– Хороший мальчуган, – замечает проводник.
– Это я, только маленький, – отвечаю смущенно. – А вот, на другом портрете, Кимбол О’ Хара – мой отец.
Медальон устроен, как ракушка мидии, стоит отщелкнуть замочек, и он открывается, являя миру два овальных портрета. На одном круглая и хмурая мордашка мальчугана лет шести, с чуть вьющимися темными волосами. На другом – худощавое, оскаленное в волчьей ухмылке лицо мужчины лет тридцати с хвостиком. Когда я гляжу на этот портрет, мне мерещатся искорки опасного веселья в глазах моего отца. Он чертовски хорош собой.
Проводник смотрит мельком на портрет Кима-старшего и возвращает мне медальон.
– Ну, да, – говорит он, – Конечно, я его знал. Сколько лет вместе оттрубили на Синдо-Пенджабо-Делийскую железной дороге. Мы были друзьями не-разлей-вода. Я тебе вот, что скажу, сынок. Твой отец мне жизнь спас. Как-то раз на перегоне, вышел я семафорный огонь поправить, гляжу, а на рельсах лежит здоровенный такой леопард. Он, этот леопард, значит, свою пасть раззявил, а я в нее заглянул и вижу, клыки там, внутри страшенные. Я тогда сызнова всю свою жизнь увидел, с первых незапамятных младенческих годков. Вспомнил, как на велике вдоль Ганга гонял, и как мы с пацанами нанюхались клея в школьном подвале, и ту толстую соседскую девку, сестру шерифа, которая вывешивала на задней дворе свое кружевное белье просушиться… Много чего я тогда вспомнил, и всё в одно мгновение пролетело, а леопард, тем временем, поближе подошел и мне на форменную куртку уже слюной капает, скотина! И тут твой папаша спрыгивает, значит, с подножки паровоза и, как размахнется своим банджо и приложит тому леопарду по затылку. Такой звон по околотку пошел! Бесстрашный был, сукин сын…
– Да, верно, мой отец играл на банджо.
Я вспоминаю банджо в руках у отца. Ким старший сидит на ступеньках крыльца, стопы его босых ног утопают в тонкой и розовой от вечернего солнца пыли. Вдали поломанный плетень и темнеющие кусты кукурузы за этим плетнем… Воспоминания валятся на меня как мелкий картофель из худого мешка.
– Так ты говоришь, вы были друзьями? – спрашиваю я проводника-метиса, борясь с головокружением.
– Нет, обознался, – отмахивается проводник. – В жизни его не видал.
Сидим, молчим. Метис тушит о ступеньку окурок.
– А что с ним стало, с вашим отцом? – спрашивает он, глядя в бескрайнюю индийскую ночь.
Я не отвечаю. Я вспоминаю наш скрипучий дом в Лахоре…
Я помню источенные долгоносиком дощатые стены, коричневый летний сумрак в пустых комнатах, старую ламповая радиолу, сломанное тростниковое кресло на крыльце, остановившееся время… Я помню сезон дождей, фиолетовые грозы, кромешную ночь среди дня, звонкую дождевую капель с худого потолка в подставленный жестяной таз. Я поднимаюсь с кровати, взвизгивают пружины, белая вспышка молнии раскалывает кромешное небо за отворенными ставнями. И в это ослепительное трескучее мгновение я вижу деревья с плоскими кронами, мокнущие на краю саванны и далекий и жуткий силуэт горы Кайлас… В лиловых дождевых сумерках я вхожу в комнату отца. Скудный свет позволяет мне видеть его фигуру на низкой кушетке у окна. Ким старший лежит поверх одеяла в длинных армейских кальсонах с завязками. У него на груди спит та туземная женщина. Я зову ее тетя Майя. Это ее дом. Мама умерла, и мы не живем теперь в Фирозупре. Мы живем в Лахоре. Ким старший не носит больше форму знаменщика ирландского полка. Полк вернулся на Родину без отца. Отец остался в Индии, он нашел работу. Теперь он носит форменную курточку и фуражку и работает проводником на Синдо-Пенджабо-Делийской железной дороге… Поломанный трезубец молнии за окном. Тени сгорают. В белой комнате, похожей в то короткое мгновение на больничную палату, на низкой кушетке лежат отец и туземная женщина. Лицо отца и его обнаженный торс кажутся масляными от пота. Длинные черные волосы женщины разметались у него на груди. На полу возле кушетки – банка с опиумной настойкой. Я стою у изножья и смотрю на отца и на эту женщину. В моей руке маленький ножичек. Лезвие ножичка изогнуто полумесяцем… Трезубец молнии меркнет. Тьма смыкается, словно сходится занавес. Раскат грома, от которого сотрясается наш ветхий дом. Тетя Майя стонет во сне и наваливается на отца. Скрипит кровать. Ревет за окном потревоженный непогодой соседский слон. Я опускаю ножичек в карман пижамы. Я отворачиваюсь от окна, отворачиваюсь от этой, пропавшей в дождевых сумерках, кровати. Я ухожу…
Вываливаюсь из небытия. Протираю глаза и гляжу за окно. Поезд стоит. За окном нет ничего кроме перрона и полуразвалившегося глинобитного здания с мутными окошками. Фасад здания украшают три вывески: «Кассы», «Элитный секонд-хенд» и «Обмен валюты». Вдоль перрона стоят волосатые пыльные пальмы. К одной из пальм привалился туземный полицейский с кривым мечом и пузом, как у беременной на девятом месяце. Он даже толще чем я. Вид полицейского вызывает у меня смутную тревогу.
Покуда я кемарил, затекла шея. Встаю и иду размяться. Спускаюсь по лесенке из вагона.
– Стоим три минуты, – предупреждает меня проводник-метис.
– А где это мы?
– Бахамша, сахиб.
Прохаживаюсь туда-сюда под маслянистым покрывалом зноя, по перрону. Угол привокзального здания кажется рыхлым, как ломоть сырого хлеба, а за этим углом что-то поблескивает в дымной индийской дали.
– «Зе Таймз Оф Индия»! «Хинди»! Свежая пресса! – горланит мальчишка-газетчик где-то возле паровоза. – Читайте свежую прессу! Кровавая баня в окрестностях Аллахабада!!! Резня на корпоративной вечеринке!!!
По перрону прогулочным шагом шествует госпожа Блаватская. В белом воздушном платье, в белой шляпке и с ажурным зонтиком такого же цвета. Эта изящная миниатюрная женщина, похожа на девочку-подростка, но отчего-то, кажется выше толпы, окруживших ее туземных женщин в пестрых сари. Когда я гляжу на нее, мое сердце пропускает удар и сладко ноет внизу живота. Отвожу взгляд и иду к паровозу. Мне нужно найти мальчишку с газетами.
– Это у тебя, что здесь, милочка? – спрашивает Блаватская, указывая костяным мундштуком, на корзинку в руках одной туземки, весьма дородной.
Сперва, она приценяется к пиву.
– Гривна, – отвечает весьма дородная дама в цветастом сари.
– А пирожки, вот эти, с капустой? – спрашивает Блаватская и слышит в ответ:
– Гривна.
– А раки вареные?
– Гривна.
Блаватская затягивается и выпускает табачный дым из тонких прозрачных ноздрей.
– Достигнув безразличия к объектам восприятия, ученик должен найти раджу чувств, Творца мысли, того, который пробуждает иллюзии, – заявляет Блаватская. – Ибо Ум есть великий убийца Реального. Ученик должен одолеть убийцу.
Но весьма дородную даму в цветастом сари так просто не одолеть.
– Гривна, – говорит она, подбоченясь.
Блаватская согласно кивает, понимая, что нашла достойную противницу.
– Прежде, чем душа увидит, должна быть достигнута гармония внутри, а телесные очи стать слепы для всякой иллюзии, – терпеливо вразумляет Блаватская. – Прежде чем душа услышит, образ должен стать равно глухим, как к рыкам, так и к шептаниям, как к крикам ревущих слонов, так и к серебристому жужжанию золотого светляка.
С этим, кажется, не поспоришь, но дама в цветастом сари готова поспорить.
– Одна. Гривна, – цедит она сквозь зубы, упершись своими могучими коряжистыми ногами в пыльные и рассохшиеся доски перрона.
Госпожа Блаватская утомленно вздыхает.
– Эта земля, о, несведущий ученик, – предупреждает она, – лишь печальное преддверие, ведущее в сумерки, за которыми расстилается долина истинного света, того света, что неугасим никакими бурями, что горит без фитиля и масла.
Туземка обиженно поджимает губы и смотрит куда-то в сторону. Победа Блаватской близка… В конце концов она покупает двухлитровую баклажку пива, пирожки с капустой и картошкой, и возвращается к вагону. Возле вагона стоят проводник-метис и полковник Хопкинс.
– И куда, подевался этот мальчишка с газетами?! – негодует полковник, сканируя публику на перроне цепким взглядом. – Чертов бездельник! Спит, наверное, где-нибудь в тени баобаба!
– Ваша правда, сахиб, – соглашается проводник.
По правде, говоря, ему плевать.
– Не желаете, пива, полковник? – спрашивает, подходя госпожа Блаватская.
Приняв у Блаватской баклажку с пивом, полковник пьет из горлышка, запрокинув голову. Напившись, вытирает рот тыльной стороной ладони.
– Благодарю, – говорит он, возвращая Блаватской пиво. – Нервы ни к черту. Эти обезьяньи князьки надумали замириться. А если так пойдет – конец смуте и междоусобице. Индия восстанет из пепла, окрепнет и семимильными шагами направится к сверкающим высотам процветания. А на кой ляд нам сильная Индия? Прошу прощения, миледи, вырвалось… Будут переговоры. А вот и зачинщик этого безобразия. Обратите внимания, принц Арджуна, собственной персоной. С нами в вагоне едет, между прочим…
– Этот тот высокий юноша с дредами, в солнцезащитных очках? – спрашивает госпожа Блаватская. – Он похож на ямайского растамана.
– Принц путешествует инкогнито… Ким, старина, послушайте, вы не видели мальчишку с газетами? Он где-то тут шастал…
Пожимаю плечами. Прогулка по перрону сильно меня утомила. С лица льет пот, в голове звенит циркулярная пила. Хочется присесть в теньке, а лучше прилечь. Я растерянно оглаживаю свое арбузное пузо, и тут замечаю, что госпожа Блаватская откровенно меня разглядывает. Краснею.
– Па-а-апрошу в вагон! – говорит служебным голосом проводник-метис. – Поезд отправляется.
Поезд уже идет на разгон, когда дверь купе с лязгом отъезжает в сторону и к нам протискивается поместительный рюкзак. Джентльмен, несший рюкзак, вследствие своего незначительного роста в первый момент незаметен. Да, он невысок, где-то мне по плечо, но кряжист и крепок, с хваткими поросшими рыжими волосками руками, округлым животиком и веселым краснощеким лицом. На лице – седые щетки усов, нос картошкой и маленькие черные глазки с лукавым блеском. Одет этот джентльмен просто и без затей. В высокие, испачканные речным илом, охотничьи сапоги, обтрепанный вельветовый пиджак и тирольскую шляпу с фазаньим пером. На плече у нашего нового попутчика висят аж три чехла: один с толстым ружьем, прозванным среди охотников «слонобойкой», другой с пневматическом гарпуном и третий чехол с набором клюшек для гольфа.
– Уф, – говорит этот человечек, прислонивши свой жуткий рюкзак к нашему столику и, сдвигая на затылок свою тирольскую шляпу с пером. – Позвольте представиться…
– Редька! – кричит госпожа Блаватская величественным жестом, отставляя в сторону опустевшую пивную баклажку.
Она порывисто поднимается и, обежав безразмерный рюкзак, обнимает сего, по-прежнему незнакомого нам, джентльмена.
– Ленка! Чертовка ты эдакая! – гогочет тот, взаимно облапив Блаватскую.
Следует сцена дружеского лобзания.
– Позвольте представить вам, господа моего старинного друга, – говорит госпожа Блаватская, глядя на нас с полковником блестящими от выступивших слез глазами. – Редьярд Киплинг, известный литератор, охотник, путешественник, масон и бабник.
– Да, это я, – скоромно соглашается сэр Киплинг, расчесывая свои пушистые усы специальной маленькой щеточкой. – Сидите, сидите, господа. И, пожалуйста, не надо оваций.
После чего известный литератор, достает из клапана рюкзака курицу в фольге, вареные яички, несколько яблок, а сам рюкзак ловко забрасывает на третью полку.
– Ну, вот, – говорит сэр Киплинг, усаживаясь за столик и, утирая пот с маленького покатого лба. В руке у него словно по волшебству появляется куриная ножка, изрядно смазанная горчицей. – Полез я, значит, по сосне в гнездо, за бегемотовыми яйцами. А зима в том году выдалась лютая, в Черапунджийском ущелье клубился морозный туман, и ветер свистел в сталагмитах сосулек…
– Пойду, прогуляюсь по вагону, – говорю я ни к кому, собственно, не обращаясь. – Укачало что-то…
– Встретив меня в гнезде, бегемотиха зашипела, – продолжает, меж тем, свой рассказ сэр Киплинг, размахивая перед носом полковника куриной ножкой. – Тогда половчее перехватив альпеншток, я заглянул в прекрасные с поволокой глаза животного и прочел там свой приговор – Скорую и Неминуемую Погибель…
Я выхожу из купе и задвигаю за собой дверь.
Поезд летит по индийской прерии. Качаются на своих крюках и скрипят керосиновые лампы. Пузырятся занавески на окнах. Прохожу по вагону, заглядываю в купе проводника. Там пусто. Звякают стоящие на столике чистые стаканы в подстаканниках, да катается по полу бутылка из-под «Ессентуков». Выхожу в тамбур и вижу принца Арджуну с дредами, в солнцезащитных очках и беретке, в компании с двумя секьюрити. Секьюрити похожи, как братья. Оба бородатые, у обеих черная повязка через правый глаз, оба в мышиного цвета халатах. Отхожу к другому окошку. Любуюсь пейзажем.
– Мой повелитель, гость вот-вот прибудет, – сообщает принцу бородатый и одноглазый секьюрити. – Соблаговолите пройти к месту рандеву.
Принц Арджуна коротко кивает. Запахнувшись в халат цветов ямайского флага и по журавлиному переставляя свои худые и длинные ноги, он выходит, за предупредительно отворенную, другим секьюрити дверь. Телохранители топают следом. На поясах их халатов висят кривые мечи в богато украшенных ножнах. Принц Арджуна направляется в хвост состава. Подождав минуту-другую, я иду за ним. Я же шпион, пусть и контуженный. Следующий вагон тоже купейный, потом вагон-ресторан, а после начинается Ад Плацкарта. Там ужасно много детей. Дети сидят в проходе на горшках, скачут как маленькие обезьянки по полкам, дети цепляются за мой пиджак и кричат мне,
– Дядя-слон, покатай! Дядя-слон, где твой хобот?
Кто-то играет на ситаре, а кто-то в нарды. Гомон голосов, интересные запахи. Бородач, идущий следом за принцем, оглядывается. Я прячусь между полок и утыкаюсь носом в развешенные на веревке сырые пеленки. Я не люблю Индию. Я должен выбраться отсюда пока моя личность не распалась на части. Чувствую, как навыки шпионского мастерства понемногу возвращаются ко мне. Иду за принцем, словно тень, через Ад Плацкарта. Я ловок и быстр, как жирный лоснящийся тюлень. Мурлыкаю под нос песенку, которую слышал где-то, сейчас и не припомню где:
Я шпион, я сохраняю покой,
И ты никогда не узнаешь,
Кто я такой.
Плацкартный вагон, еще один, и еще. После прохожу через вагон, заставленный клетками со всякой разной живностью. Там одно узкое окошко под потолком, ни черта не видно, и я сильно разбиваю колено об угол какой-то клетки. Куры принимаются кудахтать, козы блеять и т. д. На шум приходит бородач. Он скользит между клеток, словно не замечая сумрака, высвободив из ножен кривой меч и сверкая белками глаз. Я задерживаю дыхание и подбираю живот, насколько это вообще возможно. Сливаюсь с окружающей средой. Секьюрити скользит мимо. Я слышу запах кари и гашиша. Бородач выглядывает в тамбур, в тамбуре, как я понимаю, нет ни души, только он отчего-то медлит, медлит несколько долгих нескончаемых минут. Я боюсь дышать, я думаю, он может услышать. А еще у меня начинает дергаться ушибленная нога. Но, вот секьюрити уходит. Перевожу дыхание и, помассировав немного мое несчастное колено, крадусь следом.
Тамбур. Еще один вагон, похоже, последний. Осторожно приоткрываю дверь. Там от пола до потолка громоздятся какие-то ящики, тюки и коробки. Посреди вагона оставлен узкий проход. Стараясь не скрипеть, захожу, и выглядываю из-за ящиков. Дверь на другом конце вагона открыта, за дверью рельсы со шпалами убегают в вечереющую оранжевую даль. По рельсам, нагоняя вагон, катит дрезина, застеленная роскошным ковром. На ковре, на груде подушек величественно возлежит какой-то дядька в белых одеждах и покуривает кальян. Слуга в шароварах обмахивает его опахалом из павлиньих перьев. Возле отворенный двери стоит принц Арджуна со своими дурацкими дредами. Дрезина подходит вплотную к вагону. Лязг. Звон. Дядька в белом откладывает в сторону мундштук кальяна, величественно поднимается со своего ложа и переходит в наш вагон. И вот они стоят друг против друга, принц Арджуна и этот, с гламурной дрезины.