На макушке у старшего был оставлен кружок немало побелевших волос, усы были потемнее, а борода в середке темная, но по краям белая сплошь. У второго же усы едва только начали проступать над губой, кудри цвета выгоревшей травы закрывали затылок и уши, а спереди были подрезаны покороче, до светлых бровей, из-под которых с безмятежной приветливостью глядели глаза, лазоревые, как небо над Горами. Старший нес еще на плече прямую крепкую палку с привязанной к ней торбой, наполненной, надо полагать, всяческим необходимым скарбом и провиантом. Он указал свободной рукой на плывущий через Днепр плот с челном:
— Вот и Киев перевоз.
— Отец, а отец! — отозвался младший. — А верно говорят, что он только богатых перевозит?
— Говорят, что гусей доят, а я того гусиного молока не пил… Задаром Кий не перевезет, то верно. Теперь такие люди стали — задаром и доброго здравия не пожелают. Прежде по-иному было… Ну мы с тобой за перевоз парочку чирочков подарим, не откажется, примет. А обратно пойдем — монетку дадим ромейскую.
— Где возьмешь ее?
— Зело прост ты, Славко! На Подол переправимся, на погосте птицу сбудем, за лебедя ромейской монетой возьмем. А остальное так сменяем, надо наконечников к стрелам набрать поболее.
— А для чего князя нашего тоже Кием звать? И перевозчик — Кий. А, отец?
— Так прозвали, — невозмутимо ответил тот. — Кий — молот, сам своей доле кузнец, если Дажбог поможет. Отчего не назвать? Хорошее имя, не одному князю носить… Тебя вот назвал я Брячиславом, а на Горах, я знаю, еще двоих так зовут. А может, не только тех двоих. Народу теперь на Горах как окуней в старице.
Они подошли к перевозу. Отсюда хорошо видны были Горы по ту сторону Днепра, покрытые кустами и деревьями. Далее вниз по течению вдоль высокого берега тянулся лес, а в глубине, за Горами — тоже. Там охота была славная, на зверя да на дичь боровую.
За кустами да деревьями на Горах не видать было дворов и домов деревянных, глиной обмазанных и мелом побеленных, только дымок здесь и там в небо тянулся — от костров и печей. Видна была и гора, где княжий двор и терем тоже в деревьях прятались. Справа от нее, через яр, другая гора зеленела, где сидел молодший брат князя Щек, а за той горой — отсюда, с перевоза, не видать было — тоже через яр, Лысая гора, с Майданом и богами над капищем, с недавней могилой — после Желановой смуты, там князь посадил другого своего молодшего брата — Хорива. А левее княжьей горы высилась еще одна, пустая, где с незапамятных времен поляне погребали своих покойников, сожженных и так положенных. Внизу, под Горами, дымились срубы Подола, там деревьев было меньше, и виднелся погост с великою толпой торгующихся и меняющихся. Еще левее, где затон у Почайны, там была пристань, и чернело множество челнов-однодеревок да высилось несколько великих лодий, среди них — две иноземные с долгими мачтами для парусов…
Кий перевозил желающих чуть левее от втекающей в Днепр Почайны, поближе к погосту на Подоле, откуда поднимался Боричев увоз, где шел великий торг, а вокруг стучали молотами и молоточками кузнецы да серебряных дел мастера, а в ближайших ярах трудились гончары и кожемяки. Туда, к погосту, и направлялись Брячислав с отцом.
У перевоза Брячислав приметил складную деву, стоявшую к ним спиной, видна была только коса до пояса, цвета осеннего листа. Прикрыв ладонью глаза, она тоже глядела в сторону Гор. Будто почуяв устремленный на нее взор молодого охотника, рывком обернулась — Брячислав увидел смуглое скуластенькое личико, брови — как крылья ласточки, а под ними — насмешливо прищуренные глаза, серо-синие, будто волна днепровская. Оторопел и не знал что молвить. Она же пожала недоуменно плечиком и опять отвернулась, тоже рывком — коса метнулась по спине и обвисла.
— Это Боянка, дочка перевозчика, — пояснил отец. — Добрая дева, кроткая… Сейчас Кий воротится с челном, пока там плот разгружают, прихватит и нас с тобой и ее.
— Отец, а отец! А когда-нибудь может такое статься, что запутаются люди в прозвищах, не разберутся, что был князь Кий и перевозчик Кий? И посчитают перевозчика князем, а князя — перевозчиком?
— Только недруги князя нашего такое напутать смогут, — ответил сурово отец.
16. Ночь Купалы
Липы пахучие отцвели, досыта накормив пчел, и теперь под листочками круглели на тонких стебельках зеленые шарики плодов, каждый — не более горошины. Плоды на каштанах тоже были зеленые, но с конский глаз и колючие, а когда созреют — попадают, расколятся, и выкатятся из них блестящие гнедые ядрышки…
Дажбог набрал наибольшую силу и щедро дарил ее травам. А травы расцветали, каждая по-своему, и отдавали полученную дажбожью силу всему прочему живому. Пасущимся коням и скоту. Волхвам, лучше всех ведающим чудодейственные возможности разных трав. Девам, собиравшим красивые цветики.
Собирая цветики, девы пели песни. Поляне любили петь, а девы полянские — тем паче. И озорные хороводные, и протяжные, с томлением душевным.
Собирала цветики и Миланка. Пела вместе со всеми и звончее всех. Хороши были собранные ею цветики — лазоревые и желтые, нежно-малиновые и темно-багряные. Но разве мог хоть один из тех цветиков сравниться красой своей с серыми в черных обручах очами Хорива, одного из молодших братьев княжьих? Ни у кого иного не видала Миланка таких очей. Хотела бы навсегда забрать их себе, как забирала цветы. Но цветы вскорости увянут, усохнут. А — очи?..
Над Горами смеркалось. Началась ночь Купалы.
Уже утопили в Днепре чучело злой Мары — с чучелом утопили все недоброе, холодное, противное жизни. После жгли костры на берегу, скакали через огонь. Хорив не страшился огня, наскакался вволю. Теперь, отойдя в сторонку от веселящихся ровесников, присел под склонившейся над водой старой вербой. Отдыхал. Глядел через вербины ветки с узкими серебристыми листьями в почерневшее небо.
Там, в вышине недосягаемой, живут боги. Оттуда грозный Перун посылает на землю стрелы своего гнева. Там, среди звезд, обитают души предков — несть им числа. Там, наверное, и душа отца его, Рекса, которого так и не довелось видеть… Отец! Видишь ли ты сейчас с вышины сына своего Хорива? Погляди же, каким стал сын твой!..
Там, среди звезд, ждут своего часа и души тех, кому еще суждено народиться. Сколько же их! Как звезд на небе? А сколько тех звезд? Кто сочтет?..
Вон Млечный Путь виден. Тем путем идут на землю души нарождающихся, а им навстречу уходят с земли души умерших.
Но не только люди рождаются и умирают. Звери, деревья, злаки — все рождается и все умирает. А — боги? Дажбог каждый вечер, похоже, умирает, а утром вновь рождается, перед ночью Купалы набирает наибольшую силу, а к празднику Коляды ослабеет и будет слабым до самой Масленицы. Сегодня утопили злую Мару, а она после обратно вынырнет, через год опять топить ее придется. Выходит, ничему нет ни начала, ни конца? Ни жизни, ни смерти. Ни добру, ни злу. А были бы начало и конец — тогда что же перед началом и что после конца?..
И стоит где-то великое Дерево Жизни. Оно никогда не умирает и не умрет. Его корни уходят глубоко под землю, туда, где обитает и откуда приходит к людям всякая нечистая сила. Ствол его дотягивается до самого неба, и по бессчетным ветвям души предков и души потомков, пройдя Млечный Путь, приходят на землю либо уходят к звездам. Про то дерево поведал Хориву мудрый Белый Волхв.
В дупле вербы заворочался кто-то, неспокойно зашуршало в листве. И снова утихло, угомонилось.
Хорив задремал, прислонясь спиной к широкому вербиному стволу и вытянув ноги, опустив чернокудрую голову. Ему привиделось, будто верба, под которой он отдыхал, и была тем вечным Деревом Жизни…
Пробудили его голоса ровесников:
— Эгей, Хорив! Ты где?
— Мы на Днепр пошли, купаться. Айда с нами!
Река под звездами — будто серебро плавленое. Зовет к себе — окунуться. Разве утерпишь?
Хорив разделся, разбежался и — головой в воду! Здесь, у правого берега, глубоко — ныряй себе без опаски.
— Бр-р-р! О-оух-х!
Благодать!
Хорив поплыл к середине Днепра, забирая влево, чтобы упредить течение. Со всех сторон слышались шлепки сильных рук по воде, мощное фырканье — будто кони. То плыли наперегонки его ровесники.
Хорив одним из первых добрался до отмели, за ним — сюда же — и другие. Здесь, на мелком месте, отдышались — и обратно, к высокому правобережью.
Все слышнее веселые голоса и озорное повизгивание купающихся дев близ берега и чуть в сторонке. Девы далеко не заплывали. Там — Миланка. Не ее ли это голос засмеялся? Самый звонкий голос на Горах у Миланки, слышнее всех, когда поют или смеются девы полянские. Хорив представил себе ее — нагую, только что из воды, серебряную всю, отжимающую потемневшие намокшие волосы. Ни у кого нету таких долгих и пышных волос, как у Миланки. Ни у кого нету таких оченят с поволокой под будто изумленными бровями-дугами, как у Миланки. Подобраться бы к ней сейчас, ухватить за волосы, схватить ее всю, влажно-прохладную, изгибающуюся, унести в темноту, в кусты прибрежные! Неодолимо это желание — и Хорив, отделясь от шумных ровесников, поплыл туда, где послышался ему ее голос.
Вот совсем уже близко смех девичий, вон и тела их светлеют на берегу, отражаясь трепетно в темной воде. Среди них — Миланка… Хорив вдохнул побольше воздуху ночного, нырнул и неслышно заскользил, невидимый, туда — к запретному и влекущему…
— Чуешь, как деревья шумят? — заговорила первой Миланка. Едва слышно, в самое его ухо, чуть касаясь губами.
— Эге ж, чую, — ответил он. — И сердечко твое колотится, тоже чую. Ту-тук, ту-тук… Чудно…
— Не щекочи ресницами… Ой, Хорив! Щекотно же… Любый ты мой…
— Ты моя ладо… А деревья тоже свою любовь ведают?
— Ведают. У всех своя любовь — у людей, у зверей, у деревьев. И у нас с тобой…
— И все разговаривают про свою любовь, как мы с тобой?
— Как мы с тобой… Только для других непонятно. Ты думаешь, деревья шумят себе так просто? А они не так просто шумят — они разговаривают. Сегодня, в ночь Купалы, они переходят с места на место, сходятся и разговаривают.
— Что же они говорят?
— Разное, любый, всякое… Старые дубы вспоминают свои походы давние, они когда-то тоже ходили походами. А молодые деревца про любовь говорят. Как мы с тобой…
— Как мы с тобой… Миланко, ладо моя!.. Рыбонька моя серебристая… Сердечко мое…
— Ты мой сокол сероокий… Любый… Ой, Хорив! Что же это такое со мной?..
Больше они не в силах были говорить, только умирали вместе и вновь возрождались. Умирали и возрождались. И спустя время — неведомо, долгое ли — снова первой заговорила Миланка:
— Ой, дурная я! До чего же я дурная, Хорив, знал бы ты…
— Что ты! Какая же ты дурная? Ты — лучше всех…
— Не, любый, дурная я, дурная. Отчего не пошла в лес, не сорвала папоротник? Как стемнело, надо было в лес пойти, сорвать папоротник…
— Для чего же тебе папоротник, голубонька моя?
— А ты не знаешь разве? Был бы у меня сейчас папоротник, мы бы с тобой услыхали, о чем деревья меж собой разговаривают. Надо было мне пойти в лес…
— Не ходи в лес одна, — сурово предупредил Хорив. — Умыкнут.
— А ты выручишь. Ведь выручишь меня, любый?
— Выручу, ладо моя единственная! Кого же мне еще выручать, как не тебя, голубку сизокрылую? — Тут он вздохнул тяжко: — Только старший брат в поход меня скоро покличет.
Сказал и почуял, как при этих его словах Миланка будто замерла, как-то сжалась вся, задрожала, приникла еще теснее, едва слышно крикнула:
— Не ходи! Не ходи в поход!
— Как же мне не ходить? — Хорив снова вздохнул и крепко сжал ее, дрожащую, глядя в затопленные слезами чудесные оченята. — Да ты не плачь! То не теперь, после зимы пойдем, не скоро еще. Не плачь… Ворочусь из похода, к себе возьму тебя, на свой двор. А ты побожись мне, поклянись Дажбогом, что без меня одна в лес ходить не будешь!
Ничего не ответила Миланка, только не сдерживалась более, рыдала, сотрясаясь вся, и слезы ее текли по горячему плечу Хорива.
17. Поход небывалый
Всю зиму стучали молоты кузнецов на Подоле, изготовляя княжий заказ: тьму шеломов и кольчуг, щитов и мечей, копий — великих и малых, несметное множество наконечников для стрел. День и ночь плавилась в печах добытая на болотах железная руда, едва хватало той руды. С небывалой щедростью платил князь за работу серебряной ромейской монетой — кузнецы и рудоплавы взмокали от усердия, не чуя мороза.
Всю зиму стучали секиры на лесистых берегах верхнего Днепра, Десны, Припяти и прочих рек, так или иначе бегущих к Горам из полуночных краев. Древляне, дреговичи, кривичи — все, кого Кий принудил платить ежегодную дань, валили строевой лес под суровым присмотром полянских дружинников, которых на сей раз понаехало по всем становищам еще более прежнего. И никогда еще не требовали поляне столько лесу.
Поваленные стволы вековых деревьев тут же на месте, на снегу, лишали ветвей, ошкуривали, кое-как отесывали, стаскивали к замерзшей воде и там вязали в плоты. И едва только реки вскрылись, поплыл вослед за льдом поваленный лес — плот за плотом, бревно к бревну. Вместе с лесом — кто на плотах, а кто вдоль берега — двинулись к родным Горам дружинники — сотня за сотней.
Плоты и бревна прибивало к затону у Подола, где втекает в Днепр Почайна. Здесь их подцепляли и вытаскивали баграми — на берегу ждали пригнанные отовсюду мастера, снова вздымался до небес стук секир и молотов. Небывалое прежде множество великих лодей и челнов-однодеревок изготовлялось здесь. Тесали, стругали, смолили, обшивали бортами, оснащали мачтами и уключинами. Неслыханное прежде множество полотна для парусов готовили. Кожемяки в ярах от зари до зари обрабатывали бессчетное число бычьих, кабаньих и прочих шкур — на сапоги, ремни да конское снаряженье, а самые крепкие — для щитов. Немало скота для того было заколото. Коптили и вялили мясо и сало впрок. Без передыху пряли, ткали и шили девы да жены, ибо отродясь не требовалось столько одежды для кметов. Запасались не только мясом, салом и рыбой, но также житными лепешками и фуражом, однако такими припасами особо не отягощались, зная, что кони найдут себе прокорм под копытами, а кметы — окрест.
Снаряжался небывало великий поход.
Кий принял переданное через ромейских гостей-слов приглашение императора посетить Царьгород. Брал с собой немало подарков, чтобы не уронить чести: меха и кожи, мед и воск. Но, кроме того, вел за собой не одну тысячу кметов, чтобы чуять за плечами силу свою, чтобы и ромеи ее почуяли — то всегда не без пользы… Шли поляне и росичи, дулебы и многие прочие анты, уже бывавшие в славных походах под бело-синим Киевым стягом. Кроме дружин снаряжалось в поход великое множество ратников и воев. Кий брал с собою всех своих гридней, грозного Воислава и мудрого Горазда, из братьев — горячего Хорива, а из жен — Белославу (другая — Всемила — не могла: ждала младенца). Горы оставлялись на попечение Щека хотя и молодого, но рассудительного и, главное, надежного.
Волхвы в один голос сулили добрый путь.
В конце травня[49] принесли жертвы богам на Майдане у капища. Пропировав затем до звезд, с рассветом двинулись. Вниз по Днепру пошли лодии и челны с поклажей. Конные дружины, ратники и вои шли берегом. Весь день до заката провожали их Горы, пока всех не проводили — никогда еще не видали поляне такого множества уходящих кметов. Души наполнялись радостной гордостью от сознания великой силы своей. Но, как это нередко бывает, вслед за радостью прокрадывалась в душу тревожная грусть. Смущало полян, что столь великая сила покидает Горы. Надолго ли?..