Вечное возвращение - Бизин Николай 7 стр.


– Я знаю. Но за спрос, как известно, карман не ломают.

Рыжебородый опять мог бы (по доброму) улыбнуться своей лютой улыбкой. А что лютость такой доброты – в предъявлении меры тому, кто меры не знает, так это и есть это мудрость любого Прокруста!

Пусть тот, кто сам мера всему, себе положит предел.

Рыжебородый был беспощадно прав: не имеет значения, зло или добро изрекают истину; истина анонимна, а что вверху, то и внизу.

Интереснейший оборот принимала беседа. Хорошо бы мне слышать её и дальше (пусть даже она продукт моей головы); но – не тут-то было: опять колыхнулись и вспучились самомнением рядовые громилы.

Их внутренний миропорядок подразумевал, что нельзя им плыть по реке, пока мудрец наблюдает за их телодвижениями с берега. Но никаких (даже мысленных) телодвижений они совершить не успели, конечно.

– Не трудитесь! – сказал рыжебородый. – Да и я не буду. Он сам отыщет на себя управу.

После чего отвернулся от Ильи (который, услыхав его приговор, не удивился). И легла между ним и Ильёй нестерпимая даль. И что об этой дали’ было сказано, и что осталось не досказано – всё оказывалось несказа’нным.

Стороннему наблюдателю: живому душой; но – не затронутому катаклизмом (буде такой человек в мироздании возможен) стали бы видны тектонические подвижки в дощечках паркета, и слышны стали бы магматические пульсы каждого присутствующего.

Словно бы даже их дыхание могло стать причиной локального землетрясения где-нибудь в Гондурасе. Но главным было другое: с этого момента клуб начал тяготить Илью, поскольку уже отдал все то немногое, чем обладал – причем тяготить нестерпимо!

– Итак, о твоей цене.

Илья говорил вслух. Разве что от рыжебородого чуть отвернувшись. Исподволь взглядывая на зеркало и (благодаря зеркалу) становясь как бы везде Чтобы стать этим «везде», никаких телодвижений не требовалось: зеркало словно бы сбросило с себя осколки телодвижений и (это разные вещи) осколки личностей.

Говоря, Илья словно бы поднимал непомерную тяжесть: знание того, почему серебряная стена почернела. Поднимать эту тяжесть (и говорить о ней) не было никакой нужды, но и не делать этого не получалось.

– Ты захотел дать мне смерть, небольшую и робкую.

– Робкую? – рыжебородый обиделся – Я убил тебя дважды! Почему ты (пока что) не умер?

– Я не принимаю подарков. Я всё беру даром, – ответил псевдо-Илия.

После чего безразлично предложил:

– А ещё я меняю одно на другое. Но тоже даром. Поэтому предлагаю тебе обмен, – казалось бы, безразличие Ильи к тому, что какая-то смерть негаданно удвоилась, объяснялось тем, что лицо его стало прямо-таки космически нагим и – прямо-таки незыблемым в ледяном астрале азбучных истин.

– Какой обмен? У тебя ничего нет.

– Не совсем так. До прихода сюда у меня действительно ничего не было. А вот теперь уже есть твоя смерть, – здесь он не стал улыбаться, просто подытожил:

– Это – либо одна твоя смерть, либо – две и более смерти; сколько их у тебя – всё равно: что вверху, то и внизу.

Рыжебородый молчал.

– Это – не мои смерти, и – не они мне нужны. Укажи мне мою единственную жизнь, и за это я напомню тебе твою лютую цену.

Рыжебородый – не поверил. Или – принял такой вид: вестимо, и бесы веруют, но трепещут.

– Неужели ты, глина, укажешь, что для меня наилучшее?

– Наилучшее для тебя вполне недостижимо: не родиться, не быть вовсе, быть никем. А второе по достоинству для тебя (ведь и у тебя есть достоинства), то есть – для тебя наиболее предпочтительное: скоро умереть.

Эти (обрекающие) слова Илия взял из книги «сверхчеловека» Ницше. Услышав, Рыжебородый – побледнел смертельно! Даже яркие веснушки на его щеках (известно, в мире нет весны – ведь она постоянна) сделались почти невидимы. Стали казаться пятнами весенней грязи.

Тишина, подобно зимнему пушистому и доброму тигру, вошла в зал и осталась. Рыжебородый стоял посреди тишины, показалось, он тоже стал некасаем! Как булатный клинок для опускающегося на него лоскута (которому – не бывать рассечённым).

– Я никогда не соглашусь с этим.

– Ну и что? Твои слова пусты, как и твоя титаническая слава. Теперь укажи дорогу.

– Хорошо, – молча произнес рыжебородый; впрочем, и это слово было пустым и совсем лишним – ибо в это мгновение иссякало сегодняшнее бессмертие Ильи; конечно же, и оно могло бы иссякать бесконечно; но – сейчас иссякла и нужда в бесконечности.

Впрочем, обоим сие было ведомо.

– Пусть он свободно уйдет.

– Но учитель! Пусть хоть зеркало оплатит, – бормотнул рукастый.

И тогда Илья просто вымолвил:

– Сколько?

Он вышел под дождь. Вечер уже завершался, наступала ночь. Тьма и дождь были повсюду.

Капли рождались, могло показаться, из самой тьмы: как пыль мировой энтропии, гонимая ветром! Капли зависали и плыли, ими (каждой отдельно) приходилось дышать. И очень скоро губы Ильи оказались смазаны пустой влагой. Как губы пустого идола во время кровавого и бесполезного подношения.

Но на следующий день, то есть в среду, дождя не было. Не было нужды проходить между порассыпанной повсюду Летой или переправляться через Стикс: персонификация каждой (насмерть разящей) капли достигла своего экзи’станса! Да и смерть обрела себя и стала участвовать в событиях лично.

Илья опять поднялся из подземелий метро. Он опять свернул к каналу и широкими шагами пересек его. Толпа вокруг него опять была бурливой и пенной; к тому же сегодня была среда.

И она (и как день недели, и как ареал обитания) близилась к своему вечеру.

После моста он свернул на набережную и пошел вдоль воды и руин давешнего (вавилонского) универмага: их и на этот раз ему пришлось миновать, вот разве что с другой стороны. Но не только это оказалось сегодня иным.

Теперь он шел не один, и число теней от Чёрного Солнца выросло.

Сейчас рядом с ним (и почти невидимой всем) шла тень всех его теней, прошлых и будущих – сейчас рядом с ним шла его личная смерть! Она, как известно, женщина и желает сочетаться или даже повенчанной быть с живым человеческим сердцем.

Как и любовь, смерть способна меняться и стать взрослой. А потом и превысить себя. Как и любовь, смерть способна быть безответной. Как и любовь, смерть может казаться наивозможной из жизней. Как и любовь, смерть способна изменить всё и всем.

Он шёл к неприметному зданию, расположенному около автомобильной стоянки.

Прихожая, где он оказался, была высока и просторна, и несколько неряшлива: совсем как прихожие заброшенных петербургских дворцов, в которые так легко, казалось бы, войти и откуда ничуть не труднее, казалось бы, выйти; вот только цель своего прихода объяснить далеко не так просто.

Разве что взгляд оттолкнется от зыбкой штукатурки стен, и взлетевшее сердце не будет рассечено этим взлетевшим взглядом.

Приходить сюда не возбранялось никому (казалось бы). Оттого в прихожей всегда было людно; или только казалось, что людно, ибо не было пусто. Молодые мужчины и женщины входили и выходили, говорили и смеялись, и не молчали.

А даже если молчали, имеющий душу да слышит!

Порою они понимали друг друга с полуслова, порою понимали даже непониманием: всё в них говорило, и сами они говорили – всем; и то, и другое, казалось бы, никому не мешало и – происходило стремительно, и ощущалось физически, как воздух высокогорий.

Благодаря этой стремительности возраст людей как бы терялся и не давал себя определить, становился чем-то несущественным; если очень упорно вглядываться, чаще всего лет им оказывалось около или немного за тридцать; любые их движения (причем не только метаморфозы внешности) оказывались скупы и невесомы.

Сам Илья, после вчерашних с ним приключений, (казалось бы) совершенно не изменился: рядом с ним (немного невидимо) так и остался вчерашний незатейливый (летейский) дождик, обернувшись каплями холодного пота, на лице почти незаметными.

Смерть дивилась его упорству и презирала упорство окружающих. Он ничем ей не отвечал. Потом его отвлекли.

– Вы кого-нибудь ищете? – девчушка, что к нему подошла, была мила и спокойна и словно бы безопасна (именно что – подошла без опаски).

Гладкое личико (как вечно юная галька морская), стройные ножки, тонкие запястья, нежные ступни; как нежна она и как не правдива! Казалось – подобная гладкость покрывает лишь бездумную юность – но псевдо-Илия смог, взглядом чуть прикоснувшись к покрывалу внешности, прикоснулся и к бесчисленности тысячелетий.

Он смотрел на неё. Видел века, что так и не миновали. Да и с гладью её юного лица ничего поделать не смогли (она была необходима именно такой). А его мир опять изменился: никто и ничто не сдвинулось с места; но само место словно бы сдвинулось.

Взгляды нескольких людей (он не обратил бы внимания, но – эти люди словно бы выступали из плоской реальности) неощутимо коснулись его, и – вокруг него тотчас заклубилась несуществующая метель, и (из якобы несуществующей тьмы) полыхнули волчьи глаза; беспощадно!

– Ищу. Яну, – он скупо и невесомо ей кивнул. Точно так же (невесомо) коснувшись ее негромкой и прекрасно себя ощущавшей души.

Прикосновение длилось меньше удара сердца; но – она почувствовала, её ресницы затрепетали; её сердце ударило: она захотела освободиться. Сначала он не позволил; потом, помедлив, отпустил её.

А она сочла его позволение слабостью.

– Неужели Яну? Вы? – она разрешила бы себе усмешку (если бы снизошла до усмешки), но ее охранители – те не просто снизошли, а прямо-таки обрушились любезными оскалами.

Он (в ответ) опять скупо кивнул. Она могла быть заинтригована его спокойствием; но – её (саму) немедля настигло эхо собственного сердца, и – она полыхнула гневом, объяснить который она не могла; потом – она успела опомниться. Это заняло меньше удара сердца, и – она успела удержать от рокового броска самого ретивого своего охранителя.

– Ну, ждите-ждите! Вы дождетесь, скорее всего, – в её рыжих глазах (как и в глазах молодых волков, не теряющих к происходящему плотоядный интерес) мелькнуло стальное и веселое понимание.

Помедлив, девчушка от него отошла. Тогда и остальные (почти) отвернулись.

Он нашел свободное место на скамье у стены. Сел и приготовился к ожиданию. Он умел готовить себя к волшебству Потому – даже смерти разрешил он присесть с ним рядом. Смерть, кстати, не приняла облика той смертоносной девчушки с рыжими глазами. Но лишь по одной причине: и так (почти отражеием в зеркале) очень на неё походила.

Впрочем – не внешностями они (со смертью) здесь были заняты: им было чем себя занять. Они вспоминали день прошедший и завтрашний день они иногда вспоминали; впрочем, любые дни (минули они или ещё предстоят) заключены в скорлупу нетерпения и ложного выбора; кто посмеет разбить скорлупу?

– Если поставить перед собою задачу уничтожения смерти (а есть ли в мире уничтожение?), разве она стала бы менее выполнима? – спросила сама себя смерть – или могла бы спросить.

– Разве культурный прогресс (а был ли в мире прогресс?) ставит такие задачи? – вопросом на свой вопрос ответила смерть – по своему обыкновению она именно с примирением себя и равняла.

По своему обыкновению она (специально для него – и ни для кого более) не полностью приняла внешний вид той девчушки с рыжим и радостным взглядом; тем более – смерть не полностью приняла её внутренний вид; ведь даже персонифицированные атомы, полностью тождественный, разнятся в оттенках своего эго.

– Разумеется, ставит; но – примитивно и плоско (как deus ex machina). Доводя до совершенства какую-нибудь нанорегенерацию или ещё что-либо (количественное, а не качественное), – ответом на вопрос ответила смерть (и в этом для смерти нет ничего необычного).

Интересный получился моно-диалог. Все человеческие диалоги с миром (смерти) – на вес суть монологи или сны! Все человеческие (обыкновенные или необыкновенные) утверждения суть вопросы и – всегда утверждают только одно: красивой или некрасивой буду я (твоя смерть) – решать только тебе (мне незачем).

Здесь она опять ответила (на всё) – вопросом.

– Да, конечно, – опять спросила она. – Ваш культурный (а была ли культура?) прогресс меня (настоящей смерти) просто не знает, потому и его самого высоко ставить нельзя; человеческая культура основана на дарах Прометея: что не изменит любовь, что вечна юность, и не горят рукописи и холсты.

Илья слушал. Ведь его суженая-ряженая собеседница говорила, конечно же, не о прогрессе и даже не о Прометее (псевдо-лукавом титане, оставленном в Атлантиде), а о самом Илье; то, что говорила она о нём в третьем лице (называя его внутренний мир культурным прогрессом), давало ей возможность как бы привлечь его самого ко потустороннему взгляду на самого себя.

То есть посмотреть на живого себя из смерти. На его ветхозветное «я» и на его новозаветное «я», и на любую тщету любых его самоутверждений, и на любые самоутверждения его тщеты.

И пусть она с ним говорила не гордо (но и – прегордо), она при этом оказывалась многократно мудрее гордыни. А ведь (как уже говорилось) – коли увяз коготок, то и дискурс бессмыслен.

Впрочем его суженая уверенно продолжала:

– Ваш культурный прогресс! – она почти улыбнулась. – Если подвергать сомнению только два понятия из трех, остается бессмысленное слово «ваш»! Санитария, гигиена и полеты искусств, казалось бы, несомненны, но всё уравновешивается несомненным прогрессом унификации душевных патологий.

Она опять (почти) улыбнулась Она опять (почти) опережала его возможные возражения. Она опять (почти) опровергла бы их – когда бы он стал возражать; не дождавшись, она стала стремительней, нежели половинка пульса!

– Любовь моя, ты не согласен? Или – мне повторить имена человеческого вырождения? Персональные имена каждого атома?

– Нет, просто повтори имена, – он мог бы ответить, что имена вырождения – в иллюзии из них выбора (а выбор есть суть человеческой нормы); но он опять ничего не ответил, зачем?

Она почти не лгала.

– Хорошо, я сама повторю имена, – сказала смерть своему самому первому (доставшемуся ей) человеку – и опять он ей ничего не ответил, зачем?

Ведь (отвечая смерти) он много раз был не прав. Но (не отвечая смерти) он тоже много раз был не прав. Поскольку вся эта история – летопись не только одного реального мира, но и прочих миров человека (находящего себя в лабиринте); кроме того – это всё та же (и всегда – вечно другая) история о Перевозчике через Забвение.

А так же и о всех остальных перевозчиках через Лету.

Эта летопись ни в коем случае не затрагивает каких-то глубин или вершин, выступивших из повседневности – напротив: вглядитесь (или – даже не приглядывайтесь): ведь сейчас перед нами именно что повседневность.

Разве что в данных нам месте и времени (почти не отличном от Санкт-Петербурга, а так же видимого нам Ильи и пока что невидимой нам Яны) этого человека называли Хозяин Лесной Заставы!

Но даже услышав это необычное имя, Яна своего ратоборства в спортзале так и не прервала.

Вышеизложенный текст можно было (бы) произносить хоть на языке до-вавилонском, хоть на язы’ках первоначальной немоты. Всё равно человеческое косноязычие (даже если не поминать всуе уродливость рукастого псевдо-Ноя или скромную прелесть светоносного учителя бандитов Прометея) остановится на нижеследующем и главном для себя: на выживании и цене за него.

И мало кто поймет, что человек выживает независимо от того, умрёт он или нет. Потому от вещей более-менее обобщающих я перехожу к вещам гораздо менее вещим! Но несколько более прикладным (даже в невидимом).

Простите меня.

В полном соответствии седым варяжским рунам или славянским резам у подножия не менее седого и увенчанного капищем кургана (что невеликим величием своим бесчисленно уступал маленькому набату мальчишеского сердца) маленький стрелок из лука Павол по прозвищу Гвездослав молил бога, любого из своих неочерствелых ушами богов, чтобы тот даровал ему сновидение.

Назад Дальше