Сладости продаются в каждом втором киоске. Мятные, медовые и другие пряники всех размеров, с вензелями и надписями, сахарная вата, покрытые сладкой глазурью жареные орехи, дрезденские Штоллен – круглые плотные пирожные из дрожжевого теста с изюмом и корицей, усыпанные сахарной пудрой; жареные каштаны, фрукты в шоколаде, картофельные оладьи, сладкие блины с взбитыми сливками, суп-гуляш в котелках из темного хлеба, бутерброды с сыром и помидорами, багеты с чесноком, бретцели, печенье… На огромных решетках жарятся сотни различных сосисок и колбасок – от маленьких, белых баварских, до полуметровых гигантов красного мясного цвета.
В круглых бронзовых сковородках тушатся шампиньоны, в специальных печах запекаются экзотические лазаньи. Все это обильно запивается душистым глинтвейном, пуншем или крепким пивом «Рождественский козел», перебрав которого можно заблеять и заскакать…
Тем не менее, пьяных я за свои двадцать немецких лет, на рождественских базарах не встречал, зато видел много счастливых детских лиц, и еще больше – с удивительным аппетитом, как будто после долгого поста, жующих и пьющих бюргеров…
Ассортимент несъедобных товаров, продаваемых и, о чудо, активно покупаемых на рождественских базарах включает: желтые, оранжевые и красные, бумажные и пластиковые, колющие во все стороны лучами рождественские звезды, подвесные шлифованные хрустальные кристаллы, в самые невероятные формы отлитое мыло, не менее невероятных форм свечи, свечи-драконы, мадонны, волхвы, дьяволы, симпсоны, елки, черепа, будды, белочки, свечи-рыбки и свечи-птицы, чудесные елочные игрушки ручной работы из тонкого стекла, разноцветные шары всех видов, глиняные, курящиеся ароматами домики, модели церквей, деревянные, точеные по частям на станках и расписанные фигурки из Рудных гор – щелкунчики, ангелы, ремесленники, шахтеры, керамику и фарфор всех видов, разнообразную цветную пластику, крутящиеся настольные рождественские пирамиды размером от нескольких сантиметров до полутора метров, трикотажные изделия, вязаные носки, шапочки… Все это покупается для подарков, дарить которые принято в Германии в рождественский сочельник.
Поневоле спрашиваю себя – что же осталось тут от великого праздника явления Сына Божьего в мир? От дня рождения еврейского младенца из семьи плотника, распятого при Понтийском Пилате?
Увы, розовые упитанные ангелочки и незаконнорожденные потомки Николы Чудотворца, Вайнахтсманы, родные братья русских Дедов Морозов и американских Санта Клаусов – вытеснили того Младенца не только с рождественских открыток, украшений и всевозможных декораций, от уличных до интернетовских, но, похоже, и из умов. Вытеснили и кроткого Иосифа и таинственных волхвов и даже саму, разрешившуюся от бремени в ту зимнюю ночь, Богородицу.
Почему же, несмотря на запрограммированное разочарование и эстетическое возмущение, я каждый год по крайней мере один раз хожу на рождественский базар, хотя давно не ем сосиски и сахарную вату, не пью пива и глинтвейна и не покупаю подарки?
Может быть, потому что над киосками с сувенирами, над дымящимися жаровням и каруселями все еще надеюсь увидеть горящую Вифлеемскую звезду…
Пусть и электрическую.
Педофилия
Сейчас все говорят о закрытии фотовыставки Стёрджеса в Центре фотографии имени братьев Люмьер в Москве. Мизулина назвала эту невинную выставку «пропагандой педофилии».
Посмотрел я на фото этой дамы… Мизулиной… и неожиданно вспомнил то, что трижды случалось со мной, во время моей скромной выставочной карьеры…
Была у меня выставка в Дрездене, в конце 90-х годов. В Кройцкирхе.
Это колоссальная церковь, которая, кажется, пережила бомбардировку с небольшими потерями. Там был отделенный от основного пространства зал – как войдешь, налево – специально для художественных выставок. Развесил я свою графику, прошло открытие, все вроде хорошо, меня похвалили…
А потом, дня через три, звонит мне ответственный – интендант или викарий – не помню – и говорит: «У нас из-за ваших работ скандал».
– Какой, – говорю, – скандал?
– Скандал. У вас там «Ангел» нарисован с грудями. Верующие возмущаются, говорят, у ангела не может быть грудей! Они бесполые. Мы сняли эту работу.
– Уже сняли? Быстро вы реагируете на пожелания трудящихся! Кстати, вот, к примеру, архангел Гавриил – он явно мужчина, стало быть, под одеяниями – у него член и яйца. Вы заметили, что все библейские ангелы – мужчины? А мне хотелось нарисовать ангела-женщину, чтобы не было дискриминации… надо было так объяснить вашим верующим…
– Если бы я начал что-то объяснять, выставку бы закрыли!
…
Другой случай произошел примерно в это же время в Доме актера города К…
Там огромное фойе. В этом фойе я показывал большую выставку графики. Работы были до полутора метров высоты. Был там и «портрет» еврея, изможденный такой был аид. Измученный жизнью и судьбой.
А в названии стояло что-то вроде «в память об Аушвице».
И опять – на открытии, где публика художественная, никто мне слова не сказал, аплодировали, цветы дарили, а потом…
Звонит мне организатор и предлагает через час прибыть в дирекцию Дома актера. Я естественно о плохом не думал, а решил, что они хотят мою картину купить, и уже начал было размышлять о том, как на эти деньги душевую отремонтирую… красок накуплю… и черешни…
Встречает меня директор, сам бывший драматический актер… Мефистофеля играл… и говорит: «К нам поступило коллективное письмо от публики. В нем утверждается, что вы издеваетесь над жертвами Аушвица».
Я опешил. К такому повороту дела готов не был. Начал что-то лепетать…
– Что вы? Я не издеваюсь… В нашей семье тоже есть погибшие…
Но смягчить Мефистофеля мне не удалось. Работу мне пришлось снимать самому. Кажется, даже две, так что в графическом ряду образовались прорехи.
Вроде как выбитые зубы.
А третий случай, смешной, произошел еще в доперестроечную эпоху, в СССР примерно в 1983-м году.
В Москве тогда, несмотря на закрученные в андроповщину гайки, регулярно устраивались «общие» осенне-весенние выставки «художников-нонконформистов» в подвале дома на Малой Грузинской улице, где еще несколько лет до этого жил Высоцкий, где он, к слову говоря, и умер от переохлаждения на балконе, куда его после того, как он напился и стал буен, якобы положили, связанного, друзья.
Выставки эти были московским начальством разрешены, но не одобрены, в газетах о них писали редко… Клеймили, осуждали…
Но очереди на вход были длиннющие – километровые.
Я показывал на них по две-три работы (приходилось каждый раз проходить специальную комиссию).
И вот… и тут после открытия выставки… вызывает меня к себе тамошний шеф Дробицкий по кличке «Дробила». Здоровенный такой мужик в прямоугольных очках.
– Слушай, – говорит. – Чего это у тебя за знаки на картинах нарисованы? Каббала? Или по-еврейски что-то?
– Что вы, какая такая Каббала? И по-еврейски я не умею.
– Тут ко мне группа зрителей обратилась. Утверждают, что знаки твои – антисоветские, могут как-то навредить… социалистическому строительству…
– Навредить? Строительству? Вы что…
– Ты рожу обиженную не строй, а садись и пиши объяснительную записку. Вот бумага. Диктую. Я такой-то, такой-то, проживающий там-то и там-то, телефон напиши, удостоверяю, что на моих картинах, выставленных в залах московского Горкома графиков – нет никакой непозволительной религиозной символики, нет каббалистических знаков или других вредоносных изображений, способных причинить урон… хм… нашей социалистической родине. И подпись поставь. Да не лыбься ты! Лыбятся все, шутки шуткуют… а мне потом – расхлебывать ваше дерьмо! Не понимаешь, с кем дело имеешь! Представитель горкома партии меня спрашивал… Он может и выставку закрыть из-за твоих каракулей… 300 человек пострадают…
Я бумагу написал и подписал.
Несколько слов об эмиграции
(отрывки из интервью)
Решение об отъезде из СССР, принятое мной в феврале 1990 года, не было мимолетным капризом, оно было реакцией на страшные удары и бесконечные маленькие гадости, которыми наша советская Родина щедро одаривала и меня и других своих граждан.
Первым таким ударом, в буквальном смысле перебившем мне и многим другим молодым людям дыхание, был разгон летом 1971 года знаменитой московской «математической, с литературным уклоном», Второй школы, в которой я тогда учился, закончил как раз восьмой класс. Об этой школе, точнее – об этом островке свободы в советском океане лжи и подлости – написаны бесчисленные воспоминания выпускников и бывших учителей, разбросанных по всему свету, издано несколько книг. Поэтому я не буду распространяться, замечу только, что я никогда ни до своих неполных трех лет во Второй школе, ни после не встречал стольких умных, свободных, творческих людей как там. Мехмат МГУ, где я учился, казался после Второй школы – замшелым захолустьем. В институте, в котором я после мехмата десять лет сидел, работали, конечно, умные люди, талантливые, остро думающие ученые, но затхлая атмосфера госучреждения и страх за собственную судьбу и карьеру заставляли их забиваться в норы, превращали их в подобострастных совков, рабов начальства и государства, проповедников злобного советского обскурантизма. В Германии я познакомился с различными людьми. Встречались среди них и таланты и умницы, но второшкольники мне были роднее и ближе… Может быть потому, что среди них преобладали интеллигентные евреи, полуевреи или люди, находящиеся в родственных или дружеских связях с евреями, а в Германии таких людей по известным причинам нет.
В Москве-Ленинграде конца шестидесятых, начала семидесятых существовал неформальный еврейский культурный круг. Что-то вроде живого интернета. В этот круг входили не только евреи и ивановы-по-матери, но и тысячи их друзей и знакомых. Этот круг был хранилищем и распространителем знаний и культуры. Он вбирал в себя все хорошее, что тогда создавалось, писалось, снималось и щедро делился этим со своими людьми. На симфоническом концерте в консерватории, на показе фильмов Феллини в «Иллюзионе», на встрече с Роланом Быковым или Тарковским, на защите докторской диссертации по математике или лингвистике – везде присутствовали представители этого сообщества. Они же читали каждую заслуживающую внимания книгу, слушали иностранные «голоса», ходили на лучшие концерты, присутствовали на процессах против диссидентов – и вот уже по телефону или «по кухонным каналам» неслась проверенная и критически осознанная информация. Привлекалось внимание. Создавалось культурное пространство.
Одним из генераторов этого пространства и была Вторая школа. Она воспитывала самостоятельно думающих, умеющих учиться и читать тексты творческих людей, будущих ученых. Процент евреев-учеников и педагогов в ней был велик. За это ее и ненавидели советские начальники. Вначале в школу послали комиссию, потом сняли директора – Овчинникова и разогнали учителей. Ученики ушли сами.
Ушли мои любимые учителя. Наш класс опустел. Ушла и девочка, в которую я был влюблен. Мне больше ходить в школу не хотелось. Вместо того, чтобы идти на уроки, я с моим другом Женькой ехал в кинотеатр «Иллюзион» и смотрел там американские комедии тридцатых годов. После кино мы гуляли по тогда еще пустой Москве, ели мороженое и болтали… Расставшись с Женей у Октябрьской площади, я уходил бродить по переулкам Замоскворечья или ехал на Арбат, в Дом Книги, или заходил в Пушкинский музей.
Тогда, во время этих одиноких прогулок по Москве и по музейным залам я впервые ощутил странное блаженное чувство отторгнутости от «правильной» жизни, от коллектива, от общества, от моей безумной страны, безнадежно отравленной советчиной.
Это и было началом эмиграции. Вначале – внутренней, а после переросшей в настоящую.
К сожалению, этим первым ударом дело не ограничилось. После него последовали и другие. Один другого тяжелее.
Грянул Чернобыль. Утонул «Нахимов». Горбачев попытался оживить труп – перестройкой, а когда не вышло – попробовал было грубой силой скрепить разваливающийся СССР. В 90-м году стало ясно, что мы все стоим на краю пропасти. В магазинах пропали те немногие продукты, которые еще там были. Социальная духота предвещала бурю. Пора было уезжать.
…
Я приехал в Дрезден в конце сентября 1990 года по туристическому приглашению. Виза была мне открыта на две недели. После посещения Западного Берлина я твердо решил никогда не возвращаться на родину. О том, что в Германии можно остаться по «еврейской линии», я и понятия не имел.
Я, конечно, мог пойти в полицию и попросить на общих основаниях политического убежища. Чутье однако подсказывало мне – не ходи, ничего хорошего из этого не выйдет.
Был и другой путь – поехать во франкфуртский аэропорт, найти там каких-нибудь представителей израильского Сахнута, и заявить им, что хочу в Израиль. Они бы, полагаю, тут же меня отправили в Землю Обетованную. От этого шага меня удержали страхи. Не смейтесь, пожалуйста! Я боялся жары и языка иврит. Не хотел быть пушечным мясом. Как еврей по отцу я справедливо полагал, что стопроцентные аиды мне об этой моей половинчатости не раз злорадно напомнят. Да еще и арабы вокруг, и армейская служба. И жара, жара, жара… Надо было остаться в милой цивилизованной Европе, только как?
Помог, как всегда, случай. Гулял я по еврейскому кладбищу в Дрездене. Ни на что уже не надеялся. И вот, подходит ко мне маленькая такая старушка, смотрит в мою мрачную харю своими молодыми голубыми глазами, улыбается и говорит мне по-английски: «Вы еврей из СССР?»
– Да.
– Почему вы такой мрачный, что-нибудь случилось?
– Не хочу возвращаться домой.
– Поезжайте в Израиль, там здорово. Представляете, даже водопроводчики и таксисты там евреи!
– Это конечно обнадеживает, но там жарко. Я хочу жить тут, в Германии.
– Понимаю. Тогда вам надо поехать в Берлин и найти еврейскую общину на Ораниенбургерштрассе. Там вам помогут остаться. Спешите, дверка может и захлопнуться.
Я как мог, на плохом английском, поблагодарил мою спасительницу и на следующий же день на последние деньги отправился со своим маленьким рюкзачком в Берлин. Нашел общину. Там со мной говорила какая-то циничная тетка из наших. Тетка была, по-видимому, давно и хорошо в Германии устроена, поэтому на меня она смотрела не без отвращения, особенно ее возмущали моя засаленная анапская матросская фуражка с золотой кокардой в виде краба, подаренная мне две недели назад одним симпатичным рыбаком, и мои, анапские же, коричневые сандалии (сандалии и меня самого приводили в ужас, и не только сандалии, но и зеленоватая курточка с вышитой на рукаве надписью «Мосэнерго» и жёваные брюки и застиранная белая майка, но денег на покупку новой обуви и одежды у меня не было), но дело свое сделала, написала мне адрес на листочке и сказала: «Идите сейчас же туда, там с двух часов таких как вы принимает фрау Шмидт, она поговорит с вами и решит вашу судьбу».
Я поспешил по указанному адресу. Длинное казенное здание находилось где-то за улицей Унтер-ден-Линден. Я поднялся на второй этаж и попал в пустынный коридор, залитый светом. Нашел указанную мне комнату. Постучал. Вошел. И тут же мне захотелось уйти, пропасть, испариться.
В огромной пустой зале стоял стол, за ним сидели двое: импозантная женщина в светлой вязаной кофточке и мужчина в черном. Перед столом стоял стул – на него меня жестами пригласили сесть. А вокруг стола стояли люди с камерами и прожекторами. Много людей. Человек тридцать. Как мне потом сообщили, это были телевизионщики, которым дали задание – показать типичного еврейского беженца из СССР.
Что делать? Ко всему этому я подготовлен не был. Никаких интервью сроду не давал. Людей с камерами побаивался. Какой-то чёрт в голове шепнул мне доверительно: «Да наплюй на все! Вся твоя жизнь – дурацкая комедия. Плыви по течению и наслаждайся представлением. Изменить ты все равно ничего не можешь».
Я послушался чёрта и сел на стул перед столом. На меня смотрело много незнакомых людей (мне казалось – вся Германия), в лицо светили яркие, шипящие как змеи, лампы, я был оглушен, смущен, фуражку с крабом положил на колени.
Говорила со мной женщина – фрау профессор Шмидт. По-русски. Мужчине она мои слова переводила шепотом почему-то на английский. Как-то чувствовалось, что главный тут – именно он, этот черный человек. Хотя фрау Шмидт много лет преподавала русский язык в… ом университете, говорила она неважно, а понимала и того хуже. Но была доброжелательной и спокойной. Говорили мы минут сорок.