«Я видела страдания во тьме, но я также видела, как в самых неожиданных местах рождается красота»
м/ф «Тайна Келлс»
1. Лето первое
Мама и тётя
Каждый год, когда кончались уроки, были сданы учебники и отработана практика, я уезжала в лагерь. Как ребёнку матери-одиночки, мне полагалась бесплатная путёвка. Полагалась, однако, до четырнадцати лет включительно, а после десятого класса мне уже было пятнадцать с половиной. Шансов, что в таком солидном возрасте меня опять пригласят петь отрядные песни и маршировать на ужин в «Бирюсинку» или «Сказку», не оставалось никаких.
Дома заняться было нечем. Десятый класс благополучно – ну и пусть, что с четырьмя тройками за год – остался позади. Одно время, ещё весной, я начала подумывать, что пора завязывать со всей этой школой и пойти получать какую-нибудь профессию. Хотя бы, например, повара. Кормить людей. Разве не полезное дело?
Я даже заикнулась об этой своей задумке маме.
– Мам, а что, если я заберу документы прямо сейчас, не пойду в одиннадцатый и буду учиться на повара?
Она поморщилась, как от какого-нибудь неприятного звука.
– Чего?..
– Ну, поваром стану, там, ПТУ закончу…
– Чего, чего?
Чувствуя себя на редкость глупо, я повторила:
– На повара пойду, в училище выучусь…
Мама подняла глаза к потолку и произнесла только одно слово, зато с чувством:
– Гос-споди!
– Я знаю, что не очень хорошо готовлю… Так ведь там научат. Целых два года учиться. Практика же будет… – залепетала я.
– Сиди уже! – внезапно крикнула мама. – Чушь какую-то мелет. Повар с шести утра на ногах! Картошку путём пожарить не можешь. В школу пойдёшь. Не выгнали, и слава Богу. К репетитору по математике будешь ходить.
Слова были привычные, но всё-таки мне стало обидно.
– Я ещё суп из сайры умею варить! И песочное печенье мы с Ольгой делали по книжке!
Я закончила десятый класс и весь июнь томилась дома.
Мама была постоянно чем-то занята. Даже сейчас, в отпуске, она перебирала, протирала и перекладывала на другие места всяческие нужные вещи, вычищала грязь на обоих балконах, кипятила в громадной кастрюле воду, когда отключали горячее водоснабжение, и делала массу других полезных дел.
Она всегда работала, а мне долго отводила роль наблюдательницы. «Смотри и учись!» – советовала мама. Я и вправду смотрела, но большего мама мне не разрешала, дабы я ничего не испортила, не разбила, не разлила. Но в седьмом классе мама как-то до обидного внезапно стала требовать приготовленной еды, чистого пола, глаженого белья. Понятое дело, что ничего такого я не умела, хотя и смотрела на то, как это делается, целые годы. К тому же я привыкла, что сравнительно уютное существование мне всегда обеспечивает некто пусть вредный и ворчливый, но по-своему заботливый, и не могла привыкнуть к мысли, что этот порядок изменится.
Всё же, видя, что мама злится и упрямо требует от меня хозяйственных дел, я вооружилась книжкой «Для вас, девочки» и по ней стала учиться готовить простенькие салаты, жарить картошку, стирать носки и даже мыть полы. Я старалась, но мама обычно была недовольна. Однажды, когда я мыла обувь в коридоре, она начала кричать, что смотреть не может на это безобразие, выхватила у меня тряпку, пару раз больно хлестнув меня ею, велела убираться прочь и принялась домывать всё сама.
Готовить мне, впрочем, понравилось, и мы с подружкой Ольгой, вооружившись книжками, собирались у неё дома и колдовали на кухне. Первые блины пришлось выбросить собакам, песочным печеньем можно было заколачивать гвозди, зато однажды мы испекли такие шедевральные конверты из слоёного теста с сыром, что Ольгин отец съел сразу четыре штуки. Кроме готовки, мы, как тогда было модно, плели разные «фенечки» из бисера, но в праздники и каникулы в основном, конечно, занимались дураковалянием. Мы звонили по телефону и говорили на разные голоса, разыгрывая незнакомых тётенек, шарахались по улицам, переделывали на свой лад заданные в школе стихотворения и рассказы и потом хохотали над этими пародиями.
Мама у меня вставала раным-рано даже в выходные и работала практически всегда. С восьми до двух она трудилась на основной работе, с трёх до шести подрабатывала в детском центре, после ужинала дома пельменями или варёной овощной смесью, а в восемь часов отправлялась мыть полы в небольшом офисе на первом этаже соседнего дома. В эту контору я частенько ходила вместе с ней, и по сей день слово «офис» у меня ассоциируется с мусорными вёдрами, пылесосом и тряпкой для пыли, с которой я ползала по верхам шкафов.
Мама жаловалась на то, что ей никто никогда не помогал и не помогает, но в то же время (как я стала понимать лет с двенадцати) гордилась этим. Даже вернувшись домой где-нибудь в половине десятого, она долго не ложилась спать: стирала и развешивала бельё, ставила варить курицу для супа, а иногда проверяла мою школьную сумку. Все самостоятельные работы на листочках, если там стояли двойки или тройки, я предусмотрительно выкидывала, но из тетрадей вырывать листы не рисковала, и тут-то мне попадало. Обычно несчастная тетрадка летела мне в голову с нелестными комментариями о моих умственных способностях. В воскресенье я покорно садилась за уроки, делала задания, в которых сколько-нибудь смыслила, а те, в которых не смыслила, всё равно выполнить не могла, и поэтому с отрешённым лицом сидела за раскрытой книгой, пока мама рядом смотрела телевизор. И мечтала о своём, о девичьем.
Но больше всего я радовалась, когда приходила тётя Люба.
На самом деле она, конечно, не была для меня никакой тётей. Всего лишь маминой приятельницей. Мама сама говорила, что подруг у неё нет, потому что подруг имеют только те, у кого слишком много свободного времени, но всё-таки две хорошие знакомые у неё были. Я звала их тётей Томой и тётей Любой.
Тётя Люба жила в том же самом подъезде, что и мы с мамой, в такой же однокомнатной квартирке. Дома у неё стояли ничем не примечательные мебельный гарнитур и холодильник «Бирюса». Она покупала помаду того же цвета, что и мама, ела те же молочные сосиски и колбасный сыр, ездила в таких же автобусах и надевала на работу совершенно такие же, как мама, чёрные туфли-лодочки.
Но насколько же она отличалась в моих глазах от мамы, да и вообще от всех остальных людей!
Любовь Ивановна казалась мне очень красивой, хотя я никогда не могла бы точно объяснить, почему. Она была невысокой, полноватой, с большой грудью, и постоянно пыталась худеть. Но я считала, что худеть тёте Любе совсем не обязательно – она была сильной, гибкой, двигалась как-то очень ловко и гармонично.
У неё не было денег на дорогие украшения, и она покупала себе бижутерию из поделочных камней или вовсе пластмассовую. Бусики, серёжки, колечки были для неё как игрушки для ребёнка. Какую-нибудь очередную безделушку она показывала мне, хвасталась, примеряя, и в её зеленоватых глазах сверкали лукавые искорки. Но особенно я любила её голос: из него струилась какая-то магия; слушая тётю Любу, хотелось, чтобы она подольше была тут и продолжала говорить, причём неважно, что.
Она иногда забывала вещи. Бывало, что опаздывала. На большом столе, где Любовь Ивановна кроила одежду (она работала швеёй на дому, хотя по образованию была учительницей математики), часто валялись разные лоскуты ткани, булавки, нитки. В квартире у тёти Любы вообще никогда не наблюдалось идеального порядка, который так старалась вести у нас моя мама. Уборка у неё была быстрой: одной и той же тряпкой она могла протереть окна, потом стол, потом пол, а после всего вытряхивала с балкона коврик.
Однажды мама попросила её помочь с поклейкой обоев в коридоре. Тётя Люба заверила, что в этом деле она спец, и управилась за пару часов. Отужинала у нас, нахваливая мамину стряпню, и счастливо отправилась домой, не слыша, как мама причитает над криво обрезанными снизу полосками и вздувшимися пузырями.
У тёти Любы не было детей: один раз, как мне рассказывала мама, она родила мёртвую девочку, потеряла много крови и с тех пор не могла иметь ребёнка. У неё были только племянники от братьев и сестры, да ещё я.
Она была рядом с тех самых пор, как встретила мою маму из роддома. Мама считала, что я недоедаю, допаивала меня овсяным отваром, а оставшуюся кашу, чтобы не выбрасывать, доедала тётя Люба. Потом тётка ходила для меня за кефиром на молочную кухню. Ещё позже – шила наряды на Новый год.
Но сильнее, чем Новый год, я ждала тёти Любины дни рождения. Я звала маму спуститься на пятый этаж как можно раньше, чтобы подольше подышать воздухом предвкушения праздника, побыть среди всех этих улыбчивых приятельниц тёти Любы – не таких красивых, как она, но тоже по-своему славных. Некоторые из них приходили с мужьями, и после ужина всегда были танцы. Если ставили что-нибудь весёлое, я тоже плясала, как могла, или (когда была поменьше) просто-напросто бегала от радости из комнаты в кухню. Если ставили музыку медленную, то садилась на диван, обнимала колени и заворожённо смотрела на то, как танцуют взрослые. Тётя Люба обычно танцевала со своим Рустамом. Я была в курсе, что они не женаты и не живут вместе, а только встречаются, но почему это так – не знала, да никогда и не интересовалась. С меня было достаточно, что дядя Рустам почти такой же весёлый, как тётя Люба, и, кажется, любит её. Мне очень хотелось, чтобы мамину подругу любило как можно больше людей.
Я замирала от тихого восторга, когда на этих днях рождения тётя Люба выводила меня за руку из-за стола и шутливо объявляла:
– Ну, а теперь, дамы и господа, товарищи, выступает народная артистка Октябрьского района Анастасия Инякина!
Совсем маленькой, лет до восьми, я лихо наяривала Азизу:
– Милый мой, твоя улыбка
Манит, ранит, обжигает,
И туманит, и дурманит,
В дрожь меня бросает!
Меня и правда бросало в дрожь – понятное дело, не от милого, которого ещё быть не могло, а от сладкого волнения, от того, что на меня смотрят люди и дарят мне свои улыбки, взгляды, нежность, называют Настенькой…
Тёте Любе тоже нравилось петь, но получалось у неё не очень стройно. Гораздо лучше она танцевала цыганочку под музыку из «Жестокого романса» или какого-то неизвестной мне мелодии с магнитофонной кассеты. Гости хлопали ей в ладоши, потом тётя Люба, царским жестом взмахивая бордовой с кистями шалью, кричала: «Танцуют все!», и мужчины принимались притопывать и кружиться вокруг неё, так что в шкафу вздрагивали и позванивали рюмки. Тётя Люба манила, кружила, лихо притоптывала каблучками красных туфель. Воздух комнаты насыщался запахами пота и разгорячённых тел, одеколона и духов, душистых роз и сваренного кофе. Цыганский хор рвался наружу из музыкального центра, ему вторили порывистые возгласы мужчин и женщин, и в хмельной круговерти праздника моё взволнованное, колотящееся сердце чуяло какую-то безумную попытку преодолеть, прорвать этим гомоном, этой пляской мрачную темноту давившей в окна январской ночи. Музыку ставили по два и три раза, но рано или поздно обессилевшая хозяйка падала на диван, вытирая влажное раскрасневшееся лицо, и вслед за ней все другие останавливались тоже. Потом румяная, немного захмелевшая тётя Люба наливала мне, наравне со всеми гостями, кофе, приносила торт. За тортом одна из подруг Любови Ивановны, маленькая женщина с чёрными глазами, пела песню про город золотой, кто-нибудь обязательно читал стихи, кто-то рассказывал про своих детей. Наконец наступала пора разъезжаться, и гости, обнимаясь в прихожей и желая ещё и ещё раз имениннице всяческих благ, уходили один за другим в морозную чёрную стынь, до следующего праздника.
Я мечтала, что, когда вырасту и начну зарабатывать деньги, непременно принесу тёте Любе самый лучший подарок, что-нибудь такое, чего достойна только она. Пока что я рисовала ей пышные красные розы на сложенных в виде открытки листках.
До шестого класса мама проверяла все мои уроки, а математику и вовсе делала наполовину сама. Но после того, как она устроилась подрабатывать в офис, даже у неё не хватало сил на то, чтобы объяснять мне формулы и графики. Я стала ходить по вторникам и четвергам заниматься к тёте Любе.
Мы учились с ней два года, а потом почему-то прекратили, и после этого встречи с тётей Любой стали до обидного редкими. Она почти не заходила к нам – наверное, в её насыщенной жизни и без нас было много интересных дел. Даже когда мама случайно сталкивалась с ней в магазинчике или возле подъезда, они перекидывались лишь несколькими фразами.
– Что тёте Любе до наших проблем, – стала говорить мама. – У неё жизнь другая, детей нет. А у меня ребёнок, ты. Она не поймёт никогда, что ребёнок – это всё!
– Но у неё же есть племянники, – возражала я.
– Это другое. Пришла, поводилась, в цирк сводила – это совсем другое. А ночей не спать, лечить, учить, одевать…
Я не слушала мамины рассуждения. Только грустила.
Моя эльфийская родина
И всё-таки в то самое лето она пришла. Я узнала её ещё в коридоре по стуку маленьких каблучков, и едва удержалась от того, чтобы не выбежать ей навстречу, как в детстве.
– Здрасьте, девочки, – непринуждённо бросила тётя Люба, ставя сумку с затейливой вышивкой на тумбу в коридоре. – Как живёте?
– Живём, хлеб жуём, – отозвалась поговоркой моя мама.
– Мармеладки не хотите?
Она извлекла из велюровой сумки шуршащий разноцветный пакетик и вопросительно посмотрела на нас. Мама пригласила её ужинать:
– Заходи, Любовь, давно ты у нас не была. Пойдём, поедим, только разносолов-то у меня нет никаких.
Тётя Люба шутливо скривила губы и махнула рукой:
– Знаю я тебя, Маша, у тебя всегда всё вкусно.
Готовила мама и вправду отлично: пюре у неё всегда было воздушное, котлеты – с приятной корочкой, салат нарезан не крупно и не мелко, вишнёвое варенье без косточек.
– А я в тиятре была, – похвасталась тётя Люба и, нарочито коверкая слова под простонародную речь, чтобы веселее было слушать, стала рассказывать. – Видала там спектакль «Филумена Мартурано». Значится, был там такой мужик – Доменико Сориано, любил он по молодости лошадей, ну и по бабам был ходок. И взял он как-то полюбовницу Филумену, а через два года законная евонная супружница скончалась. Тут Филумена думала, что Доменико её взамуж возьмёт, ан не тут-то было. Он всё по скачкам, по Лондонам-Парижам, а она его делами ведала.
Мама невесело усмехнулась:
– Вот, вот.
– День за днем, а за зимою лето, так и годы пробежали. Оказалось, что у Филумены три сына – сын, да один из них от ентого Доменико. К тому времени он наконец-то понял, что любит Филумену, да и говорит ей: который сын мой? Один водопроводчик, другой магазин держит, третий рассказы пишет… Все дети удались. И не сказала Филумена, который сын-то евонный. Я, говорит, если скажу, два других будут в обиде. Доменико тогда и говорит: сочетаемся с тобой законным браком, а дети все будут нашими, чужих детей не бывает. Прекрасная пьеска!
Мама хмыкнула:
– Это, Любовь, в Италии твоей или где бывает. А у нас этих папаш с собаками ищут. Не то, что чужих, а и своих детей не признают… Ой, да что об этом говорить…
«Об этом», то есть об отцах, и конкретно о моём родителе, мама всё же иногда говорила с тётей Любой, и это были очень невесёлые разговоры на тему предательства, в которых мама не выбирала выражений. Поэтому я была рада, когда тётя Люба, поблагодарив за ужин, начала другую тему:
– Как Настька? Поедет летом куда?
– Куда она поедет! – раздражённо бросила мама. – Никуда. В лагерь уже большая. Хоть бы в отряд устроилась, мусор убирать. А то дома сидит да бисер свой вяжет.
– Не вяжу, а плету, – буркнула я. – И мусор я не хочу убирать.
– А что хочешь? – вмешалась тётя Люба. – В деревню нашу хочешь?
Я посмотрела на её лицо, на котором было написано добродушно-лукавое выражение, и с ходу согласилась:
– В деревню хочу!
– Завтра! – бодро хлопнула себя по колену тётя Люба.
Мама стала отнекиваться, говорить, что это неудобно, что я уже здоровая деваха и не могу просто так сюрпризом нагрянуть к неродным людям, предлагала деньги. От денег тётя Люба отказалась и в шутку пообещала, что за жильё и еду расплачусь работой. В деревне мы должны были вместе прожить не меньше двух недель.