– Вот я и научилась! Не хуже тебя! И если я кого из современных не знаю, то там и знать некого! В кино одни дебилы, в сериалах – тем более, а в книгах порнография у вас!
– У кого?! Имя! Название!
– Буду я запоминать всякое фуфло!
– Нет, девочка моя, там не все фуфло, но ты признать не хочешь, что вам так удобно! Жить в безымянном мире! Все одинаковые, все равные, что Лев Толстой, что какой-нибудь блогер – всё едино.
– Какой блогер? Имя!
– Не подлавливай! Все они на одно лицо!
– Ну и не надо тогда обвинять в том, чего сам не знаешь!
– Я знаю то, что обязан знать любой культурный человек!
– А я некультурная, нечего тогда говорить со мной!
– Да уже жалею, что начал! Что бесит – не просто пустота, агрессивная пустота!
Так они переругивались, все более бессвязно, а потом Юна предложила:
– Хорошо, докажи!
– Что?
– Что то, что ты говоришь, что оно хорошее, – действительно хорошее! Любимое кино покажи мне, и тогда посмотрим, кто прав!
– Покажу, но ты, скорее всего, видела. Его все видели.
– Название?
– «День сурка».
– Что-то слышала, но не помню. Давай смотреть.
Грошев принес ноутбук, но сидеть за столом и смотреть было неудобно, переместились в спальню-гостиную, устроились полулежа, поперек дивана-кровати, поставив ноутбук в середку меж собой.
Грошев знал этот фильм почти наизусть и вряд ли пересматривал бы, но присутствие Юны, впервые видевшей эту парадоксальную, смешную и лиричную историю,
Ночь вторая
оживляло интерес к ней; Грошев поглядывал на Юну, которая сначала смотрела снисходительно и словно по принуждению, но увлеклась, все чаще улыбалась. Ей нравилось, Грошев был рад.
Фильм закончился.
– Вот, – сказал Грошев с удовлетворением учителя, показавшего ученикам, как решается задачка. И даже математическое выражение добавил: – Что и требовалось доказать!
– А что доказать?
– Только не говори, что тебе было неинтересно!
– Нет, нормальная комедюшка такая. Воспитательная.
– Чего? – удивился Грошев. – Ну-ка объясни, только без мата, надоело. Воспитательная комедюшка?
– Конечно. У мужика началась интересная жизнь, всякие приключения, а кончилось чем?
– Реальной любовью. С хорошей женщиной.
– Да она сожрет его через неделю! Такая вся правильная, за мир пьет, стишки любит, все у нее как положено, носки вместе, тапки врозь, она ему такой распорядок устроит, будет по ниточке ходить, а через год от нее с собой покончит без всяких дней сурков! Я таких полно встречала: это надо так, это так, а если что не так, то все, ты для них не человек! А когда дети появятся, совсем пипец. Это не мат, а синоним.
– Какое слово знаем!
– Я знаю больше, чем ты забыл! Такие тетки мужиков сразу задвигают куда подальше, начинают деток мучить. Нет, правда, мораль тут какая? Найди нормальную жену, сиди и не рыпайся! Люби то, что есть! У американцев все про это: сиди и не рыпайся.
– Неправда. У них, наоборот, то и дело бунт против правил.
– Это в кино. Пусть в кино бунтуют, а ты смотри и радуйся. И тоже как будто побунтовал.
Не очень приятно было признавать Грошеву, но он понимал, что эта девчонка во многом права. Она своим девственным умишком увидела в его любимом фильме то, чего он не замечал. Да, все пришло к любви, но – к кому любовь? Ведь и правда, героиня, если вглядеться, – пошлая посредственность, ограниченная раз и навсегда устоявшимися вкусами. За мир пьет – в самом деле, это же пародия на глупеньких победительниц конкурсов красоты, у которых в набор обязательных фраз входит «Пусть будет мир во всем мире!». Герой был недоволен своей жизнью, работой, но чего-то хотел, а теперь осядет в этом городишке, купит домик, жена установит строгие правила семейного распорядка, да и он сам-то не подарок, если до сорока лет не женился и не нашел подруги, наверняка в быту тот еще крокодил и зануда. Права Юна, они друг другу такой день сурка создадут, что будет страшней фантастического.
– Знаешь, – сказал он, – а у меня ведь тоже есть сценарий фильма. Давно написал – сам для себя, для своего удовольствия. Хочешь, почитаю?
– Не сейчас. Если не ляжем спать, то опять напьемся. Я почти уже.
– Я тоже.
– Тогда спокойной ночи?
– Спокойной ночи.
День третий
«Проснувшись, Михаилу было хуже, чем вчера».
Именно такую безграмотную фразу издевательски произнес мозг Грошева, когда он очнулся. Причем казалось, что мозг отделен от него, сидит в кресле черным чертом, будучи при этом невидимым, положил ногу на ногу, покачивает копытом и ехидно наблюдает за разлепляющим глаза подопечным. И молча спрашивает:
«Худо тебе, бедолага?»
«Очень».
«Но ты ведь знал, что так и будет?»
«Знал».
«Тогда зачем?»
«Бессмысленный вопрос».
«И как? Помирать будем или что будем?»
«Отстань!»
И мозг-черт, как ни странно, отстал.
Так и помереть недолго, в самом-то деле. Надо девушку позвать. Как ее… Что-то необычное. Илона? Нет, короче, но похоже. Похоже на Аню, но не Аня. Яна? Да, вроде.
– Яна! – позвал Грошев. – Яночка!
Вошла девушка.
– Доброе утречко, дядя Миша, – сказала она. – А меня Юна зовут, будем знакомы.
– Не издевайся. У меня спросонья бывает… Память…
– Воды дать?
– Да. И немного…
– Нет. Кончилось.
– Врешь! Я точно помню, там оставалось!
– Михаил, послушай. Я это тысячу раз проходила. У матери была такая история. Если на второй и даже третий день выдержать, то все обойдется. Если нет, то запой на неделю. А потом – пятьдесят на пятьдесят, рулетка: или умрешь, или, если повезет, останешься живой. Хочешь сыграть?
– Я лучше знаю, что мне делать!
– Нет, теперь я знаю. Я терплю, и ты сможешь!
– Сучка, прекрати меня мучать! Тварь! Скотина! – завыл Грошев, выворачивая рот, зная, что выглядит безобразно, но в этом была своя похмельная хитрость: девчонка увидит, что интеллигентный и порядочный человек совсем потерял контроль над собой, значит, ему совсем плохо.
Юна ответила с неожиданной мягкостью:
– Михаил, миленький, потерпи, у тебя таблетки на кухне, принести?
– Дура! Если я с похмелья помру, тебе легче будет?
– Не помрешь. Мать ни разу не померла. Нет, померла, но потом и не от этого. Принести таблеток?
Грошев закрыл глаза. В девушке ощущалось непреклонное упорство. А мозг говорил, став из черта соболезнующим ангелом-хранителем: она права, надо выдержать, перетерпеть. Соглашаться с ним не хотелось.
– Чуть-чуть, пять капель! – жалобным тенорком попросил Грошев.
– Не надо. Сам же понимаешь. Принести таблетки?
– Давай.
Юна принесла таблетки, стакан с водой, потом чаю с молоком, умеренно горячего. Помогла Грошеву приподняться (кстати, подушка, постельное белье – когда это все появилось?), он по глоточку выхлебал всю кружку. Попытался встать.
– В туалет? – догадалась Юна. – Пойдем.
Опираясь на нее, Грошев добрел до туалета. Там посидел по-женски, потому что стоять не было сил. Кое-как натянул трусы (а кто и когда его раздел до трусов?), выполз из туалета, добрался, обхваченный Юной за талию, до кресла-кровати. Сел, потом лег на бок, спиной к ней. Мягкое и прохладное упало сверху – накрыла одеялом. Спасибо. Ничего. Раньше обходилось, и теперь обойдется.
Он проспал до вечера, а после Юна возилась с ним: водила в туалет, давала таблетки, поила чаем, сидела рядом, держала за руку, Грошева прошибло на чувствительность, он прошептал:
– Спасительница ты моя. Я почти в норме. Теперь немного можно.
– Ни к чему. Ты даже и не хочешь, ты по инерции.
– Хочу!
– Но не так же, как раньше?
– Нет. Раньше по-больному хотел, а теперь по-здоровому.
– А здоровые могут и не пить. У тебя снотворное есть какое-нибудь?
– Есть. Там… Принеси коробку с лекарствами, сам возьму.
– Только лишнего не заглоти.
– Я что, отравиться собрался?
– Кто тебя знает…
Ночь третья
………………………………………………………………………………….
День четвертый
Грошев лежал, болел, изредка вставая, чтобы наведаться в туалет, посидеть в кухне и покурить. Юна совсем пришла в себя, взялась за хозяйство: в кастрюле на плите что-то варилось; стиральная машина, стоявшая в кухне, урчала, работая; Юна нашла утюг и что-то гладила на кухонном столе, подстелив плотную старую штору.
Понимая состояние Грошева, Юна не тревожила его разговорами. Вечером упросила поесть. Грошеву было уже лучше, но он был по-прежнему болезненно вял, даже пришаркивал при ходьбе. Не Юне показывал, как ему плохо, скорее сам себе – чтобы не обнадеживаться раньше времени.
Пытался читать, что-нибудь смотреть, но ни к чему не было интереса. Да и не для интереса ему это надо было, а чтобы протянуть время, не спать, дождаться ночи, иначе будет бессонная мука.
И дотерпел, дождался,
Ночь четвертая
но все равно не заснул, прислушивался к сердцу, которое стучало часто и болезненно, потом показалось, что немеет кисть левой руки, он пошевелил ею, потрогал правой рукой – чувствительность нормальная, но ощущение онемелости сохраняется. И пальцы левой ноги начали неметь. Мизинец и тот, который рядом. Как он называется? Безымянный, как и на руке? Потом и желудок закрутило, стало жарко, Грошев откинул одеяло и тут же замерз, да так, что зубы застучали, накрылся и продолжал мерзнуть, но вскоре все же согрелся.
Возникло острое чувство то ли горечи, то ли тоски, то ли отчаяния, Грошев вникал в него и определил: это ненависть. Он ненавидит себя. Не себя целиком, а свое тело. Оно все болит, ноет, его бросает то в жар, то в холод, оно живет своей гнилой угасающей жизнью, а ведь зачем оно? – только голову носить. Да и голова не особо нужна, она – вместилище мозга. Все, что называется Михаилом Федоровичем Грошевым, там, в этом мозгу, в этом комке весом чуть больше килограмма. Если собрать мозги всех жильцов дома, они легко вместятся в мусорный контейнер, да еще останется свободное место.
Придется опять выпить снотворное. Это вредно, это ведет к привыканию, но надо выспаться, иначе завтрашний день пропадет, и его заранее жаль.
Грошев тяжело заворочался, поднимаясь, тут же возникла Юна – как чуткая сиделка.
– Что-то хочешь?
– Снотворное принять.
– И так принимал уже. Ничего, заснешь.
Юна села рядом, взяла Грошева за руку. За худую, костистую руку с дряблой кожей. Старую. Грошеву стало неприятно от этой мысли, хотел убрать руку, но не убрал. Слишком уютно и тепло было руке в ладони Юны.
Она сидела неподвижно, терпеливо глядя перед собой. Так, наверное, дежурила рядом с больной матерью.
А профиль у нее красивый. Даже странно. Странно и несправедливо: профиль как на древнегреческой камее, а повернется – продавщица из парфюмерного ларька в торговом центре. Впрочем, продавщицы бывают ничего, очень ничего, даже очень ничего…
День пятый
Наутро Юна сообщила, что неделя объявлена нерабочей.
– Я слышал, с понедельника хотели.
– Так сегодня понедельник. Пишут, что заболевших все больше и умирают уже. Ты как себя чувствуешь?
Грошев засмеялся:
– Хорошо спросила!
– Я без задней мысли. Вижу, что уже нормально.
И правда, не совсем нормально, но почти сносно чувствовал себя Грошев. Позавтракал с аппетитом, с благодарностью Юне и собственному организму.
– Пора мне валить отсюда, а то запрут Москву, застряну тут, – сказала Юна.
Грошев, услышав это, с удивлением понял, что не хочет, чтобы девушка уезжала. За это короткое время она стала привычной, будто давно уже здесь.
– Я тебя не гоню, – сказал он.
– А что я тут делать буду? Ни работы, ничего. И денег совсем мало.
– Я же сказал: решим.
– Да я без намека.
– Все равно решим.
Грошев взял телефон, увидел множество пропущенных звонков и сообщений от Маши. Потом прочитает, потом позвонит ей, чуть позже. А пока по делу, Тонкину.
Тонкин не ответил. Грошев написал ему: «Толя, ситуация аховая, срочно нужны деньги!» Подумав, добавил: «Хочешь верь, хочешь нет, меня ограбили. У меня полный ноль». Еще подумал и еще добавил: «Всего 10 тыс. Но срочно. На карту. И я тебе все прощу». Перед отправлением последнюю фразу стер.
Пошел принимать душ, побрился, переоделся во все чистое, заглянул в телефон: от Тонкина ни ответа, ни денег.
И что делать? Побираться по друзьям и знакомым? Большинство из них люди довольно обеспеченные, не удивятся, если попросишь и полмиллиона (это не значит, что дадут), а вот если стукнуться насчет мелочи, то придется объяснять, почему он так стремительно обнищал, что-то придумывать или рассказывать о казусном случае в магазине. И то и другое унизительно.
Четверть века живет Грошев в Москве, почти половину жизни, обзавелся кучей знакомств и связей, а настоящих друзей – ни одного. Все остались в Саратове. Все, кто еще жив. Там общее детство, общая юность, молодость, это роднит навсегда, как кровная близость. Сравнение допустимое: братья и сестры потому близки, что питаются в утробе одними и теми же соками, а живущие вместе на каком-то участке земли пьют одну воду, дышат одним воздухом, видят одни облака днем и звезды ночью.
Есть, правда, Леня Кропалев, земляк и периодический друг, как называет его мысленно Грошев, но у Лени он и без того слишком часто одалживается.
Вот и получается: некому позвонить в трудную минуту.
Придется все-таки объясняться с Машей. И у нее просить денег. Она даст, да еще и с радостью даст.
Маша возникла два года назад. А за год до этого, когда Грошев оформил заслуженную пенсию, проскочив перед самым началом пенсионной реформы, когда решил взяться за свою книгу всерьез и вплотную, когда принялся ворошить написанные тексты и готовиться к творческому подвигу, его ошарашил такой сердечный приступ, что пришлось полежать в больнице целых две недели. Там-то он и оценил степень своего одиночества. Конечно, в больнице каждый открывает для себя, что главное свойство человека, как и любого другого живого существа, – отдельность. Можно вместе работать, отдыхать, радоваться, печалиться, даже думать можно вместе, если вслух или по переписке, а болеть вместе нельзя, ты всегда со своей хворью один на один. Но все же легче тем, кого кто-то навещает, а Грошева не навещал никто.
Впрочем, он никому и не сообщал, что находится в больнице.
И подводил чуть ли не со сладострастием отчаяния итоги: кто же у меня есть?
Итоги были неутешительные.
Есть недавняя, а теперь бывшая жена Марина и две дочки, девятилетние близняшки Мирра и Лея. Грошев не хотел видеть их в больнице. Марина будет соболезновать, показывать тревогу, все-таки он отец ее детей, почти одиннадцать лет вместе прожили, но не сумеет скрыть невольного злорадства, и, если даже скроет, мнительный Грошев это разглядит, почувствует. А Мирра и Лея и так расстроены, что папа ушел, не хочется их огорчать дополнительно; с ними лучше видеться наездами, весело и бодро, в ответ получая приветливость и радость, – они чуткие девочки, они понимают, что если будут радостными, то папа будет доволен, он вспомнит, какие они хорошие, и, может быть, вернется, а если будут хмурыми и обиженными, он к таким врединам возвращаться не захочет. А дело-то не в них, дело в Марине. Или ладно, пусть не в Марине дело, а в нем самом, в любом случае возвращение невозможно.
Есть Гелена, Геля, с которой он жил пять лет до Марины. Ей звонить было бы нелепо, они после расставания не общались. Да и сама история была странной: Грошев познакомился с этой простой и милой женщиной, помощницей помощника какого-то депутата, на фуршете, стояли рядом, разговорились, и так получилось, что он проводил ее на такси до дома, зашел по ее предложению выпить вина на дорожку, остался, уже через месяц она вместе с четырехлетней дочкой переехала из своей съемной квартиры к нему, через два месяца он понял, что у них мало общего, надо бы расстаться, но при первых же его намекающих словах Геля страшно пугалась, губы дрожали, глаза становились похоронно-горестными, и Грошев откладывал разговор. И так пять лет, равномерно мучительных лет с редкими моментами жалости к Геле, которая, думалось ему, не перенесет неизбежного расставания. Кстати, перенесла, через полгода нашла себе другого мужчину, чему Грошев был только рад.