Моя борьба - Носов Дмитрий 9 стр.


Сбор этих людей здесь можно объяснить еще и их отчужденностью, их особнячесгвом, отдельностью. Да, они все французы и объясняются они все по-французски… после нескольких бутылок здесь, правда, как на вавилонской башне — русский, французский, алжирский, плюс радио, ревущее американским роком, но все они могут себе позволить посмотреть на Францию как бы со стороны. Даже, совсем французы музыканты, из-за постоянного общения с нефранцузами, из-за исполнения не французской музыки, уже были какими-то не совсем французскими. И Медведь, стоящий за углом, в кустах, стеснительно топчась и теребя что-то в своих толстых и масленых пальцах, ожидая, пока его позовут — он тоже был какой-то аутсайдер. Чужак в жизни.

Жозе орал Павиану, чтобы тот убирался, раз такой пьяный. Радио перешло уже на несуществующий больше «Бронский Бит» — мальчик, похожий на Тин-Тина, фальцетит долго и еще дольше. Подъезжает такси Акли, и он выходит из него, похожий, как некоторые арабы, фигурой на тетку. Португалец бежит на свою станцию, кто-то сигналит у его бензоколонки, на ходу обмениваясь рукопожатием с Акли. Бешир водит пальцем по небу, пытаясь, может быть, обрисовать Большую Медведицу, единственную ему известную. Жозе пихает Павиана, и тот чуть не падает на входящего Акли, который вдвоем с Жозе уже ругает Павиана, объясняя ему, что он очень пьян. Медведь выходит из-за кустов, и Леша машет ему рукой, зовя в домик. Протягивая ему уже стаканчик.

Медведь в той же одежде, что и днем, когда работает — в масленом комбинезоне, в пропетроленных штанах, о которые он вытирает руки. Они у него сероватые, как бы смуглые, он и лицом темен, будто загорел. Он вроде араба получается! У него большие мягкие губы, и он опускает их в стаканчик, и в этот момент Павиан со всего маху летит головой в стекло.

Все повскакивали, ничего не понимая, — голова Павиана уже внутри домика, и вокруг нее осколки и банки с маслом, продающиеся на станции и стоящие как раз у стекла. Все заорали и захохотали, не зная, как реагировать. Павиан так и лежал. «О, ёб его мать!» — Леша. «Ха-ха-ха, боже мой, какой ужас. Он пробил стекло! А голова, голова?!» — певица. «Ну, наклюкался! Какой emmerdeur[59]!» — Олег и «Мудак! Идиот!»- Жозе. Португалец бежал к «Мобилу». Павиан вдруг заорал. На всякий случай, видимо. Крови нигде не было. Невероятно, но он даже не поранил себе свою огромную голову. Он стоял на коленях, обхватив голову руками, и будто молился, то наклоняясь, то распрямляясь Вошедший Акли уже целовался с певицей. Как всегда, очень старательно, пытаясь попасть в ее губы своими. «Какой ужас? Что же теперь будет?» — повторяла певица. И все посмотрели на Медведя, который так и стоял со стаканчиком, не выпив. «Пей!» — приказал ему Жозе. Будто таким образом, выпив, Медведь давал клятву не закладывать, был связан узами тайны с присутствующими. Медведь немного подождал, потом, видимо, приняв решение, выпил до дна и утер рот масляным рукавом.

Бешир гоготал, выйдя на улицу, качаясь и задирая голову в небо, поднимая руку в небо, будто призывая в свидетели звезды, сосчитанные им. Павиан стоял на коленях, сожалея, видимо, что с ним ничего не случилось, что голова его цела. Бутыль в белой сеточке была открыта. Невозможно было понять, кто что говорит. Все обменивались впечатлениями только что произошедшего. Будто показывая друг другую молниеносно сделанные фотографии, каждый со своего ракурса, со своего угла «У меня, видишь, как… а у тебя по-другому чуть…» Португалец «размахивал» самой будто ценной фото — он все видел с расстояния и захватил в свой кадр всех. И Жозе с Акли на улице, и летящего назад головой Павиана, и Медведя, входящего в домик, и Бешира на пороге, и лица певицы, Олега и Леши за стеклом домика…

Они так долго и громко кричали, заглушая не существующий, но поющий Вронский Бит, что не услышали резкий, громкий скрип тормозов, принадлежащих гигантскому грузовику. Их много ездило здесь ночью — в порт, с вокзала, дальше за Берси, на perepherique[60]. И теперь шофер грузовика мог заявить, что у него самая ценная фотография — они все были в кадре, сделанном с высокого сидения кабины грузовика, под которым лежал Бешир. Не совсем под грузовиком, с краю, у громадных, как жернова мельницы, колес. Он что-то там выл и держался за ногу. Он попал под грузовик. Шофер орал и не вылезал из кабины. Бешир тоже орал, видимо, и за Павиана, лежа на асфальте. И все побежали к нему и потом побежали обратно, звонить в SAMU[61]. И кто-то кричал, что у Бешира нет «securite sociale»[62] и, конечно, нет страховки. «Какая, на хуй, страховка?! У него единственная страховка — в том, что он может подохнуть!» Откуда-то из своих коробок прибежал Козел, застегивая на ходу штаны, за ним медленно ковыляла Козлиха в плюшевой кофте. Радио уже орало арабскую песню, котору Акли сделал громче, потому что это как раз был тот, запрещенный певец. И певица закрывала лицо шарфом, оставляя только накрашенные глаза. Пришедший Леша сказал, что у Бешира сломано, видимо, бедро и вообще вся нога. И что там лужица крови. И певица испугалась, и стала просить, чтобы ее отвезли домой. «Ну и вечерок, еби его мать!» — говорил Леша. Певица взяла упаковку пива, чтобы не бежать угром в корейский, и Акли заплатил за пиво: «А пизду не хочешь?!» — «Нет-нет, никаких пизд!» — закричала певица, и Акли повез ее домой, хоть и не был уже ее шофером. Он купил себе новое такси и теперь работал днем. Раньше же он почти каждый вечер отвозил певицу из ресторана или со станции за сто франков в неделю. Потом она забывала ему отдавать сто франков, потом он стал вроде друга, даже одалживал деньги певице. Которые она однажды отдала, а в другой раз нет. Так и не отдала ему деньги.

— Я ужасна, Акли, но у меня нет денег, правда, — сказала певица.

Акли верил, что у нее нет. Еще он знал, что ей не у кого одолжить. Она должна была деньги даже «Разину», одолжившему ей во время переезда, заплатившей за все эти деревяшки педераста и теперь вычитающему из ее 280 франков (да! да! да!) за вечер по 50. И когда певица сломала ногу, это Акли одолжил ей денег, и это он ездил за продуктами певице, и даже сковородку ей купил, и приносил гашиш, потому что певица не пила… А писатель бросил певицу-хромоножку! Обидевшись — нашел время! — на ее нетерпимость и хамство. «Он мог сказать, что даже не любит тебя, но за продуктами должен был сходить?» — рассуждал алжирец. Но певица простила писателя, простила ему его: «Я не хочу идти тебе за продуктами!» — дура, конечно. И Акли ходил ей за продуктами, ей! которая ему даже не давала, а он тайно рассчитывал, конечно.

«Дружба дружбой, а ножки — врозь!» — как перефразировал поговорку о денежках художник Бруй. Что за интерес был Акли возить за просто так певицу?! Даже проститутки делились с ним деньгами, когда он отвозил их к клиентам или когда забирал от клиентов. Правда, они зарабатывали больше, чем певица… Потратить тоже любили — рассказывал Акли — устраивали пьянки-гулянки после удачных поебок, с дружками, а не с клиентами. Так что Акли был не только шофером, но и вроде сутенера, но положительного, агента проституток. Они его брали с собой, когда не знали, что за клиент, он был крепкий такой, с кулаками, алжирец. Это он все сам певице рассказывал, когда приезжал ее поломанную ногу проведать. Привозил колбасу и вино — перекусить. А певица сидела на диванчике пэдэ и шила покрывало, штопала носки и дорогие колготки, потому что жалко выбрасывать из-за одной малюсенькой дырочки и потому что нечего делать ей было целыми вечерами. Теле у нее не было. И Акли резал колбасу и рассказывал певице истории, а ей было уже тошно, но ничего не поделаешь, друг, помогает, значит, терпи…

На Сен-Дени уже все спали, и они молниеносно оказались на Святом Спасителе. Для приличия певица пригласила Акли к себе, но тот (слава богу?) отказался, и они поцеловались — старательно Акли пытался попасть в губы певицы — и она побежала к себе домой с пакетом пива, думая полупьяной своей головой, что всю жизнь она связывается с какими-то чокнутыми людьми.

* * *

— Эй, ты где?!

Певица стояла в ванной и смывала с глаз краску. В постели ее лежал… писатель! Это он крикнул «Эй». Он пришел в шесть утра. Пьяный. Певица только уснула. А он долго стоял посреди комнаты. «Что же ты не пригласишь меня сесть?» — сказал потом. Машка закатила накрашенные глаза к потолку. «Чего же садиться? Ложись! В кровать!», а про себя подумала: «Вот ненормальный! Как заваливаться в шесть угра — ему приглашения не надо, а лечь, нет, даже сесть! ему надо, чтоб пригласили!» Писатель — «нервное животное», как он называл себя в моменты сентиментальности, меланхолии, кратковременной импотенции, пьяных приходов и слабости, — это ведь слабость-прийти к певице! — по всем статьям он не должен был ходить к ней, потому что это вредно для его продвижения к победе — так вот, писатель нашарил рукой очки и, надев их, взглянул на часы. Утро было потеряно. Потеряно утро было для работы, для четырех — минимум — страниц. Потому что было уже одиннадцать часов. Пока он дойдет до дома — пешком — по дороге купит пиво, это будет уже около половины первого, и потом есть захочется. С похмелья всегда хочется раньше есть…

Певица вышла из ванной в смешной рубашонке выше колен. Такой вроде распашонки широкой. Обычно, если певица шла в ванную, писатель срочно бросался искать ее дневник, который она иногда не успевала — он ведь неожиданно приходил! — спрятать в какой-нибудь тайник бразильского пэдэ. Он лежал на полке низенького стола, голубенький, и писатель не успел открыть его и выхватить кусок правды. Он искал в нем записи о себе, во-первых, и о том, с кем Машка ебалась. Это называлось поиском правды.

— Сделать кофе? — Певица была с вымытой и слегка припухшей физиономией. Со смешным хвостом на боку.

— Опять синячище поставила себе… У тебя пива нет? — скромно спросил он, уверенный, что есть у Машки пиво в холодильнике.

Она уже была на кухне, уже открывала бутылку пива. «Мне без стакана!» — крикнул писатель. «Вот чему он научился в Америке — пить пиво из бутылок и банок», — подумала Машка раздраженно, потому что писатель замечал в ней только негативное. Синяк вот. Почему бы не сказать — «какой у тебя смешной и симпатичный хвостик на боку!» Она налила и себе пиво, в стакан. «Он думает, что такими замечаниями воспитывает меня, указывает мне на мои ошибки. Он только озлобляет меня против него же!»

Писатель так и остался в постели, подвинув подушки к стене, упираясь в стену, подтянув колени и держа на них бутылку пива.

— Ну что, Машка — драная кошка?

У писателя была смешная физиономия. Он то надевал, то снимал очки и тогда был похож на мальчишку двадцати лет из Харькова, на молодого поэта-хулигана, как на фотографиях, которые певица очень любила. Он на них был такой… живой, жизненный! Никакой не писатель. И сейчас тоже, без очков, с похмелья, он был то хули га ном-поэтом, то хулиганом-романтиком. «Пьяный или нет — пусть только приходит, — подумала Машка. — С похмелья он добрый, любит меня», — она села на постель.

— Во-во, то, что тебе нравится, — писатель заметил на лице Машки удовольствие и даже какую-то победную искорку в глазах, — чтобы я напивался, приходил к тебе, потом мы бы утром опять пиво пили и так все дни. Только чтоб я ни хуя не делал Твоя мечта!

— Неправда! — певица откинулась на спинку, и писатель потрогал ее волосы. — Если бы ты ничего не делал, то не был бы тем, кто ты есть, и значит, мы бы не познакомились с тобой… Что у тебя происходит?

— Ни хуя! Опять эти пидеры задерживают книгу. Жопы!

Писатель был человеком, который мог еще очаровываться людьми. Особенно когда они проявляли себя в делах. К сожалению, людей хватало на. очень короткое время. Они не выдерживали испытаний «на вшивость» и обычно из разряда очаровавших писателя переходили в разряд «старых жоп», которые мешают ему идти к победе.

— А ты что? Все пьешь, дурью маешься, мечтаешь о небесных картошках?

— Как говорила твоя бабушка!.. Чего, я записала новую песню с Фи-Фи. Хочешь послушать?

— Только не очень громко… Давай-давай, не затормаживайся на деталях, как я сказал, что я сказал…

Певица поставила кассету — и хотя и не хотя. Да, ей казалось, что в писателе мало энтузиазма. Может, ей хотелось, чтобы он завизжал, подпрыгнул бы от восторга, что она записала песню, а он сразу условия ставил, не громко, мол… Кассета уже была включена.

— Здорово! Очень хорошо. Слов, правда, не понять, но это, видимо, технические детали… А что, мне нравится. Такая энергичная музыка, и ты рычишь очень здорово… Давай-давай…

Писатель так вот выражал свое одобрение — давай-давай.

— Что давай!? Нас не берут никуда! И музыканты скоро бросят меня, им надоест просто так репетировать. Они классные музыканты. Басист — лучший в городе! Им наверняка кто-нибудь предложит работу, у кого уже есть и продюсер, и менеджер, и студия, и, главное, бюджет! Какой-то член сказал, что у меня слишком амбициозные проекты, представляешь, это плохо, оказывается! Оказывается, плохо иметь сильный голос, уметь петь, писать клевые, наглые тексты! В пизду… А с молоденькими музыкантами неинтересно — обычно они плохие музыканты, или музыка для них — это только возможность собраться, покурить, выпить… С ними репетировать надо десять лет! Вообще, надо быть человеком-оркестром. С гитарой, со своими словами и музыкой, со своей аранжировкой (на машинах), танцевать при этом, акробатические этюды лучше всего, да, еще снимать себя на видео, хорошо написать роман, бороться за охрану деревьев и быть серопозитивным!

— Это все хуйня. На все руки мастера… В итоге ни в одном деле. В наше время надо быть профессионалом. Невозможно во всех направлениях действовать. Надо выбирать и долбить что-то одно… Хорошо, здорово, конечно, что ты такая… разносторонне талантливая. Но, может, и плохо. Если бы ты только пела, то, может, всю бы энергию и направила на это. А ты чего-то еще делаешь. Или ты уже ни хуя не делаешь?

— Что? Я написала про этих дураков, псевдошпионов Огородниковых. И я звонила в «Актюэль», и вот уже две недели прошло…

— Надо было идти к самому Безо…

— Ой, ну его, я ему сказала, что я твоя подруга, но он меня отфутболил к какому-то их жулику, специализирующемуся на русских… Я всем сказала, что твоя подруга, и это не имеет значения. Все равно они дают рукопись на чтение каким-нибудь старушкам, для которых идеал Чехов, или диссидентам. А сейчас вообще все бросились в СССР за аутентичным продуктом Как мне надоела эта перестройка! Левые, которые на самом деле правые, правые, которые левые. Даже здесь эти определения уже не подходят. Все буржуа, а те, кто нет, мечтают ими стать.

— В СССР еще, конечно, может что-то произойти. История вершится там, здесь уже все сдохло… Хотя мы вступаем в новую эру, где способом опрессии будет, уже есть, демократия.

Певица принесла еще пива и включила Би-би-си, позывные которого они с писателем могли бы пропеть на память.

— Где же ты напился? — хитро сощурившись, спросила наконец певица.

— Да, не важно… Напился и напился… Не надо было, конечно, но…

Писатель все же не был готов к монашескому заключению. И его прорывало. Он мог сорваться после месячного домашнего самоареста. Мог прийти с пати в бушлате на голое тело, забыв на пати T-short. Жалеть потом свою «любименькую тишотку», но не помнить, где была пати: «Там был ковер посередине комнаты и японские девушки, я с ними танцевал…» Да, звонить еще домой Машке, вернувшейся с кабаре, и заговорщицким голосом шептать, чтобы она шла встречать его, если в ближайшее время он не придет… к церкви на Сену! Машка не знала, какой длины Сена и сколько на ней церквей. Но, взяв с собой кухонный нож, шла. Увидев полицейскую машину, она пряталась в кусты и таращила глаза в темноте, пытаясь разглядеть — писателя это забирают или нет? А писатель потом появлялся сам. Без ти-шорт. И Машка снимала с пьяного писателя бушлат, который привезла ему из Америки, купила в Thrift Shop[63] и ботинки его, неизменно черные… А теперь он приходил к Машке сам. Напившись. И, если не заставал ее дома, оставлял гадкие записки в щели дверей. «Говно! 5:40» или «Где ты, на хуй, ходишь в 5 угра?!» Писатель, видимо, считал, что она должна его ждать. Особенно ночью, то есть когда у него и было время на нее. А Машка считала себя вправе распоряжаться своим временем как ей угодно, не ожидая писателя, не думая о нем… Глупости, конечно, она только и делала, что думала о писателе, но это не мешало ей приходить домой в шесть утра. Это когда-то, только разойдясь с писателем, она написала у себя в дневнике что-то вроде обещания: «Я к тебе приходить не буду. Потому что, если почувствую женщину, буду очень страдать. Но ты ко мне приходи. Я нашью себе много летних, веселых платьев и буду тебя встречать в них. У меня будет много богатых любовников, я буду к ним ходить и от подарков отказываться. Буду просить деньги — за телефон заплатить, посылку маме в Румынию (какая находка! Румыния! не ненавистный всеми СССР, а его «жертва»! Умненькая Маша!). И на их деньги мы будем ходить в ресторан, есть устрицы, запивая «сенсер». Ничего этого не произошло. И к писателю она тоже ходила Иногда тоже ночью, взяв с собой японский кинжальчик. Старинный такой, очень красивый кинжал, с двумя палочками для проверки якобы пищи на отравленность… Она бежала, зажав кинжал в кармане, и как раз недалеко от дома писателя стояла какая-то банда мужиков Они ее окружили, и Машка вынула ножик Они просто обалдели, а она еще стала ругать их, кричать, что они стоят и людей пугают, а она бежит к своему возлюбленному, которому плохо, и ножиком махала. У нее, видно, был такой решительный вид, на все готовая физиономия, что они расступились, и молодой парень из компании еще с восторгом посмотрел на сумасшедшую Машку, думая: «Ничего себе девушка! Вот бы мне такую! Бежит с ножом к любимому!»

Назад Дальше