То же самое я почувствовал, когда уже под вечер вернулся домой. Коридор, увешанный фотографиями и бейджиками с крупнейших музыкальных фестивалей; полки, на которых Лера так старательно размещала всех этих эмтивишных космонавтов и один золотой граммофончик, за которым мы с ребятами летели за океан, – все это были памятники чьим-то победам, возможно радостным, возможно пирровым, но не моим. Кровать, несуразно большая и пышная, чёрная глыба телевизора, бесхозная гитара на стойке в углу, рабочий стол, всклокоченный вдохновением, а на нем какое-то словесное макраме, прерванное на середине. Квартира стала скучным музеем, в котором я был единственным посетителем.
На второй день я отправился писать завещание. Все деньги, полученные мной с дистрибуции музыки, концертов и участия в саундтреках к фильмам – то есть всё, что было, – переходили семи разным фондам, которые я нашёл по пути к нотариусу. Недвижимости у меня не было (квартиру снимал), так что от него я вышел бедным посмертно. Я подумал, что даже и без всей этой понарошечной смерти я хотел бы именно так распорядиться накопленным добром.
Видите ли, когда толпы поклонников и серьёзные суммы на счётах были только наивными грезами, мне казалось, что, став звездой, я разрушу все стереотипы о них, смету их своим прытким до четвёртой стены нравом. Я хотел быть той знаменитостью, которая в моих детских фантазиях сидела со мной на одной лавочке, гуляла по ночному парку и говорила чуть отстранённо, но по-доброму о слишком понятной ей жизни. И всё это в то время, как набитый битком стадион ждал её появления. Ведь, как и кумир для нас, мы тоже для него одни. Так нам кажется. Но со временем, подарившим мне всё, о чём я мечтал, я познал трясинные свойства повседневности, которые тем сильнее, чем наглее водитель, надеющийся промчаться по «зелёной улице». И я очутился в сумрачном лесу. Всегда немного недовольный и как бы чем-то пришибленный, как старик, мимо которого мчатся шальные дети – мои былые амбиции и грандиозные планы. Мне подсовывают ручку, медиатор, статуэтку, микрофон, очередной левак на рекламу, а я смотрю немного в сторону, на них, как они сверкают, но теперь лишь пятками… Короче, это я к тому, что пусть хотя бы мёртвым я совершу широкий, разрывающий повседневность жест.
Вечером мне на почту пришло письмо от Вольфа. Я уже не дивился тому, что он нашёл мой приватный ящик, о котором знают только близкие, – после нашей беседы мне казалось, что мы были в многолетней внутричерепной переписке. Он писал, что изучил мою медицинскую карту и единственным вариантом остаётся самоубийство. Что ж, в моём возрасте и с моим детством в белых, пахнущих хлоркой коридорах неврологии другого я и не ожидал. Записку нужно поставить на таймер, чтобы в запасе был примерно час, после чего как можно скорее идти к нему. Во вложениях был снимок карты с петляющей глухими дворами линией маршрута от моего дома до его подвальчика. И да, мне надо не забыть о вещах. Вернее, о том, что о них нужно забыть.
На третий день я даже не вышел из дома. Сидел на полу в коридоре и смотрел наши первые репетиции. Звук больше напоминал работу миксера, наполненного ножами, но, черт возьми, – это были лучшие моменты моей жизни. Тургруппа у подножия Эвереста; улыбчивые, стоящие в обнимку альпинисты, которых понемногу разнимет холод – пресыщенности, меркантильности, бессмысленности.
И пора было уже прервать этот ностальгический вояж, но взгляд зацепился за глянцевый уголок на полке со статуэтками. Это был какой-то загнувшийся во всех смыслах музыкальный журнал, номер трёхлетней давности, а в нём – статья о нашем последнем альбоме. Руки сами потянулись к нему и открыли нужную страницу.
Когда-то давно, когда к небу были ещё устремлены антенны радиоприемников, а их динамики хрипели перегруженными гитарами смелых новичков, на небосклоне отечественной музыки загорелась новая звезда – "Покатай Меня, Большая Черепаха". Ребята, насмотревшись советских мультиков и наслушавшись ню-метала, скрежетавшего тогда, в начале нулевых, в плеере каждого подростка, сколотили группу, которой было суждено "в Европу прорубить окно". Престижные награды, на которые раньше, казалось, российскому музыканту и озираться было как-то неприлично ("Грэмми" за лучший рок-альбом и триумф на "MTV Video Music Awards"), первые строчки в мировых чартах, туры в лучших традициях Жюля Верна, контракт с "Universal Music". Они, что называется, попали в струю.
В одном из интервью лидер группы Иван Царёв (которого продюсеры для более эффективной экспансии западных рубежей переименовали в Айвана Сара), объясняя смысл названия группы, рассказывал: "Как-то после репетиции мы с ребятами сидели у меня. Чтобы, так сказать, закрепить результат [чего именно, не уточняется (прим. ред.)], мы крутили одну за другой кассеты с советскими мультиками. Когда шёл тот, про львёнка и черепаху, мы все просто выпали: а где фраза "Покатай меня, большая черепаха"? Толик предположил, что это какие-то политические игры, но какие конкретно и в чью пользу, ответить затруднился. Арсенизатор заявил, что это все проделки путешественников во времени – тогда ещё шёл в кино "Эффект бабочки". Но одно мы поняли точно – ностальгия порой играет с нами злую шутку. А мы решили сыграть на ней палочками и медиаторами".
С тех пор прошло уже двенадцать лет и семь альбомов, последний из которых вышел на днях. И вот вопрос: а не стала ли "Большая Черепаха" таким же ностальгическим глюком на наших retina-экранах?
И, увы, новый альбом ПМБЧ – это лишь двенадцать признаний в любви мейнстриму спустя много лет после расставания. Унылых, душных, как те, что пишутся ночью по пьяни. Слушая их, невольно вспоминаешь Есенина:
А он, точнее, она никуда и не гонится – это-то и досадно. Большая Черепаха медленно ползёт по ржавым рельсам заученных приёмов, сонно подмигивая старым поклонникам, пропуская вперёд, как в Эзоповой басне, скоростных звёзд-однодневок – она ведь все равно первой придёт к финишу. Жаль только, что финиш это карьерный – ребята уже не раз были замечены на корпоративах. Ну что поделать, львята выросли, пошли на работу, а катать-то кого-то надо"…
Дальше глаза уже забегали по строчкам.
"…пластиковый звук… сэмлпы из тех, что предлагает юзеру только что скачанный секвенсор… четыре аккорда, потерявшие былую цепкость, и теперь их беззубое шамкание отзывается только мыслью "Где-то я уже это слышал…"»
Словесный понос, сгущённый до режуще-твёрдого каламбура. Переплёт затрещал, надрываясь, но я сдержался. Слишком много чести этому литературному швейцару. Я подошёл к окну, уставившись на трупно-жёлтое здание Литинститута, где он мог открывать двери в мир Большого Слова ещё не оперившимся словоблудам. И спорить с ним как-то расхотелось.
Уже вечером, больше назло ему, я позвонил Лере. Мы не разговаривали уже три года. Неправильно набран номер. Писать ей я не хотел – разговор хотя бы нужно стирать только из головы. Ну, будет зато убедительная картина моей предсмертной агонии.
В три часа ночи, поставив записку на четыре двадцать, я вышел из дома и, не ощущая ног, будто они, как и должно трупу, окоченели, пошёл тёмными улицами. По стенам коридора вместо единичек уже ползли заголовки утренних новостей.
Вольф ждал меня на входе, у стойки администратора.
– Ну что, мертвячок, – похлопал он меня по плечу, мраморному от напряжения, – пойдём тело смотреть.
Мы оказались в комнате, похожей на кабинет патологоанатома. Жужжащие лампы, глянцевая плитка на стенах, всюду оцинкованные тазики и столики на колёсах. Но именно что похожей, потому что всё в ней – особенно отельные халаты на крючках у двери – выдавало декораторскую халатность. Ячейки холодильников, не подписанные и, кажется, даже не открывающиеся; запах, слишком мягкий, чтобы выедать дух разложения, и большой железный стол посередине – со сливом и краном, даже не подключённым к водопроводу. На нём лежал я. Жёлтый, весь какой-то лакированно блестящий. Мы были похожи, как две капли воска.
– Биоразлагаемый, – похвастался Вольф и тут же кинулся ловить меня, кренящегося набок.
– Одобряю… – борясь с тошнотой, проквакал я и вперёд Вольфа вышел из комнаты.
На столе у Вольфа лежало красневшее от своей лживости свидетельство о моей смерти и ещё более красный липовый загранпаспорт.
– Первое – для близких – ну, или тех, кто тобой займётся. Получат они его, естественно, только в ЗАГСе. А это, – указал Вольф на загран, – для тебя – в рай полетишь под другим именем. – Слово «рай» он сказал так буднично, как бы проскользнув мимо него, что у меня больше не осталось сомнений в том, что это вполне реальная точка на карте. – И напоследок… чистая формальность. – В руке у него откуда-то взялся кубок, изящно изогнутый, потускневший и словно бы запотевший от дыхания времени.
– Что это? – спросил я.
– Мёртвая вода. Да не боись, только звучит страшно – это просто дистиллированная водичка, пей давай, вот так.
Деревянные папуасы, как и раньше, стояли по углам, и я даже устыдился своих былых сомнений в их благонадёжности. Да и все в кабинете было по-прежнему за исключением одной детали, которую в прошлый раз я почему-то не приметил. На стене за высоким бордовым креслом Вольфа висела картина. Кажется, это был Васнецов. Иван-царевич вместе с Еленой Прекрасной мчится на Сером Волке через лес. Он презрительно косит глаза и, кажется, едва удерживает руку Елены, понуро смотрящей в никуда, от фейспалма. Только, в отличие от оригинала, весь лес позади них утопал в белоснежных огнях. Приглядевшись, я увидел, что это вспышки фотокамер. А потом сверху постучали. Кажется, лопатой.
– Просыпайся, китайский деликатес, ха-ха-ха, – хохотал Вольф, и верхние частоты его голоса срезало дубовой крышкой.
– Ты сказал, это просто вода. – Шевелить я пока мог только губами.
– Да, вода. И немного тетродотоксина из фугу. Чтоб крепче спал, х-хе. – Он как-то проказливо усмехнулся или, скорее, фыркнул, издав при этом короткий рык. Весь взъерошенный, распаленный работой, сверкающий по́том в лунном свете. Я снова почувствовал тело – по нему бежали мурашки.
– А зачем была вся эта история с куклой? – понемногу складываясь, чтобы подняться, спросил я.
– Как показал опыт, клиентам лучше заранее не знать о погребении. Сам подумай: какой-то Вольф из подвала предлагает тебе полежать сначала в морге на опознании, потом в гробу. Внушает доверие? Ну да, отвлекающий манёвр, – устал он петлять. – Но поверь, это самое неприятное, что с тобой случилось на пути к загробной жизни.
Меня похоронили на Ваганьковском кладбище. Старомодно.
Когда мы уже шли по центральной аллее, мимо шедевров похоронной мысли, я не удержался:
– А Лера была?
– Э-э… нет, она в отъезде. Но прислала подругу. Олесю, кажется…
– Понятно… – Должно быть, на похороны она пришла в костюме стервятника – доедать то, что так долго сживала со свету. Но мне вдруг стало уже совсем не до неё. Я подумал: а ведь все и вправду могло закончиться так. Деревянный крест, хоть я не верил ни в каких богов и вообще хотел, чтобы меня сожгли, а прах развеяли по ветру; уханье падающей земли, его короткое эхо в интернете и… всё.
Калитка была открыта, а охранника с собаками, кажется, отправили в ближайший Макдоналдс. За воротами нас ждал чёрный джип «вольво». Начищенный до блеска, последней модели, но все-таки «вольво». Тогда я понял, что для Вольфа имидж дороже роскоши.
– Он отвезёт тебя в аэропорт. Нарядный такой полетишь!.. – кивнул он на мой костюм, новый, купленный специально к похоронам за неимением у меня клерко-парадного опыта, но с грубо зашитыми разрезами, через которые меня одевали.
– А ты?..
– Не-ет, я, конечно, гондольер, но до определённой черты. Дальше пилоты, а мне ещё надо других переправлять. Билет и документы у водителя, а, как прилетишь, тебя встретят. Ну, давай, хорошего полёта!
Город почернел за тонированными стёклами и, прижавшись к ним головой, прислушавшись к оттаивающим мыслям, я вспомнил отчего-то, что машина у ворот стояла всего одна и что сейчас морозная ночь. Наверное, Вольф пошёл откапывать кого-то ещё.
Я все ещё был слаб, поэтому всю дорогу спал. Меня разбудил свет от стеклянно-волнистого здания аэропорта, бьющий в лобовое стекло. Мы приехали в «Домодедово». Мне всегда он нравился больше, чем «Шарик». В нем чаще встретишь это умилительное семейство Петровых, отправляющееся в долгожданный отпуск в Турцию: крепкий папа в красно-белом спортивном костюме «Bosco» (кепочка опционально), мать не отстаёт – вельветовый костюм цвета сирени, и дети: старший, в папу, рослый, крупный, в телефоне, и младшенькая, совсем тоненькая, две русые косички. Смотря на них, я представляю себе их жизненный уклад, и его тепличная банальность согревает меня, промёрзшего в экзистенциальных фракталах.
Когда мы подъехали к нужному терминалу, водитель, не оборачиваясь, протянул мне бумажки, мы молча расстались и я, ёжась от холода, быстро зашагал ко входу.
Меня теперь звали Елисей Арсеньев, а летел я на Бали. Что ж, довольно пошловатое загробье. Но, как говорится, дареному гробу…
Я зашёл в туалет, посмотрел в зеркало – и немного опешил. Лицо, бледно зеленое, как-то отупело растянулось, как развязавшаяся маска. Чувствовал я себя нормально, разве что немного зябко было… Ну, по крайней мере, шансы во всех смыслах пролететь увеличивались. Я вполне мог сойти за того «похожего чувака», при виде которого ты уже лезешь в карман за телефоном, чтобы сфотографировать, но тут замечаешь досадные различия, однако всё равно фотографируешь – хотя бы мем можно запилить из разряда «уже не тот».
На регистрации, паспортном контроле и досмотре меня пропускали как будто даже в спешке, словно бы стыдились быть единственной преградой между кощеем и витамином D.
Промявшись где-то с час на железных скамейках в зале ожидания, когда небесная кромка уже синела вдали за чёрными лесом, я, наконец, сел в самолёт.
Где-то к полудню мы прилетели в Доху – там была пересадка. Белые и только белые машины, стеклянные, до небес, обелиски денежному богу, на которые нельзя смотреть под страхом ожога сетчатки, – и какой-то внутренний сквозняк, открывающийся при взгляде на этот комфорт, так бездарно выливающийся через край, на эту сбывшуюся мамону, за которой больше не укроешься от бренности жизни. Я из принципа не соглашался выступать здесь, в Катаре, когда нас приглашали на фестивали и частные тусовки, хотя мы с ребятами теряли на этом кучу денег.
Нас отвезли в роскошный пятизвездник (других здесь, кажется, и нет) – вылетали мы только через восемь часов. Можно было пройтись, полюбоваться Персидским заливом или кинутыми, занесёнными песком спорткарами, но я предпочёл остаться в номере, за плотными портьерами и под кондиционером.
На рассвете следующего дня наш самолёт приземлился на Бали. На выходе из аэропорта меня встречали с табличкой – естественно, с новым именем. Это был местный – поджарый, смуглая, с едва заметным синим отливом, кожа, в чёрной майке на бретельках и с высветленным хэиром. Его звали Антон, и он неплохо говорил по-русски. В маленьком юрком джипе, на котором мы куда-то ехали, играло «Кино». Между песнями, которым Антон довольно забавно подпевал, он сказал, что фанатеет по Цою, да и русскому року вообще. А ведь запарились, нашли где-то этого славянофила.
Дорога петляла уже в лесу, потемнев за густой растительностью, но это не настораживало, а даже наоборот – как будто расслабляло: с позапрошлой ночи на меня все сильнее, словно похмелье или боль после заморозки, наваливались мысли о необратимости моего решения. Но сейчас былой мир, серьезный и взрослый, – мир, где я мертв, – померк за гигантским тропическим листом, уступив место новому, в котором рядом сидит белобрысый балиец и завывает: «М-м-м, восьмиклассница-а-а».
Вскоре за деревьями показался аэродром, похожий на те, южноамериканские, с которых в США, если фильмы не врут, приносит отменный колумбийский снег.
Мы миновали сетчатый забор и подъехали к маленькому ржавому ангару. Антон вошел внутрь, попросив немного подождать. Взлетно-посадочная была полоской раскатанной земли, где-то метров двести в длину. Стрекотали цикады, в воздухе стоял землисто-влажный аромат. Я поднял голову к небу. К просторному чистому небу, сгущавшемуся вокруг солнца до морской синевы. Сонная мягкость и какая-то почти скрипучая свежесть разлились внутри.