— Да и надо, пожалуй. Засиделся сегодня, — стараясь быть равнодушным, соглашаюсь я и, пошуровав в печке, молча лезу в свое логово на нарах.
Добравшись до места, я поспешно стягиваю с себя ветхую одежду и, с головой накрывшись шинелью, рваным одеялом, совсем как вечером Козьма, стихаю, притворяясь уснувшим. А о сне нечего и думать! Сознание, что вот сейчас должно осуществиться заслуженное возмездие и мне суждено стать невольным очевидцем его, лишает меня покоя. Затаив дыхание, но не в силах сдержать бешеных ударов сердца, я чутко прислушиваюсь ко всему происходящему. В палатке некоторое время длится тревожная тишина. Потом до меня доносится еле слышный шепот шахтера:
— Начнем, пожалуй! Самое время сейчас. Взялись — кончать надо!
— Ведь этот-то не спит еще! — сторожится кто-то из них, явно намекая на меня.
— Да этот-то — могила! Из него ничего и щипцами не вытянешь, ручаюсь за него.
Они некоторое время перешептываются между собой, потом внезапно смолкают, и я слышу, как все разом устремляются к Жилину. На несколько мгновений в палатке водворяется настороженная тишина, после которой до меня доносится зловещая возня на нарах, тяжкое глухое сопение, прерываемое каким-то невнятным мычанием, и противные тупые удары голых ног о деревянную лежанку. Все это длится несколько коротких минут, но мне кажется, что минуты эти тянутся целую вечность. Наконец все стихает.
— Вот и все! — слышу я приглушенный и явно взволнованный голос шахтера. — Стоило сомневаться! И комар носа не подточит! Пошли! Теперь и соснуть можно.
Проходя мимо, он нагибается надо мной и, догадываясь, что я отнюдь не сплю, шепчет:
— А ты спал, ничего не видел, не слышал и ничего не знаешь.
— Свершилось! — решаю я. — Значит, есть все-таки и на этом свете праведный суд и справедливость!
Расследование
День начинается для нас прежним порядком, но сегодня не чувствуется обычного утреннего оживления. Тягостное уныние царит в палатке, и каждому из нас понятно, что причиной тому вчерашняя гибель нашего товарища. Только сейчас мы по-настоящему постигаем всю пустоту, вызванную отсутствием Андрея. Чувство утраты настолько сильно, что даже Павло-Радио хранит упорное молчание. С самого подъема он не произносит ни единого слова.
— Что-то ноне «последних известий» не слышно, — не без ехидства подковыривает Колдун. — Уж ладно ли, робяты? Не к добру, чай, это! Похоже, что и сегодня хорошего не жди.
— Сиди там, старый сыч, не каркай! — с досадой огрызается уныло притихший Павло. — Только и дел, что кликушеством заниматься. На одно плохое только и хватает. Хоть бы раз человеком стал да хорошего пообещал. Так колдуном и подохнешь.
— Что поделаешь, парень? — с неожиданной растерянностью признается вдруг весь заросший волосами старик, хлопая огромными, словно у филина, глазами. — Таким уж, знать, уродился! Сам себе порой не рад бываю. Планида, что ли уж, такая? Хочешь остеречь, ань глядь, все на худо выходит.
На этом их откровенный разговор обрывается. Оба умолкают, и в палатке снова водворяется тишина. Тягостное молчание нависает над нами. Ощущение пустоты, вызванное отсутствием Андрея, столь велико, что кажется, будто мы недосчитываем не только его одного, а многих.
— Скажи ведь вот! Нет одного Доходяги, а палатка словно наполовину убавилась, — высказывает неожиданно вслух общую мысль Лешка Порченый. — Теперь и послушать некого. Живым упокойником сам был, а подбодрял всех.
Обычно молчаливый и полный уныния, сегодня он просто в отчаянии и не знает, куда деться от охватившей его гнетущей тоски.
— Чего-сь это Жилин сегодня заспался? — делает неожиданное открытие Кандалакша, бросая недружелюбный взгляд в направлении Козьмы. — Завсегда ране всех вставал.
— Тебе-то чего? — зло роняет Полковник. — Никак от угодничества не отвыкнешь? Да черт с ним, гадом! Пусть дрыхнет!
Упоминание о Жилине воскрешает в памяти ночное происшествие, оно всплывает передо мной во всей своей чудовищности и реальности, и к прежним тягостным ощущениям теперь примешивается еще и чувство какой-то неосознанной тревоги.
— Чем-то все это кончится? — пытаюсь я предугадать дальнейшие события.
Слышится команда:
— За чаем!
Расправившись с горячим травянистым настоем, мы окружаем печку, нагреваясь перед выходом на трассу, когда беспокойство Кандалакши вновь приковывает внимание всех к ненавистному Жилину:
— Что-то, мужики, не так! Отродясь с ним такого не бывало, чтоб чай проспать! Заболел никак?
— Вот избеспокоился! — с нескрываемым раздражением охлаждает его Полковник. — Привык штаны ему латать да котелки мыть. Не знаешь, что сделать? Да пихни его под ребра — мигом вскочит!
Сопровождаемый подобными напутствиями, Кандалакша пробирается к Жилину и дотрагивается до его ног.
— Холодные, что лед! — встревоженно роняет он.
— Еще чего?! Да открой его — посмотри! — советует кто-то.
Лесоруб подозрительно долго возится над своим бывшим благодетелем, тормошит и ощупывает его, прикладывается к нему ухом и, наконец, стремительно поднявшись и заикаясь от волнения, объявляет:
— Ме-е-ертвый, мужики! Право слово, мертвый!
— С ума, что ли, поспятил? — не доверяя слуху, поднимается с мест встревоженная палатка.
Более решительные, протискавшись к Козьме, сдергивают с него одеяло и тщательно его обследуют. Вскоре ни у кого не остается сомнения, что Козьма мертв.
— Ххы-ы! И впрямь мертвый! Ведь говорил, что недаром утром радио молчало, — возвращается к своему Яшка-Колдун.
— Что мертвый, то полбеды! Плакать, наверное, никто не собирается. Достукался-таки подлюга! А вот что придушен, дело серьезней, — решает Полковник. — Немецкий любимчик — начнут теперь допытываться.
Не веря своим глазам, вся палатка толпится у тела Жилина. Сомнений в насильственной смерти Козьмы ни у кого не остается. Об этом красноречиво свидетельствуют темные пятна на его лице и шее.
— Допросы начнутся, ссылайтесь все на незнание, — предлагает Полковник. — Да мы и в самом деле ничего не знаем о том, кто это, когда и как ему эту праведную казнь устроил! Мой совет всем отвечать так: крепко спал после работы, ничего не видел, не слышал и не знаю. Бить почнут — придется перетерпеть, нам ведь к побоям не привыкать. Главное, держаться дружно.
Мы долго обсуждаем происшествие и создавшееся положение, пока назойливый свисток не прерывает нашего занятия. Мы занимаем свои места в командах. Среди нас недостает двоих. Один из них — Андрей Осокин, несчастный Доходяга; то, что отсутствует второй, мы старательно не замечаем. До прибытия конвоя по заведенному порядку команды предварительно поверяются лагерной полицией.
— Один, два, три… — подлетев к нам, начинает счет полицай. Недосчитавшись людей в команде, он начинает счет заново и только тогда окончательно убеждается, что не хватает двоих.
— Где еще двое? Кого нет?
— Осокина нет, — услужливо напоминаем мы.
— Ага! Ну, про этого-то я знаю. Но еще одного недостает, — становится в тупик полицай.
— Еще не все? — удивляемся, переглядываясь, мы. — Кого же это еще нет? Колдун здесь, Радио… здесь, Полковник… Полковник тоже здесь, Порченый тут, Кандалакша… тоже здесь, — делаем мы показную самопроверку и, только поломавшись для вида, решаем, наконец, назвать второго.
— …Козьма? Кажись, Козьмы нет… Ну да, его и нет! Где Жилин, ребята?
— Жилин! — вопит на весь лагерь полицай. — Жи-и-лин! Кто знает из вас, где Жилин?
Ответа, как и следовало ожидать, он не получает. Начинаются усиленные поиски. Виновник происшествия отыскивается, когда прибывает конвой. Несколько человек из нас вытаскивают Козьму из палатки. Его тщательно осматривают и, конечно, сразу же определяют истинную причину его смерти. У трупа собираются немцы и полицаи. В сопровождении фельдшера и переводчика на месте преступления появляется сам Тряпочник. В его присутствии производится повторный осмотр трупа, сопровождаемый оживленным обсуждением случившегося. Среди собравшихся бесом крутится Гришка-полицай, что-то настойчиво пытаясь втолковать коменданту. Нам не слышен их разговор, но по выражению их лиц мы безошибочно определяем, что смерть Жилина не пройдет нам даром.
— Ну, будет дело! — перешептываемся мы. — Гришка, что бес, распинается перед Тряпочником. Старается за дружка!
— Хотел бы я знать, кто придушил этого выродка? — любопытствует Полковник.
Из всей палатки один я знаю об этом положительно все, но я молчу… молчу…
В группе немцев и полицаев, видимо, принимается какое-то решение. Они покидают мертвого и подходят к нам.
— Внимание! — предупреждает переводчик. — Господин комендант приказал передать следующее: при осмотре только что обнаруженного в пятом бункере трупа установлено, что причиной смерти является злонамеренное удушение, Господин комендант приказал уточнить обстоятельства убийства лучшего рабочего лагеря, найти убийц и наказать их по заслугам. Кто знает что-либо об этом, прошу немедленно сообщить мне.
В ожидании ответа он делает продолжительную паузу. Проходит одна… две… три минуты… В командах царит упорное молчание.
— Ну, что же, — допытывается переводчик, — неужели никто и ничего не может сказать об этом? Я жду!..
И снова тянутся минуты томительного молчания. Вскоре немцам надоедает ожидание. Они собираются в круг и о чем-то оживленно совещаются. Среди них опять вертится Гришка-полицай, что-то настойчиво им доказывая. Через некоторое время от лагерной охраны отделяется переводчик.
— Командование не получило от вас ответа, — резюмирует он. — Весь лагерь не может отвечать за убийство, но бункер, в котором был обнаружен убитый, конечно, не может не знать всех подробностей его убийства. Поскольку указанный бункер упорно молчит, нужно полагать, что он преднамеренно пытается утаить от немецкого командования все, что он, несомненно, знает об этом. Командование лагерем не может мириться с подобным положением и вынуждено прибегнуть к самым решительным мерам. Приказываю всем из пятого бункера выйти из строя. Вот сюда! — указывает он место.
Один за другим выходим мы на указанное место, выстраиваемся и, понурив головы, замираем в ожидании дальнейшего.
— Я обращаюсь к бункеру. Расскажите, как все произошло, и признайтесь, пока не поздно, кто убийцы! — настаивает переводчик.
Он умолкает и ждет ответа. Палатка продолжает молчать.
— Предупреждаю, что ваше молчание будет рассматриваться как желание скрыть обстоятельства убийства, — запугивает нас переводчик. — Если через три минуты ответа от вас не последует, весь бункер будет подвергнут наказанию. Подумайте о себе и расскажите обо всем подробно!
Снова нетерпеливое ожидание. В глубоком молчании стоят на лагерном плацу и остальные команды, выстроенные на работу. Мы молчим, молчим… Истекают отведенные минуты. Окончательно потеряв терпение и всякую надежду на ответ, переводчик отходит от нас и что-то возмущенно докладывает коменданту. Выслушав его, тот бросает взгляд на ручные часы и отдает приказание выводить команды на трассу. Следом уходят и немцы. Переглядываясь и озираясь, мы остаемся на месте. Словно из-под земли вырастает перед нами полицай Гришка. В руках у него суковатая дубинка.
— Такого парня, гады, сгубили, а теперь молчать сговорились! Не пройдет номер! — угрожает он. — Еще не раз пожалеете об этом! Да и Козьму еще вспомянете! А ну, давай за мной!
Выдернув из строя первого в ряду, он уводит его с собой. Мы провожаем Гришку злобными взглядами и наблюдаем, как, переваливаясь с ноги на ногу, еле ковыляет перед ним весь распухший от отеков безответный и явно больной Папа Римский.
— На расправу, сука, повел, — хрипит Колдун. — Ох, и достанется мужику!
— Пошевеливайся! Не в гости идешь! — кричит на свою жертву Гришка, и до нас доносятся глухие удары дубинкой по телу несчастного.
Проходит не меньше четверти часа, прежде чем Папа Римский, всхлипывая и размазывая по лицу кровь и безудержные слезы, возвращается в строй. Доставив его обратно, Гришка уводит с собой другого. Мы же засыпаем Папу вопросами.
— Куда водил? Допрашивали? Что отвечал? — торопимся мы выспросить товарища до прихода Гришки.
Как бы ни был разнороден состав моих товарищей, я спокоен за них. Никто из них ничего не знает о случившемся. Один я храню ночную тайну. А если бы о ней знали и они, все равно на них можно смело положиться. Слишком велика была их ненависть к Козьме и достаточно крепкой товарищеская спайка, чтобы я мог в них сомневаться.
А вот и моя очередь. Подталкиваемый полицаем, я выхожу за проволоку и останавливаюсь у немецкой палатки. У входа в нее меня встречают двое матерых конвоиров. Один снаружи, другой в тамбуре. От каждого из них я получаю по увесистому пинку кованым сапогом и, потеряв равновесие, растягиваюсь на пороге. Не успев опомниться от первой встречи, я получаю новый удар в живот и, корчась от боли, делаю жалкую попытку ускользнуть от очередного удара.
— Комм, комм, Иван, комм![62] — с показной ласковостью подзывает меня к себе комендант.
— Как зовут? — спрашивает сидящий с ним переводчик.
Получив ответ, он задает мне вопрос, к которому я был готов:
— Расскажи нам, что ты знаешь об убийстве товарища?
Прикидываясь удивленным и ничего не знающим, я отвечаю, что узнал о Козьме только тогда, когда было обнаружено отсутствие его на плацу.
— Ну, хорошо! Мы верим тебе, — переглядываясь с комендантом, соглашается переводчик. — А не расскажешь ли ты нам теперь, с кем был в ссоре убитый, не было ли у него врагов и как к нему относились в палатке?
Изображая собой напуганного простачка, сбиваясь и путаясь от показного волнения, я отвечаю, что враждебности к убитому не замечал, повседневные ссоры в палатке были непродолжительными и каких-либо серьезных последствий никогда не имели и вообще палатка была довольно дружной. Вот не ладилось разве что у Козьмы только с Осокиным. Ругались часто. Давая показания, я не перестаю украдкой наблюдать за переводчиком и по выражению его лица вижу его явное недовольство моим ответом.
— Выходит, все было нормально. Все его любили, никто его не убивал, а просто он сам не захотел жить, взял и помер. Не так ли? — теряя терпение, повышает голос переводчик. — А как он сам к товарищам относился? Не обижал ли кого? Вот хоть тебя, к примеру?
Ответ мой не устраивает ни Тряпочника, ни переводчика. Окончательно убедившись в безнадежности дальнейших попыток вытянуть из меня нужное, они приходят в неистовую ярость. Бешено барабаня по столу кулаком, со стула вскакивает комендант и, брызгая слюной, что-то вопит присутствующим унтерам. Двое из них тотчас же подскакивают ко мне, и под ударами их увесистых кулаков я замертво валюсь на обрызганный кровью моих предшественников пол. В сознание я прихожу лишь для того, чтобы снова почувствовать удары подкованных сапог. Спасаясь от них, я переворачиваюсь на живот. Заметив мою уловку, один из унтеров с садистской расчетливостью бьет меня по крестцу. Невыносимая боль пронизывает все мое тело. Избегая ударов, я катаюсь по полу, а немцы, досадуя на промахи, буквально гоняются за мной. Сцена избиения, видимо, довольно близко напоминает игру футболистов, и до моего слуха вскоре доносится громкий смех присутствующих. Поощряемые им, мои палачи принимаются пасовать меня один к другому с еще большим азартом. Все чаще сыплются на меня удары, все громче раздается смех зрителей, который вскоре переходит в оглушительный хохот. Вдоволь насладившись «веселым зрелищем», вытирая платком выступившие от смеха слезы, комендант останавливает расходившихся унтеров.
— Генуг, генуг![63] — прекращает он истязания.
После завершающего удара сапогом в лицо, от которого из глаз сыплются искры, безобразно распухают губы, а нос превращается в бесформенный и кровоточащий кусок мяса. Размазывая по лицу кровь, я делаю жалкую попытку приподняться и, обессиленный, вновь падаю. Распахнув предварительно дверь, унтеры подымают меня с пола и, раскачав, попросту вышвыривают меня наружу. Больно ударившись головой о притолоку и потеряв при этом сознание, я прихожу в себя под ногами наружных постовых и поспешно ползу от них в сторону. Спустя некоторое время я нахожу в себе силы, чтобы встать на ноги и в сопровождении полицая возвратиться к команде.