— Вот чертушко! — негодуем мы. — Ни с чем считаться не хочет! Недаром, видно, Гришка заявлялся! Напел ему в уши да обнадежил, он теперь и страх потерял. Чувствует за спиной покровителя.
С того памятного визита Гришка-полицай стал почти ежедневным посетителем нашей палатки. Уединившись с Козьмой, они подолгу о чем-то вполголоса толкуют. В свою очередь и Козьма стал открыто посещать полицейскую палатку.
— Все-таки решил наведываться к полицаям? — рычит Полковник. — Забыл, о чем говорили? Теперь, значит, все побоку.
— А хотя бы и решил! Советов спрашивать не собираюсь. Обойдусь как-нибудь и без указчиков.
— Ну, ну! Продолжай давай, — вставляет Осокин. — Посмотрим, куда еще залетишь.
Благополучие вновь вернулось к Козьме. Его опять вызывают к проволоке и щедро оделяют едой и куревом. Подаяния сыплются ему ото всех и отовсюду: и от немцев на трассе, и от полицаев в лагере. Полный самодовольства, он на глазах у всех таскает в палатку огромные свертки и, демонстративно развернув их, дразнит нас сказочным обилием всевозможной снеди. И только вдоволь насладившись произведенным эффектом, подзывает к себе Кандалакшу и, усадив рядом, оделяет его едой.
— Ты ешь, ешь! — угощает он лесоруба. — Мне это ничего не стоит. Со мной не пропадешь! Пока жив, всегда сыт будешь. Чего зря себя голодом морить?
— Да словно бы и хватит уж, Козьма Иваныч, — стеснительно отказывается Кандалакша. — И на этом благодарствую!
— Вот еще! Говорю, ешь! — с показным добродушием настаивает Козьма. — Без еды, не бойсь, не останемся. Что сегодня поедим, завтра еще больше дадут. А рассчитаться еще успеешь. От безделья когда носки заштопаешь, вот и в расчете будем. Ешь, не стесняйся! Для хорошего человека и я хорош. Доедай да котелок не забудь обиходить.
Все больше и больше попадает под его влияние наш большой и простоватый Кандалакша, превращаясь за подачки в подлинного раба преуспевающего Козьмы. И мы не удивляемся, заметив, что они становятся почти неразлучными. Уединяясь по вечерам, когда при свете коптилки Кандалакша выполняет одно из очередных поручений Козьмы, они подолгу о чем-то вполголоса беседуют. После таких переговоров, замечая наши укоризненные взгляды, лесоруб ежится, стараясь не встречаться с нами глазами.
— Эх, мужик, мужик! — с укоризной хрипит ему Колдун. — Неспроста ты это глаза прячешь. При хорошем человек не прячется — весь на виду. Да и таиться ему при этом незачем. А плохое, сколь ни старайся, не утаишь. Все боком выйдет. Натаскает тебя Жила, что и друзей своих растеряешь. Добру этот тебя не научит, а за огрызок под монастырь обязательно подведет.
— Да я чего? Я ничего, мужики!
— Оно и видно, что ничего. От людей уж, как бирюк, хоронишься.
— Ничего, ребята! — вступается за лесоруба Андрей. — Я на него надеюсь. Думаю, что на большее он не пойдет. Присмотрится вот к своему «благодетелю» и одумается. Это его куски к нему привязали.
— Да, если бы так! А то уж очень что-то секретничать стали. Того и гляди, что и лесоруб к полицаям зачастит.
Слыша столь не лестные о себе отзывы, Кандалакша чувствует себя очень неловко, виновато прячет глаза и упорно избегает наших расспросов.
— А я все-таки надеюсь на него, — настаивает Андрей. — Наш человек! Голод его толкает на холуйство. Одумается еще — придет время.
…Разрыв Кандалакши с Козьмой произошел при совершенно неожиданных обстоятельствах. Как-то однажды, когда мы коротаем время у печки, до нашего слуха доносится настойчивый приглушенный голос Козьмы, на который лесоруб отвечает либо молчанием, либо нерешительным отказом. Разговор их при этом заметно становится все более резким.
— Тебе же лучше хотят! — слышится голос Козьмы. — Ведь пропадешь ни за копейку!
— Не могу этого, — виноватым тоном тянет лесоруб, — не пойду я на это, Козьма Иваныч!
— Да что ты теряешь? Выбирать-то не из чего! Так и так землица ждет. А тут хоть жив останешься. Один только выход и остается.
— Веришь, не могу, Козьма Иваныч! Что хошь думай, а не могу этого! — с отчаянием противится Кандалакша.
Почуяв неладное, мы стихаем и прислушиваемся к их разговору.
— Интересно, куда это его Жила тянет? Неспроста, чай! — интересуется Колдун. — Ишь, как натаскивает!
А разговор в закутке все обостряется и, наконец, переходит в перебранку.
— Не хочешь — не надо! — раздраженно бубнит Козьма. — И без тебя обойдусь, не заплачу! Таких, как ты, найти всегда сумею. А дурака, известно, в умного не переделаешь.
— Это как тебе угодно думать, — в свою очередь начинает раздражаться лесоруб. — Сказал — не могу, значит, не могу! И не упрашивай!
— На веревке не тяну! Не ходи!
— Да и не пойду!
— Ну и отваливай! Не знал, что за добро мое так отплатишь. Зря стравил столько. Иди-ко давай, иди! Не только куска — крошки теперь не получишь!
— А я у тебя не просил. Сам приваживал! А что стравил, так не даром! Штанов за это залатал немало. Будя уж! — неожиданно вспылив, отвечает Кандалакша и, отшвырнув в сердцах недозалатанные штаны, поднимается на ноги, вытирая с лица крупные капли пота, молча перебирается на свое место. Следом за ним поднимается и Жилин. Расталкивая нас, он добирается до двери и, хлопнув ею, покидает палатку.
— Не поладили дружки, — насмешливо заключает Павло. — Дружба врозь — дугою ноги. Рассказал бы хоть, чего не поделили?
Храня упорное молчание, лесоруб делает вид, что не слышит его слов.
— А и в самом деле, рассказал бы, в чем не сошлись? — поддерживает Осокин Павло. — Товарищ ведь! На нас положиться можно.
— Да чего там, — упорствует Кандалакша, — ничего особенного! Поругались просто, и все тут. Без этого не проживешь.
— Да уж не без причины же, — настаивает Андрей. — Дыма без огня не бывает. А таиться от нас нечего. Тебе с нами жить-то — не с ним!
Мы долго всей палаткой упрашиваем Кандалакшу рассказать о причинах размолвки, но, убедившись в безуспешности своих попыток, оставляем его в покое. И только Осокин, выждав момент, когда палатка стихает, незаметно для всех пробирается к лесорубу и, уединившись с ним, о чем-то долго и упорно его выспрашивает. Никто из нас даже не подозревал, что их собеседование может привести к еще большим осложнениям. Ночью нас всех поднимает на ноги громкий и раздраженный голос Андрея.
— Что, гад, до ручки дошел? — с яростью набрасывается он на только что возвратившегося от полицаев Козьму. — С окурков да выслуживания начал, теперь аппетит разыгрался — легкой жизни захотелось?
— Что, с цепи сорвался? — оборачивается к нему Козьма. — Давно не лаялся, что ли? Видно, язык чешется. Всю палатку на ноги поднял. Глотку, смотри, недолго и заткнуть!
От прежнего смирения в нем не осталось и следа. Он снова полон решительности и наглой грубости.
— Обнаглел, силу почуяв, — не отстает Осокин. — Товарищи мешали развернуться, так решил в полицаи податься.
— Да что случилось? Чего на ночь глядя опять сцепились? — недоумеваем мы.
— То и случилось, что гадина эта нашла-таки выход из положения. Мешали мы ему, так он решил избавиться от нас, в полицаи пойти. У них ему полная воля будет, что хошь с нами делай.
— А тебе откуда это известно? — сделав удивленное лицо, допытывается Жилин. — Сорока, что ли, на хвосте принесла иль во сне приснилось?
— Это мы сейчас узнаем, кому что приснилось. Хватит тебе палатку дурачить! А ну, выкладывай, Кандалакша! На чистоту все выкладывай! И не бойся, пальцем гад не посмеет тронуть! Вмиг усмирим!
— Да чего тут выкладывать-то? — неожиданно решается на откровенность лесоруб. — Надумал это он в полицаи пойти. Мне, говорит, все равно здесь жизни не будет. А подыхать еще неохота. Пойдем, говорит, вместе. Григорий это мигом устроит — не раз уже предлагал. А на других смотреть нечего. Сами жить не хотят и другим не дают. На каждом шагу их бойся да трясись перед ними. А там не достанут. Пристал, что банный лист: пойдем да пойдем вместе. Аж в пот дьявол вогнал! До сих пор вот уснуть не мог.
— Стоило из-за этого дружбу ломать. Взял бы да и пошел, — зудит Павло.
— А тебе, щенок, меня не учить! Молод еще! Материно молоко еще на губах не обсохло, — с неподдельной обидой огрызается Кандалакша.
— Подумаешь, открытие сделал! — с наглой откровенностью неожиданно реагирует на разоблачение Жилин. — А хотя бы и пошел! Разрешения спрашивать ни у кого не собираюсь. Пока еще сам себе хозяин, а указчиков к такой матери посылаю.
— Во, во! Решил-таки показать волчьи клыки. Давно бы так, чем душой-то кривить да ягненка из себя строить.
— А что, смотреть, что ли, на вас? Мне с вами не ребят крестить. Да подохните вы все к чертовой матери — не заплачу!
— Рано, парень, нас хоронишь и из себя героя строишь, — ввязывается Колдун, — кабы не пришлось из колодца, в который плюешь, еще самому воды напиться. Сдается мне, что сломишь ты себе на этом шею.
— А ты заткнись, кликуша! Нечисть твоя ко мне не пристанет. Чихал я на тебя!
— Так! Значит, бесповоротно решил полицаем стать? — перебивает их Андрей.
— Решил! Совета спрашивать у тебя не стану. А будешь рот разевать, так я его быстро заткну. За мной дело не станет.
— А и гад же ты в самом деле, Козьма! — не выдерживает Папа Римский. — Под какой только кочкой на болоте родился? У хороших родителев таких сыновей не бывает.
— А он в родителей и пошел! — отвечает за Козьму Осокин. — Кровь-то сказывается. У немцев таким приволье, только у них и развернуться. Терять ему на Родине явно нечего. Да мало того, что сам продался, так надумал еще и других за собой тянуть. А рот затыкать — подожди. До того, как полицаем станешь, еще немало воды утечет. Конец-то всему бывает. Высоко залетать стал, пора и крылья подрезать.
— Не ты ли их собираешься подрезать? — все более распаляется Козьма. — Смотри, какой герой стал! Пока ты соберешься их подрезать, зубы я тебе за твой язык обязательно вынесу. Дождешься-таки, обещаю тебе! У меня с тобой счеты старые.
— Счеты-то с тобой и у меня есть, только вот не личные, а общие. Рассчитаться и тебе придется за все. Долгов изрядно накопилось. Пора и баланс подбить.
— На то ты и грамотей, чтобы балансы сводить. Да только вот еще посмотрим, кто их скорей сведет. Тут грамотность тебе не поможет.
— Да, за тобой дело не станет. Доказал на деле, на что способен. А что продать меня собираешься, давно знаю. Вот только два раза не продают. Продал уже! Но не обо мне одном речь идет. Ты не меня одного — ты всех нас продал! А теперь и Родину продаешь, идя служить к фашистам. Только не выйдет у тебя ничего из этой затеи! Шею и впрямь свернешь себе на этом. Товарищи тебе помехой стали, а только никуда тебе от нас не уйти и ответ держать придется. Чинить суд и расправу над собой не позволим, из-под земли тебя достанем — можешь не сомневаться!
— Можа, еще что скажешь? Послухаю еще, а загодя и сам тебе отвечу. Только уж не обессудь, по-своему — как умею.
— Не запугаешь, гадина! Одно скажу: меня загубишь — и тебе не жить. Не уйдешь от расплаты! Товарищи не прикончат — сам повесишься, Иуда!
Неоднократное сопоставление с библейским предком выводит Жилина из себя. В дикой ярости бросается он на Андрея, но тут происходит нечто совершенно непостижимое. Рослая фигура лесоруба заслоняет собой Андрея. Непомерно большие жилистые руки его с маху далеко отшвыривают Козьму от Осокина.
— Ввел-таки в грех, — оправдывается Кандалакша. — Зазнался больно! Скоро на всех с кулаками полезешь.
— Здорово это у тебя получилось, — восхищается Полковник. — Хороший урок дал, а наука — она не во вред, всегда только на пользу идет.
Шум в палатке стихает. Подозрительно сморкаясь в глубине, приводит себя в порядок притихший Жилин. События, разыгравшиеся в палатке, непредвиденное вмешательство отвергнутого денщика и его неподдельная ненависть к недавнему благодетелю потрясают не только нас, но и самого Козьму. В его сознании все еще никак не укладывается ненависть к нему всей палатки.
Тишину нарушает Андрей.
— Давайте спать, мужики, — с неожиданным спокойствием предлагает он. — До утра совсем немного осталось.
Конец Доходяги
Утром неприятный осадок не покидает нас. В палатке царит тягостное молчание, и мы не можем освободиться от каких-то неясных и неосознанных предчувствий. Жилина все сторонятся и не замечают, словно его и нет меж нами. И в то время, как мы теснимся у печки, он, отвергнутый всеми, одиноко копошится в стороне, избегая встречаться с нами взглядом. Для него ясно, что случившееся непоправимо, что он сам обрек себя на полное одиночество и что не может быть никакой речи о прежних мирных отношениях. Непреодолимой стеной отчуждения, ненависти и презрения навсегда отгородилась от него палатка. Сожалея ли о допущенном, досадуя ли на неудачу в осуществлении своих намерений или терзаясь жаждой мщения, Жилин долго крепится, предаваясь тягостному раздумью, и, не выдержав, украдкой исчезает. Заметив его отсутствие, мы оживляемся. Осокин первым нарушает затянувшееся молчание.
— Вот ведь притча какая! — делится он с нами. — О снах и понятия не имел раньше. Бывало, рассказываете: один — то видел, второй — другое, а я слушаю и удивляюсь. Как это люди сны видят? Никогда не беспокоили они меня, а сегодня вот и самому привиделось. Да все такое, за что наяву сейчас полжизни бы отдал. Хоромы какие-то, перина подо мной, что дома и в помине-то не было. В окна ветерком веет, и солнце беспокоит, спать не дает. Мать, что десять лет как на погосте схоронена, за ушами щекочет и тарелку горячих пирожков к носу сует. А на столе, словно в праздник, стряпни всякой горы, самовар ворчит, а главное — липовый мед на тарелке и вишневое варенье в вазе. Любимое все! Обжирался когда-то на воле, а теперь болею, вспоминая. Кинулся я к этой снеди — да только ее и видел. Куда ни суну руки, кругом фанера одна. Очнулся, а кругом тряпье одно, темнота кромешная — хоть глаз выколи, и Лешка некстати стонет. Догадался, что только сон лишь видел: нет ни терема с матерью, ни мягкой перины, ни пирожков жареных, ни меда-варенья — ничего этого нет и уже не будет никогда больше. Чуть не заревел с досады. Гадай вот теперь, к чему все такое?
— А тут и гадать нечего, — с охотой берется за толкование Яшка. — Известно, к чему приятное снится. Слаще сон — горше явь. А хоромы с периной — раз в жизни снятся и то перед концом только. Жалкую о тебе, а правду таить не стану. Сласти завсегда к мукам снятся, мать — к свиданию, перина мягкая — землю сулит жесткую, а в хоромах быть не миновать гроба тесного. Не к добру сон твой — остерегись, парень!
— Гад же ты, ей право, Яшка! — с дрожью в голосе перебивает его Лешка. — Доброго слова от тебя не слыхивали, знай одну беду накаркиваешь. Как только язык не отсохнет!
— И в самом деле, — поддерживая Лешку, напускается на Колдуна палатка. — Черт-те что напоешь в уши — повеситься можно! Такого наговоришь, что ночью спать не будешь. Не знаешь слов хороших — молчать надо!
— Оставьте вы его! Прав он, мужики! — вступается за Колдуна Осокин. — На душе у самого камень, и чую, что жить недолго осталось. Чего уж тут таиться? Так уж суждено, выходит. Хватит, намучился — пора и отдых знать.
— Что это накатило на тебя? — возмущается Полковник. — Словно бы и не в твоем характере унывать-то. Не велось за тобой прежде этого. Гони ты от себя эти мысли — не доведут они тебя до добра! Сам же проповедовал, что нельзя в плену падать духом.
— От этого и сейчас не отрекаюсь, — соглашается Андрей, — да только и я ведь не без слабостей. Такой же человек, как и все. Закрадется что в душу, того не выживешь. А после того, что ночью случилось, чую, мне так и так не жить. Вдвоем с гадюкой этой нам на этом свете не ужиться. Либо он, либо я! А он понимает, что пока жив я, ему жизни не будет, и на все пойдет, чтобы только самому в живых остаться.
— Еще один колдун объявился! — с язвительностью ввязывается Павло. — Яшка, тот хоть другим беду пророчит, а этот ее сам на себя кличет. Не к лицу тебе это! Мало ли что меж нами случается. Прежде времени в петлю голову совать не надо. Еще утрясется все.