Вас приветствует солнцеликая Ялта! - Санжаровский Анатолий Никифорович 3 стр.


Торчит перегретый солнцем Колёка посреди двора, у колонки, тянется ухом к жужжанью бабки с круглявой Мельничихой и никуда уже ему не хочется идти больше. Хочется прикопаться здесь и только здесь.

«Раз уж поскользнулся, то заодно и отдохну… Только, чую, отдыха не получится. Боюсь, как бы я экспромтом не поцарапал этой трале невинность…»

Кутаясь и без того в тесный кургузый цветастый халатишко, Капа весело укатывается колобком во вторую от правого края дверку, размахнутую до предельности нарастопашку.

Дверей в ряд всего пять. По числу семей во дворе.

Все двери распаренно размахнуты нараспах, будто перепрели от жары, и в то же время деловито поджидают, зазывают любого бездомника, готовые заглотить его в свои темнеющие недра, в какую в первую он ни влети дверь.

– Мельница намолола нам такеичкой муки, – докладывает бабка Колёке. – Две ночки кавардак. Зато потем благодатушка Божья сплошняком! Вхожу в пояснению… На две ночи отдружила нам сарайку. Там у ей освобонится фатера. Мы перебегаем на фатеру. Пойде?

– Побежит!

Минут через десять наши приезжане вошли под свою крышу.

Правда, вошли не все сразу. Вжались пока только бабка с внучкой.

А Колёке уже и не вдавиться в этот чудильник.

Некуда.

Не было на Колёку места даже просто постоять.

А вот так сразу, с дороги, садиться-валиться на белые хрусткие простыни, которыми только что застлала Капа койки, было неудобно.

Помялся он у порожка, помялся и тут же расселся барином на корточках.

И уже с корточек пустился по-орлиному зорко, бдительно разглядывать свои апартаменты.

Сарай имел довольно приличный, презентабельный вид.

С первых глаз и не скажешь, что это сарай.

Потолок оклеен рулонной безукоризненно белой бумагой. По полу чистенький линолеум. Стены одеты в пролетарские обои в горошек, свеженькие, и всё распестрены артистами. Ротару, Жеребяну, Суручану, Сундучану, Кобеляну, Голубяну… Весёлая компанелла.

Две кровати были кроватями лишь до той минуты, пока Колёка аккуратненько не раскусил, что это вовсе и не кровати, а так, чёрт те что на колышках.

Сараюха квадратный.

Одна кровать, правда, натуральная, стояла во всю свою длинь вдоль дальней от двери стены.

Но уже поставить во всю натуру вторую нельзя.

Кровати налезали одна на одну. Тогда вторую распилили на две. Одну половинку её приварили к боку полной, к главной кровати, которая по совместительству стала продолжением и пристройки.

То есть, шевельнул Колёка завалявшейся извилинкой, и впрямь заночуй мы тут, у наших пяток с бабуленцией будет, похоже, вынужденный тесный контакт.

Для пристраховки в местах сварки под кровати припаяли стоймя железные чурки.

Всё капитально! Всё на века!

В сарайке был один кроха столик. На нём дорогой японский магнитофон завален вразброс пластинками.

Сверху на пластинках наполовину разгромленная «Тысяча и одна ночь».

«Что нам книжечки… Тут своя тысячка и одна ночка подкатывает!»

Колёка отметил, что по стеночке над бабкиной койкой протянута струна. На ней на плечиках и внакидь, буграми, висели платья, костюмы, блузки, сарафаны…

Весь гардероб хозяйки и её дочки.

«Милое гнёздышко. Очаровашка… Только в полный рост не встать. Голова выше крыши… Ну, я здесь разгуливать не собираюсь. Всё-то и печали отхрапеть пару тёмных ночек… А там и назадки к своим…»

Тут Алёнка в каприз въехала в горячий:

– Бабуха! Ести! Ести хочу! А ты совсема не видишь, что у меня пузичко совсема выпустело!

Вжала бабка под кровать своё приданое и зарысила на угол за молоком.

6

Нарочно выпроводив бабку и почуяв вольняшку, Алёнка вёртко взбирается во дворе Колёке на плечи.

Нескладистый Колёка подымается с корточек.

– Уха-а!.. Как высоко! – взвизгивает Алёнка. – Ка-ак же высокуще!

Вкогтилась ножонками Колёке в бока, будто на лошади была, егозливо затукала коленочками его по щекам.

– Дя-ядь! Покатай коником! Коником!!

– Коником так коником… Ти! – норовисто, до искры, гребанул Колёка жарким копытом асфальт и, коротко присев, с места взял в карьер.

Не сделал он и пяти прыжков, как ржавая проволока, натянутая до предела и покрытая расхристанным по ней сушившимся купальником с огромными красными окаменелыми чашками, заехала ему в рот.

Повиновался Колёка силе ржавой проволоки, отступился назад.

Огляделся.

Нет, не сбежать с площадки с маленькой прекрасной наездницей по каменным двум ступеням-глыбам. Слишком высоки, ненадёжны.

Как-то жалко, раздавленно обходит Колёка глазами двор и, собственно, впервые видит его во всей полной обстоятельности.

Двор вроде как двор.

С улицы входишь, точно по тоннелю. Сквознячок в спину игриво поталкивает.

Слева почта.

Справа высоченный бок дома. Неоштукатуренный. Рёбра кирпичей, вымытые, вытертые долгими годами, глазасто выпирают, как сильно выпирают ребра у худых, у измученных болезнью людей.

Над почтой ещё два этажа, обвитые со двора всплошь резным балконом. Там какой-то отдел цен.

Из-под старой деревянной лестницы, засыпанной прошлогодними листьями, растёт незнакомое могучее южное дерево. Зелёным крылом летяще наклонилось над всем двором, будто и кланяется ему, и оберегает от чего-то.

В глубине тени дерева, к хвосту дома – выходил лицом на улицу, – неуверенно пристёгнуты в ряд под одну крышу пяток утлых квартир-распашонок. Пристраивали, ясно, на время. Да что ж найти на свете вечней времянки?

Боком к ней жмутся посреди двора тоже под одной синей крышей пять кухонек.

В затылок кухням смотрят сараи, смотрят тоже из-под одной крыши. Смотрят гордовато, надменно, поскольку сараи выше кухонь. Вся штука в том, что всё это налеплено на склоне, и сараи, откинутые на зады, стоят, естественно, уже на схваченной асфальтом площадке, покоящейся на бетонных столбах, с горячих глаз вкопанных, пожалуй, далеко не на должную глубину.

Этот подвох, кажется, чувствует двор, и от сараев к кухням нанизал в укрепцелях бечёвки, проволоки, круглые сутки на которых сушатся внатык разнокалиберные купальные доспехи, – слетелись, сюда погреться со всех широт от Балтийска до мыса Дежнева.

Нет, не сойти с вцепчивой наездницей с площадки.

Поскакав на месте, ударил зноистый Колёка во весь мах вдоль проволоки, ловя на руки, на щёки чиркающие жёлтые слёзы её ржави.

Хорошо на печи пахать, да круто заворачивать. Сделал три прыжка – стреха кухни упирается в колени. Назад, к сараю, не длинней путь.

Как кукушка в гнезде, мечется лохмач от сарая к кухне, от кухни к сараю, всё входит во вкус, шалея и сознавая, что у него, у коника, экая красавица визжит от восторга на закорках.

Вдруг откуда-то снизу донеслось собачье ворчание.

Колёка остановился.

Надставил ухо.

Откуда взяться собаке? Где она?

Старческое брюзжание шло от стены кухни, где три шиферных листа нависали дальше, чем все остальные. Под листами стояла кровать, огороженная простынями.

Колёка подошёл ближе, и тут из-под края простыни усталый голос собаки зазвенел рассерженным звоночком.

– Собачка! Ты чего ругаисси? – спросила Алёнка.

– Ну как не ругаться, ежли вы не понимаете простого вежливого слова! – укоризненно прошепелявил пёс Топа. – Ну чего совать нос, куда тебя не звали?

– Собачка разговаривает!.. Собачка разговаривает!!.. – сумасшедше затараторила Алёнка на весь двор.

– Эка невидаль, – скучно сказал Топа. – Ты ещё брызни на улицу. Там тебя не слыхали.

Алёнка всерьёз приняла подсказку Топы.

Ветром слетела с Колёкиных плеч. Увеялась за почту, захлёбисто крича:

– У нас собачка разговаривает!.. У нас собачка разговаривает!!.. У нас собачка разговаривает!!!..

Ей не верили.

Люди учтиво обминали её, как вода камень.

7

Послушал Колёка, как затухал, удалялся голосок, надрывный, набухший от обиды, недоумения, и медово хохотнул. Притаённо спросил Топу:

– Ты как относишься к женскому вопросу?

– Разно… – уклончиво ответил Топа.

– Не понял, старина.

– Дело сугубо личное… Как-то трепать мужчинам не пристало…

Совестясь, Топа опустил мордочку на лапы.

– У! Какой ты цивильный нудяга! Под валенка шаешь?.. Небось, весь в разврате погряз? А? Ско-око было у тебя мадамей? Десяток? Два? Три?

– Совсем за беспутника держишь…

– А чё ты из себя целину строишь? Небось, выскочишь на Чехова, душа поет?! Скок там с хозяевами, скок так, без хозяев, носится-гуляет всяких сучонок?! Ти… Знай шьют хвостами… И отецественные, и импортные… Импортняжку в деле знавал? Не обмахивайся хвостиной, развраткин! Ответ точный подавай сюда!

– Знавал… Грешен… Парижаночка… За что и понёс наказание… – поувял Топа и показал лапой на верхнюю челюсть козырёчком нависала. – Зуб на зуб после того не приходит.

– Э-э-э! Шалунелла! А я царапаю бедну голову, всё гадаю, а чего это Топа шепелявит, как старичина. А оно вона вынь-подай что! Пострадамши за любовь! Шерше ля фам!

– Пострадал… – потупился Топа.

Топа решил, что Колёка всё равно вырвет клещами признание. Начал без охоты рассказывать:

– Толкуй, кто откуль, а мы все здешние… У нас в Ялте как? Как везде… На какую глаз положил, та и твоя… Неотразимый Топа… Ну… Наши кобельки липнут к заезжим сучонкам. А наши ялтински дамульки вечно в трансе… В трауре Мы за своим бежим-с к «Ореанде», к «Массандре», к «Ялте». Это гостиницы… Ждём-с, как пойдут на фланёж импортные. И наши сучонки ждут. Авось, и ими возгорится какой залётный инвалид-старикашулечка. Да редкий импортник кинет худую косточку и писец… Тоскливый пост…

Я одну у «Ореанды» присмотрел. Ладненькая такая… Беленькая. Чистёха. Вышак!.. Прогуливала своих хозяев, сама сидючи у тощей, некормлёной хозяйки на руках. О как!

А надо сказать, мою вертихвостку из десятку не выбросишь. Бела как сметана… Так бы и съел… Хороша-а… Хор-роша-а… Чего уж там… Есть на что из-под лапки посмотреть…[10] е-есть… Обрадовался я ей, как блину в сметане…

До сих пор удивляюсь… Меня тогда подивило – у неё на лапках тряпичные цветные калошики. Чтоб не пожгла свои ходульки на ялтинском асфальте.

Допёр я это и меня взбесило.

Я всю жизнь бегаю босиком и ничего. А то на! С парохода заявилась в калошах!

Со злым достоинством позвал я её.

а она своих хозяев в своём капризе, видать, держит. Что захочет, то и вьёт. Верёвки из них вьёт. Они ей всё позволяют.

Ну, позвал я. Она безразговорочно и заверти, заиграй хвостом. Мол, пустите скорей!

А видок у меня не импортный. Весь я, зауморыш, ободранный, грязный. Век нестиранный.

Они ей учительно говорят:

«Мы тебя, Жанетточка, пускаем. Видит Бог, верим твоему благоразумию. Будь осторожна. Ты у нас девочка! Не забывай! Не будь пустошкой!»

Стало мне тошнёхонько.

Кого-то на руках по Парижам носят. А тут одни пинки не успеваешь подбирать. Ну, думаю, отыграюсь я на парижаночке.

Ласками-нежностями завлекаю к себе в сарайку, что вам сдали, – все собаки сильны у себя во дворе, – а парижане вдогонку чешут фокстротом. Упрели. Отстали. Нас не видно – прихватили след и уже по следу по нашему жгут в поте. В перепуге. Куда затартает? В какую темь? Что утворит? Что скуражит?

Е-есть над чем покумекать…

Ну, подвёл я свою парижаночку к своей обтёрханной дверке, носом тырк в дощечку. Дощечка в двери была на маленьких петлях. Закрывала лаз. Всё Мельничиха сделала, как я просил. Ну, дощечка приподнялась. Под неё в лаз беспрепятственно галантно пропускаю первой даму. Следом и сам.

А хозяева и останься с носом на улице.

На коленях зовут свою Жанеточку образумиться, пока не поздно ещё. Христом-Богом умоляют покинуть занюханного ухажёрика. Меня!

Да куда! Я своего не теряю. Знай тыдык-тыдык! Тыдык-тыдык!..

– Извините! Я уходом от вас ушла![11] – моими словами отвечает за дверь, на волю, моя сладкая алюрка.

Моя парижаночка от счастья взлаивает… Вишь, как расхорошохонько-то ей стало, как я из неё девочку-то вынул. Тонну горя с плеч!

Ну, наголубились мы вдостале, наигрались до дуру. Пора и по хатам.

Можно б было, как делают все кобели. Пихнул завлекалочку по заднюшке в лаз, а сам дома барином валяйся. В безопасности.

А я не мог не проводить её до «Ореанды».

Ночь. А ну какой псих прилипнет. И хозяева её в слезах увеялись как назло.

Понятно, я следом на воляшку за парижаночкой за своей.

А хозяева-хваты тут как тут. Притаились за углом…

Поймал Топа молнию…

Гмг… Коли быть собаке битой, найдётся и палка. А меня и без палки… Не огляделся, с порохом на спине полез в огонь…

Сам меня о-оп, о-оп лаковой острой туфлей по мордасам, по мордасам.

Кажется, мои зубки горохом просыпались по асфальту…

Поймавши пенделя, я сразу отключился, потерял сознание. И больно не было…

Жанетка похлопала меня по щеке…

Еле вернулся в себя…

Ощупываю свои мордашики… Челюсть съехала на сторону. Зубы с неё осыпались… Пробую на место поставить челюсть. Так не ставится. Хоть что ты тут! Челюсть на челюсть не находит. Крепе-енько подломил меня бзиканутый мусьё…

Не знаю, что б я и делал, не окажись моя парижаночка порядочной. Приструнила своих господ-хулиганов. Нагнала холоду и велела срочно везти меня в больницу.

Сам уработал, сам и понёс на своих волосатых грабельках в собачью беззубую больницу.

Беззубый ветеринар кое-как вправил… Да неудачно. Челюсть всё же выпирает вбок. Висит козырьком… Шавкаю… Есть толком не могу. Дадут мосол – хоть ешь, хоть гложи, хоть вперёд положи. Я всё вперёд кладу… Помню, Жанетка мне три цыплёнка-гриль принесла на второй день после разбоища. Такие поджаренные до розовости, с лучком. Ароматина-а-а-а!.. Я вообще не мог поначалке есть. Кое-как отщипывал по ниточке…

И Топа, и Колёка облизнулись.

– Чем-то кончилось? – спросил Колёка.

– Э-э… В сам Париж калачами заманивала!!! Да чего ей было копать колодец там, где нет воды?.. Своё хулиганьё прищучила. Согласились взять в должности мужа Жанеткинова. Обещали рай-житьё. На пятом этаже мне с Жанеткой выделили непроходную, отдельную от них, луковых хозяев, комнату с видом на Эйфелеву башню. Отдельный тёплый унитазишко. Не работать… Лишь по вечерам прогуливать с Жанеткой этих хозяев поблизях. У Эйфелевой башни. Ещё в Бургондском лесу… Ещё по Сене… Речка у них там такая… Да не поехал я. Да ну его, Париж! Там моря нету. Мельничихи нету. И сторона там чужущая… А на чужбине и ворчея[12] тоскует… В жизни уж так. Каждый цветок на своём стебле распускается…

– Ну, друже, заверну тебе от души. Глупи ты наворочал полный мешок! Уж куда-куда, а в Парижок не грех бы закатиться этаким бегемотом. Я б не думая махнул!

– Так то не думая! А подумавши – взвоешь!

– О! Вас выть не учи. Вольно вашему брату и на владыку лаять… Да что владыка… Вот, – подживился Колёка, – ночью воешь на луну. Нравится?

– Что ж тут может нравиться? А потом, чего выть-то на луну? Чего вывоешь? Это где в Голопуповке какая глупая левретка иль там криволапка и завоет с тоски. А мы, городские, кручёные-учёные, не воем. Такую глупь не практикуем… Ну чего людям мешать спать?

– А самому спать охота? По-честному?

– Живое… Как не охота? Но служба. На службе не поспишь… Так, когда особо круто сон скрутит, налегке придремнёшь. А штоб бессовестно, навсхрап, до полной потери бдительности – не моги! Один глаз спит, сон ворует. А другой службу правит. На мне ж такая ответственность! Уйди на боковину, а всё это, – Топа показал лапой на двор, плотно увешанный плавками, лифчиками, халатами, простынями, – а всё это какой лиходеецкий бомбила[13] и умкни. Тогда лучше не просыпайся иль забегай со двора. До смертушки ж умолотят! В асфальт закатают!

Назад Дальше