Кто-то прослышал, что на таможне Нонну основательно прошерстили, изъяли почти все книги и ноты из багажа, в результате чего она уехала с одним легким чемоданчиком. Но еще до этого по указанию райкома партии в школе было проведено собрание, на котором Нонну «гневно заклеймили», обвинили во всех смертных грехах и вдобавок публично заявили, что «как педагог она ноль» и всю жизнь «клепала бездарностей под стать себе».
Со временем, может, всё и улеглось бы, но тут пришло первое письмо. И не кому-нибудь из оставшихся друзей или родных, а прямиком в музыкальную школу. В письме Нонна хвасталась первыми успехами на новой родине, но не забыла пройтись и по тем, кто отравлял ей существование в последние месяцы перед отъездом. Григорий Николаевич недальновидно позволил прочесть письмо в коллективе, отсюда и начались все беды.
Выходило, что с отъездом Нонна не успокоилась и не забыла обид. Каким-то образом она проведала, что Григорию Николаевичу зарубили присвоение звания заслуженного работника культуры, а Переходящее Красное знамя, которым испокон веков награждалась школа, секретарь райкома Трифанков забрал самолично, не удосужившись создать для этого даже какой-нибудь формальной комиссии…
Урок подходил к концу, а Григорий Николаевич словно забыл о нем.
– Ох, эти евреи! – пыхтел он и брызгал слюной. – Сплошные неприятности от них. Чего им, спрашивается, здесь не хватает? Преследуют их, что ли? По погромчикам соскучились?
– Григорий Николаевич! – дрожащим голосом проговорила моментально покрасневшая Наталья Абрамовна. – Детей постыдитесь! При мне можете говорить всё что угодно, но при них… – Она виновато взглянула на Арика и на толстого виолончелиста Женьку Вилькинского.
– Да что они – не понимают?! – вспылил директор и в упор посмотрел на ребят. – Вот скажите, вы понимаете, о чём разговор?
– Понимаем, – в один голос ответили Арик и Женька, хотя не очень понимали, чем провинились евреи перед директором.
– Вот я, к примеру, украинец, – с пафосом продолжал Григорий Николаевич, – всю жизнь живу в России, и никуда меня отсюда не тянет. Бывает, конечно, какие-нибудь бездари хохлом обзовут – я же от этого не бросаю всё, и не драпаю в Киев! А евреев, видите ли, только попробуй жидами обозвать – смертельная обида…
– Григорий Николаевич! – почти задохнулась Наталья Абрамовна и, опрокидывая стулья и пюпитры, выбежала из класса.
Насупившийся Жемчужников проводил её тяжелым взглядом, потом рассудительно изрёк:
– Эмоциональная дамочка! Ишь, как нос воротит. Того и гляди, сама навострит коньки на историческую родину…
Арик внимательно вслушивался в разговор и рассматривал невозмутимого Женьку Вилькинского, обхватившего лакированные бока виолончели своими толстыми коленками, затем перевёл взгляд на Юрика Сысоева, вторую скрипку квартета. Потом некоторое время изучал драный карман на пиджаке Жемчужникова, из которого при каждом движении сыпались серые табачные крошки. На брызгавшего слюной директора смотреть не хотелось.
– Значит, так, – спохватился Григорий Николаевич, – урок окончен, дети могут идти. А мы, – он кивнул Жемчужникову, – пойдем ко мне в кабинет и подумаем, что предпринять…
Из школы Арик вышел вместе с Юриком Сысоевым. За ними увязалась настырная Танька Миронова, которая тут же попробовала взять на себя роль атамана:
– Может, в кино рванём?
– Мне домой надо, – сморщился Юрик и соврал для убедительности: – Старики в гости намылились, с сестрёнкой сидеть некому…
– А ты? – Танька ехидно посмотрела на Арика.
Не успел Арик и рта раскрыть, чтобы тоже наврать что-нибудь, как из музыкальной школы выскочил Григорий Николаевич в небрежно наброшенном пальто и кинулся к лавке, на которой расположились ребята.
– Где Вилькинский? – задыхаясь, спросил он.
– Ушёл, – услужливо доложила Танька.
– Ты, – директор ткнул пальцем в Арика, – задержись, а вы, ребятки, ступайте домой… Хорошо бы всё-таки ещё Вилькинского.
В директорском кабинете было шумно и накурено. Сам Григорий Николаевич не курил, и курить в своем присутствии не разрешал, но сегодня, в виду неординарности ситуации, правилу изменил. Из присутствующих нещадно дымили папиросами двое: Жемчужников и старожил школы, флейтистка Тамара Васильевна, сухонькая старушка с седыми старомодными буклями, похожими на парик Баха с портрета в коридоре. Кроме них в кабинете были всё ещё пунцовая Наталья Абрамовна, затем заместитель парторга и по совместительству завхоз отставник Ефименко, а также преподавательница музлитературы Ольга Викторовна, дама с томными, словно приклеенными ресницами и очень короткой юбкой, из-под которой всегда выглядывало много такого, чему выглядывать не следовало бы. Арика усадили на стул, и Григорий Николаевич, откашлявшись, начал:
– Ты уже не маленький и понимаешь, для чего мы собрались. От твоей тётки снова пришло письмо из Израиля, и это плохо… В нём она, понимаешь ли, клевещет на нашу школу и порочит советский образ жизни. Так, товарищи? – обратился он за поддержкой к присутствующим, и те поспешно закивали головами. – Нужно дать ей отпор в виде открытого письма, которое опубликует областная газета. Так вот, мы решили, что будет лучше, если это письмо напишут наши ученики, и совсем здорово, если – еврейской национальности. К примеру, ты и Вилькинский. Ведь ты её племянник, а это козырь! Женя подпишет после… Согласен? – Григорий Николаевич плеснул в стакан воды и залпом выпил. – Не волнуйся, написать мы поможем, для того и собрались. Вот бумага, ручка, начинай.
– О чём хоть Нонна пишет-то? – прокуренным голосом перебила его Тамара Васильевна. – Вы бы вслух почитали, чтобы знать, о чём речь.
– Это нам без надобности! – филином ухнул Ефименко. – Мало ли идеологической грязи льют на нас западные радиоголоса и их прихлебатели! Всё у них на один манер, мать их так-перетак…
– Ну вам, конечно, без разницы, – смерила его презрительным взглядом Тамара Васильевна. – Вам, простите, что метёлки, что письма…
– Попрошу без колкостей и намёков! – обиделся Ефименко и грузно заворочался на стуле. – Консерваториев мы не кончали, как некоторые шибко умные, зато экзамен на идеологическую зрелость на фронте выдержали. Вот!
– Причём здесь письмо? – вмешался Жемчужников. – Или вам хочется посмаковать подробности этой похабщины? Все присутствующие – люди грамотные, догадываются, о чём она могла бы написать. Ответ можно составить, не читая письма.
– Действительно, – прибавил директор, – с письмом нас пока не ознакомили, но нет оснований не доверять райкому…
– Тогда я отказываюсь принимать участие в этой угадайке! – Тамара Васильевна тряхнула буклями и с силой растёрла папиросу в пепельнице.
– Издеваетесь, да?! – взвился Григорий Николаевич. – Буду – не буду, хочу – не хочу! Это вам не бирюльки, а серьёзное политическое мероприятие!
– Во-во! – обрадовался Ефименко. – Умные какие, аж спасу нет!
Жемчужников почесал подбородок и примирительно пробормотал:
– Вообще-то не мешало бы и в самом деле ознакомиться с письмом. Может, позвонить в райком, попросить?
Григорий Николаевич молча махнул рукой, и парторг тотчас принялся накручивать телефонный диск, с минуту разговаривал с кем-то сладким, как патока, голоском и, наконец, сообщил:
– Готово. Можно прямо сейчас подойти и взять письмо под расписку, а через день вернём.
Некоторое время после его ухода стояла тишина, потом Григорий Николаевич, покосившись на Арика, сказал:
– Ты сходи, погуляй пока, а мы тут покумекаем, что писать.
Из прокуренного кабинета Арик вышел с облегчением и стал прохаживаться по пустому коридору, разглядывая выцветшие старые стенгазеты, потом, оглянувшись, наковырял с доски объявлений пластилина, скатал шарик и стрельнул в пыльный плафон на потолке. Ничего интересного больше не было, и он вернулся к кабинету.
– …Что в этом письме такого, что райком его только под расписку выдаёт? – донёсся из-за неплотно прикрытой двери голос Ольги Викторовны. – Бомба, что ли? Ох, мудрят наши райкомовцы…
– Бомбы ей не хватает! – возмутился Ефименко. – Слышал бы эти слова твой батя-покойник, однополчанин мой и фронтовик, он бы тебе так задницу надрал, что тошно стало бы. А то ишь, заголила ляжки перед малолетками, щёки свёклой намылила – и бомбу ей подавай!
– Фу, как грубо, – сказала Тамара Васильевна. – Выбирайте выражения, вы же в педагогическом коллективе.
– Ой-ой, напугала! – загоготал завхоз. – Я человек простой, что думаю, то и говорю. Не то что некоторые пе-да-го-ги, – с издёвкой протянул он.
– Нашли время ссориться, – подал голос директор. – Лучше бы над текстом думали…
– Я, между прочим, ничего против евреев не имею, – через некоторое время вздохнула Ольга Викторовна. – Наоборот, считаю их очень приличными и интеллигентными людьми. И хамов среди них меньше. Есть у меня знакомый, Гришей зовут, кларнетист в кинотеатре, перед сеансами играет. Самоучка, но любому с консерваторским образованием фору даст.
– Знаем мы этих кларнетистов, – совсем развеселился завхоз. – Ах, музыкант, ах, интеллигент! А что же он, если такой хороший, не женится на тебе? Небось, тоже в Израиль мылится, чтобы письма подмётные оттуда строчить? Ты ему там без надобности, он себе там какую-нибудь Сарру с машиной да виллой отыщет, а такие, как ты, ему лишь для одного дела нужны…
– Ох, мерзавец! – возмутилась молчавшая всё это время Наталья Абрамовна. – А еще ветеран-фронтовик! Хоть бы женщин постеснялся…
– Это мне-то стесняться? Пускай они стесняются. К вам это не относится, хоть вы и еврейка. Вы замужем за русским и, насколько знаю, уезжать не собираетесь. Или, – Ефименко сделал многозначительную паузу, – собираетесь?
– Причём здесь это? – только и ахнула завуч.
– Притом! Нечего нам баки забивать. Знаем мы, чем купил эту вертихвостку Гриша-музыкант! И какой кларнет у него в штанах – тоже знаем! Эх, был бы жив её батя, не стерпел бы такого позора…
– Молчать! – вдруг взвилась Тамара Васильевна. – Слышите вы… алкоголик!
– Но-но, – стул под завхозом угрожающе заскрипел. – За алкоголика и за оскорбление личности могу привлечь, свидетели есть… А то распоясались, аристократы хреновы, сионисты недобитые…
Многого из того, что говорилось за дверью, Арик не понимал, но чувствовал, что там происходит что-то очень гадкое и постыдное. Слушать дальше не хотелось, и он отправился на улицу, присел на лавку у школы и стал ковырять рыжий дерматин скрипичного футляра.
– Вот ты где, – раздался за спиной голос Жемчужникова, – пошли, братец, накатаем ответ быстренько, и гуляй себе на все четыре стороны.
От густых табачных клубов в директорском кабинете с непривычки щипало глаза. Спор уже закончился, и все сидели молчаливые и надутые.
– Вот оно… – Брезгливо, словно червяка, Жемчужников достал из кармана узкий заграничный конверт с весёлой ёлочкой авиапочты, оглядел присутствующих и приступил к чтению:
«Шалом, дорогие строители светлого будущего, которое, надеюсь, никогда не построите! Думаете, я всё ещё злюсь на вас? Не надейтесь, нет. На собаку, которая лает вслед, а вцепиться в штанину уже не может, не обижаются… Чувствую я себя прекрасно, настроение хорошее, хоть вы и отняли своей возней перед отъездом у меня несколько лет жизни. Б-г вам судья…»
– Ишь, какой святошей стала! – вырвалось у Ефименко, но на него зашикали, и он замолчал.
«…Как там любимая музыкальная школа? Ещё стоит? Благодаря стараниям перестраховщика-директора, она скоро развалится от малейшего чиха пьяницы-парторга. Кстати, по-прежнему ли он халтурит на свадьбах с казённым баяном или его уже не приглашают из-за скудности репертуара и неумеренности по части питья?..»
– Оскорбления в адрес конкретных лиц не зачитывайте! – набычился Григорий Николаевич. – Откровенную похабщину пропускайте.
– Ну уж нет! – мстительно заметила Тамара Васильевна. – Читать так читать. Умный не обидится, а дурака, – она лукаво покосилась на завхоза, – не жалко!
И действительно, дальше в письме Нонна не обошла вниманием Ефименко:
«…Как чувствует себя доблестный завхоз? Не беспокоят военные контузии, полученные в глубоком тылу при обороне обоза? Впрочем, сил у него ещё хватит, чтобы до конца растащить то жалкое имущество, которым сердобольная советская власть осчастливила школу…»
– Сука! – от гнева Ефименко сперва покраснел, потом побелел как полотно. – Своими руками придушил бы гадину, если бы достал. Пусть меня потом судят…
«…Как настроение у моих драгоценных коллег? Ещё не взбунтовались из-за того, что на каждом уроке музыки нужно ссылаться на решения партийных съездов и цитировать бессмертного вождя-сухофрукта? А ведь суммы их нищенских зарплат едва ли сопоставимы с количеством славословий в адрес вышестоящих идиотов…»
– Ложь! – уверенно заявила Тамара Васильевна. – Ни разу я не цитировала ученикам партийные документы!
– Вы их на флейте играть учите, – вздохнула Ольга Викторовна и грустно опустила свои приклеенные ресницы, – а я обязана твердить, что главное достоинство бетховенской Аппассионаты в том, что её любил Ленин…
– Между прочим, он её и в самом деле любил, – недобро напомнил Жемчужников и снова углубился в чтение:
«…В Израиле я устроилась совсем не так плохо, как мне пожелали на партбюро. Учу язык, даю частные уроки музыки. На жизнь хватает. Даже откладываю кое-что на отпуск, который хочу провести в Ницце…»
– О, Ницца! – застонала Ольга Викторовна. – Хоть бы одним глазком посмотреть!
«…В Союз не поеду, хотя, сказать по правде, иногда тянет. Не поеду уже потому, что секретарь райкома Трифанков сказал мне перед отъездом, что такой балласт, как я, советским людям не нужен. Куда мне, балласту, до него, ведь он выплывет при любой ситуации! Только всем хорошо известно, что лучше всего держится на поверхности…»
От такой откровенной хулы на партийное начальство Жемчужников сперва зажмурился, потом покрылся липким потом и сразу же боязливо оглянулся.
«…Но Трифанков мне глубоко безразличен. Он не исключение: в райкомовских креслах удерживаются лишь подобные ему типы, а самые подлые и наглые из них пробиваются наверх, чтобы руководить государством. Хотя и это мне уже безразлично – жить-то с такой публикой вам, а не мне…»
– Ни хрена себе заявочки! – очередной раз вспылил завхоз. – Да за такие речи без суда и следствия… как врага народа! Ишь, какую змеюку на груди пригрели!
Красный, как рак, директор непослушными пальцами рванул галстук, вскочил и стал нервно метаться по кабинету.
– Может, дальше не читать? – жалобно застонал Жемчужников. – И так ясно…
– Читайте, – неумолимо повторила Тамара Васильевна.
«…И ещё мне интересно узнать: кто поселился в моей бывшей квартире? Уверена, что дали её не многодетной семье, мыкающейся по общежитиям, а какому-нибудь блатному из райкома…»
И здесь Нонна попала в точку: по райкомовской протекции в её квартиру вселился Жемчужников. Если упоминание о казенном баяне и пьянстве он пропустил мимо ушей, то такого оскорбления стерпеть уже не мог:
– Баста! Больше такую клевету не читаю. И вам не советую!
Он подхватился и принялся носиться по кабинету наперегонки с Григорием Николаевичем. Все стали провожать их взглядами, лишь Арик тайком поглядывал на брошенное на стол письмо, силясь разобрать строки, писанные размашистым тёткиным почерком.
Вдруг раздался смех, и все перевели взгляды на Наталью Абрамовну. Смеялась она как-то странно: из глаз катились слезы, и она достала носовой платок, но прижимала его почему-то не к глазам, а к вискам. И вообще это больше походило не на смех и даже не на плач, а на какие-то нервные частые всхлипывания.
– Господи, – шептала она лихорадочно, – неужели надо уехать, чтобы увидеть, в какой грязи и мерзости мы живем? Почему? За что?..
Тамара Васильевна и Ольга Викторовна принялись её успокаивать, Ефименко демонстративно отвернулся, а Григорий Николаевич и Жемчужников разом остановились и стали изумленно её разглядывать.
– Вы это… перестаньте… – пробормотал директор. – Дайте ей лекарство какое-нибудь, и пусть идет домой. Мы тут сами…