— Ты чокнутый. Это у тебя с детства. Твои мама с папой ходили, наверное, в театр и тебе казалось это буржуазным, на всю это жизнь осталось у тебя… Жопу со стула приподнять, когда я вхожу и у тебя сидит какой-то хуй — это буржуазно? Это элементарное проявление симпатии и минимального уважения. Таким образом ты показываешь, что я не какая-то там пиз-да… А если ты сидишь, чего же твой гость будет вставать? Ну пришла там какая-то! Себя ты держишь за специального и неподражаемого! Так вот я тоже — специально-неподражаемая!
Певица ушла. Писатель зло заправил постель. Взял в руки гантели и сделал двадцать пять приседаний. Взглянул в окно. На карнизе сидели голуби. Они с Машкой ненавидели голубей, и Машка всегда их выгоняла, стукая по стеклу, крича: «Кыш! проклятые мерзкие голуби!» Машки не было на улице. Не было у фонаря, как когда-то, — так вот уйдя однажды, она стояла под фонарем и кричала писателю: «Я же не хочу уходить!» Теперь ее не было. «Драная ты кошка, Машка… Голубок, падла, воркует… Кыш, проклятый! Машка бы тебе устроила… Машка, нежная, как колючая проволока вокруг лагеря…»
* * *
Французский человек сидел на лестнице. Он понял — сейчас решается, кто победит. Поэтому и сидел.
— Он меня украл! После ресторана. Он устроил мой киднэпинг. Я просидела у него взаперти три дня! — врала запыхавшаяся Машка.
Кот беззвучно разевал пасть и хромал на трех лапках. Машка сбросила пальто и шляпу. Заперла кота в ванной и открыла окна. Она посмотрела на себя в длинное зеркало, в кривое зеркало пэдэ. Заёбанная Машка была кошмарно-великолепная. Как эти жуткие женщины, борющиеся в грязи. Страшно измазанные и великолепные, с рожами победительниц.
— Ты не хочешь кушать, Марсель? Я купила там кое-что…
Марсель разделся и пошел на кухню готовить кушать Машке. Он принес ей стакан виски со льдом.
Сам выпив залпом полстакана. Встав лицом к копилке-хрюшке, схватившись за лицо, протирая будто глаза. «А хули я могу сделать?! Во я влез! Bordel de merde! Putain!»[157]
Машка смотрела измятую «Либерасьон» Марселя. Он перечитал газету несколько раз, боясь уйти, купить новую и пропустить Машку. Надо было сидеть и ждать.
«Мэрд! Еще одна золотая лилия!..» — начиналась статья в разделе литературы. Машка тут же подумала, что в русскоязычной прессе нельзя встретить так вот начинающуюся статью — «Блядь! Еще один кирпич Солженицына!» Особенно против этого были русскоязычные французы. Все эти чтецы, директора советских коллекций, знатоки русской литературы, старики и старушки, прочитавшие всех — и Миллера, и Буковского, и де Сада, и всемирную эротику, в русской литературе никогда не вышли за пределы Чехова и Тургенева. Как заговорщики, они не пускали русскую литературу за пределы ее парника. Машка посмотрела на свою голубую папку дневника, лежащую на полочке низкого стола. Но не взяла ее. Все было пущено побоку! Как говорила бабушка Маши. Ох, бабушка бы ей сказала: «Смотри, Мария! Потеряешь и того и другого!» Но Машка бы поцеловала свою дорогую и любимую — да, это сейчас она стала любимой, после смерти, да и с расстояния! — бабушку и сказала бы ей: «Не волнуйся, бабуленька. Я только хочу увидеть лицо писателя в порыве. В страсти. Хочу, чтобы он заплакал: «Мария, дай!» И он будет! А если нет, то я узнаю, на что способен француз. Я еще не знаю. Он только пока на лестнице сидит…» — «Вот так, внучка, женщины попадают в беду! Это разве можно такое устраивать, а? £а, s’est du propre»[158] — добавила бы бабушка, покачав головой. Нет, она, конечно, не говорила по-французски, бабушка, хоть и любила перечитывать «Мадам Бовари». А потом за ужином поговорить о жизни бедной Эммы, сравнить с условиями женщины в социалистическом обществе. Или вспомнить русских героинь — Катерину из «Грозы». И правильно заметить, что у русских из-за денег нет трагедий. То есть есть, но они деньги жгут, как Настасья Филипповна. Еще бы бабушка посмотрела на книжку рядом с голубым дневником и плюнула бы. «Гитлер и Женщины» была куплена Машкой в «Карнавале Аф-фэр», где в середине восьмидесятых было полно интересных и очень дешевых, по 10–20 франков, книжечек. Машка, конечно, тоже Гитлера ненавидела, за то что ее бабушка и мама пережили жуткую блокаду Ленинграда, за то что мама не стала актрисой, а стала фельдшером, а папа, вместо того чтобы учиться в университете, в двадцать один год служил на обороне Ленинграда… И в то же время она могла все-таки независимо от этих эмоций с увлечением читать о Гитлере и его женщинах. «Секретные беседы Гитлера», «Моя борьба» Гитлера… оттого, что было расстояние?
«А что через расстояние, через время останется от всех моих страстей? Кто такая Маша, кто такой Марсель? Может, писатель напишет рассказ… Но это будет его история. Ав его историях он главный, его страсти…» — Машка с грустью посмотрела на свою пишущую машинку.
Они ели и пили виски. «Je m’en fous!»[159] — говорил Марсель на замечания Машки, что он будет пьяным — «Tant mieux!»[160] Он таки стал. И расхрабрился, стал подтрунивать над певицей, пытаясь ее обидеть. Он, правда, не знал, что же может обидеть ее.
— Ты хорошо устроилась. «Пютан»… — лежал он на расстеленной постели. — У тебя есть писатель и бандит. Два разных мира. Два разных способа жить, любить, факаться… Как он тебя факает?.. Извини… «Жё т’эм», Маша, — он грустно провел рукой по ее руке, но потом все-таки зло схватил руку Маши. — Ты не понимаешь, что ли? А? Маленькая стерва ты! Не понимаешь!? — он потянул Машку с диванчика, она столкнула стакан со стола. — Я тебе сейчас объясню.
Машка смотрела на «бандита» снизу, растрепанные волосы на подушке, как змеи на голове Медузы. «Бандит» не каменел. Он ругал русскую девушку словами французской тюрьмы «Санте». Словами пригорода, где он рос, словами, которые потеряли свою начальную силу, потому что их не цензурировали в книжках о бандитах. Наверное, потеряли. Их не употребляли на «Апострофе». На «Апострофе» говорили «зют» вместо мэрд. Но если бы кто-то и сказал, Пиво бы сделал свой жест рукой — стряхивая будто что-то с кисти, франко-итальянский слегка жест — но никто бы в обморок не упал, не испугался бы… Русская девушка тоже не очень боялась. «Бандит» был слишком нежен. Он побыл «бандитом» то время, которое было необходимо, чтобы певица запела бы под ним виолончелью. Не Ростроповича, а подруги Фаби, сума-сшедшей слегка виолончелистки Клод Барон, которую владелец кафе, алжирец, называл… Мадам Клод’[161] Под «бандитом» никто никогда не пел, не повезло ему. Под ним мяукали или повизгивали, по-немому открывали рыбьи рты, но не пели. А ему так это нравилось, это оказалось так замечательно, когда под тобой поют, когда ты можешь сделать, чтобы пели, и хочется еще больше чтобы пели, еще! Хотелось кричать: «Пой еще сильней, еще громче!» И Машка — заливалась. «Он не настоящий бандит. Он бандитом быть не хочет. Он всегда тянулся вон от бандитов, книжки читал, рисовал, стихи читал. Он настоящий лузер. Вот сейчас. Ему некуда идти, негде себя проявить. Он только в постели может быть». Это писатель был скорее настоящим бандитом, притворившимся писателем. Нежности от него добиться было, все равно что расколоть бандита на признания, заставить заложить сотоварищей, никогда бы он не признался! А Машка, видимо, хотела расколоть, заставить потерять бдительность…
Крок-Хоррор
Я вбегаю, распахнув дверь. «Я… Они…» — лепечу я Ли, полусмеясь, полуплача и чувствую, как по ноге у меня тонко течет струйка. Бегу в картонный закуток туалета-ванны и тихо писаю. Над ванной сушится белье девочки из салуна. Я иду в спаленку Вертинского «В голубой далекой…» — шторы закрыты на окне.
Ли валит меня на кровать. Просовывает руку под мою юбку. В колготках у меня дырочка, прямо между ног, от стрелки, бегущей внутри ляжки. Ли пьян. Он ахает и медленно разрывает колготку. Он уже расстегнул свои брюки… «Я тебе никогда этого больше не скажу…»
Она сидела на передней парте и видны были раздвинутые ноги. Сорок пять минут. Со звонком все несутся, выбегают вон из класса, а она остается, с раздвинутыми ногами. И он уже срывает с вспотевшей переносицы очки, и уже он держит ее за ноги. Уже вырывает ее ноги. Раскрывая их и зажимая у плечей своих. Он держит ее своими руками, под мышками почти, и оттуда пахнет солено-сладким, и она шевелит губами, и на нижней корка, от заветренности, от облизывания губ на ветру. Он выдергивает себя из нее, из ее раскорчеванной ранки и оказывается у самых заветренных губ. Он подносит себя и держит себя, и рука продолжает движение тела, движется у губ — шепчущих что-то, полуоткрытых, будто для него приготовленных. И он уже со словами «Jesus Fucking Christ![162] льется, выливается на губы и лицо, на открывшиеся вдруг — чтобы увидеть? — глаза… немецкая мать ее, она стреляет в него в суде, потому что она, с раздвинутыми ногами, умерла. Или он убил ее? Камбоджийские удочеренные дети найдены убитыми… Девочка по имени Дельфин найдена… А можно, как Гумберт Гумберт, придумывать чепушиные стихи…
У каждого свое рыло,
У каждого своя кожа.
Васе и даром не надо мыло,
Но вынь да положь Сереже.
Мамаша сказала: «Худо,
В доме денег не стало…»
Сережа сплюнул: «Иуда!» —
На толстый том «Капитала».
Потому что, если суметь стать другом… Но это обманно, потому что he enjoyes orgasm only when uniquely experienced, when nobody observes the loss of self in orgasm…[163]
«Любят в тебе девочку, писающую в песок,
Взрослые дяденьки по песку рукою шарят…»
А потом — «Все равно… ты не надейся, чтоб тебя в сорок два любили…» А как же долго можно играть роль девочки?
* * *
Они стукались время от времени шлемами, и им был слышен глухой звук ударов. Был слышен мотор и ветер. Машка обеими руками обнимала своего L’Homme a la moto[164]. Она принимала участие в ведении мотоцикла: наклоняла корпус на поворотах В туннеле, к Шатле, был желтый свет, и она вспомнила фильм «Солярис» — будущее в фильме обозначалось freeway[165] и автомобилем с автоуправлением. Такие автомобили уже были в Штатах. Машке они не нравились. Не чувствовалось, что ты ведешь машину Да и машины с автоматической коробкой передач забирали у тебя роль управляющего. Мото все-таки можно было управлять, ты был главным на мото, а не машина.
Марсель хорошо вел мотоцикл. Он как раа и был этим самым L’Homme a la moto, по ком скандал приходит! Не сегодняшним буржуа с автомобилем и мото. А только с мото. И с татуировками! Мари-Лу — девушка мотоциклиста из песни Пиаф, была, видимо, той, из banheue[166] Анн-Мари, представляющейся Машке Гейш Патти, Ритой Мицуко и Абдул сразу.
Маленькой полупролетарской девушкой, от которой L’Homme a la moto убегает в город, на Елисейские Поля, к певице кабаре.
За ними завыли сирены полицейской машины. Марсель затормозил и остановился у тротуара на рю Рояль, впереди был виден Мадлен. Марсель снял шлем и быстро успел сказать тоже уже снявшей шлем Машке: «Ne t’inquiete pas!»[167]. А полицейский уже шел к ним Он уже стоял рядом, французский flic[168]. Рация в машине громко работала. Полицейский взял документы Марселя и подошел к своей машине, видимо, чтобы проверить по рации. Машка думала, что наверняка в документах как-то обозначено, что Марсель был в тюрьме. И теперь их будут долго проверять… Она стояла на тротуаре, рядом с маленьким ресторанчиком И уже кто-то вышел на порог, поучаствовать, поглазеть, может быть, сейчас будут заламывать руки и арестовывать. За окном ресторанчика отодвинули занавеску — видна была свеча на столе, и два мужика лыбились Машке, жестами звали ее к столу, показывая на бокалы и на бутылку вина, приглашая выпить и бросить своего задержанного мотоциклиста. Гогоча. Мария сделала такое лицо, показывая будто, что нехорошо оставлять товарища в беде. Мужики удивленно выпили. Удивленные на лояльность?
V Как всегда, женский голос доносился из рации полиции, пропадающий и появляющийся. И Машка подумала, что женщины выполняют поганую работу — будто в белье роются, там, на другом конце провода, проверяют белье и доносят — грязное или нет.
Минут пятнадцать их держали. Наконец отдали Марселю бумажник с документами. Полиция уехала первой, они дали ей уехать, долго надевая шлемы, долго проверяя одежду и мото.
— La vache![169] У меня в кармане здоровенный кусок гашиша!
— А что ты нарушил?
— Ничего. Они проверяют, потому что только что двое на мото совершили вооруженное нападение, в районе Елисейских, мы же оттуда ехали, я не понял название улицы только… Merde. Надеюсь, что не тех, кого надо, проверяют.