Мраморное поместье(Русский оккультный роман. Том XIII) - Виола Поль 6 стр.


Отказавшись от ее обеда и еле отделавшись от расспросов, сплетен и прибауток, сыпавшихся как из рога изобилия, я поехал домой на той же каштановой кобылке и с той же Федорой. Федора угрюмо молчала, да я и забыл совершенно об ее присутствии, занятый своими мыслями.

Я думал о Маре и среди многих мыслей внезапно вспомнил, что напоминали мне ее глаза, когда они бывали спокойны.

Это были глаза одного мальчика четырех лет, моего пациента. Ребенок был болен скарлатиной. Мне пришлось лично по настоянию родителей перевозить его зимой в автомобиле с одной квартиры другую. На новой квартире его посадили на оттоманку, прислуга была заняла переноской вещей из автомобиля, и мне случилось некоторое время побыть с ним одному.

На стуле возле оттоманки стояла электрическая лампочка с зеленым, из шелка, почти прозрачным абажуром. Он сидел в голубой плюшевой шубке, ослабевший и беспомощный, в белой меховой шапочке и, совершенно не интересуясь ни новой обстановкой, ни моим присутствием, задумчиво смотрел на огонь.

В этом мягком освещении его глаза, оттененные жаром, были замечательно красивы. Но не это привлекло мое внимание и врезалось в память. В них было особое выражение. Они были и детски чистые, и в то же время старческие. Такая глубокая усталость, такая глубокая печаль была в этих глазах, точно клубок длинной жизни распутывался перед ними со всей бесконечной вереницей переживаний. Я смотрел в эти глаза, не отрываясь, и своим глазам не верил.

Я думал: «Да ведь он смотрит в прошлое, он уже прожил не одну жизнь, этот ребенок», и в этот момент мне казалось несомненным, вообще доказанным старинное верование во множественность существований.

Такие глаза были у Мары. В них была печаль и усталость и эту печаль мне хотелось рассеять, эту усталость вылечить. Но не суждено было. Дома я застал телеграмму из Италии. От матери. Мать-старушка страдала астмой и по моему настоянию доживала остаток жизни и маленького состояния в приморской санатории. Находившаяся при ней родственница извещала меня, что положение больной ухудшилось и требует моего присутствия. В этот же вечер я уехал; должен сознаться, что, несмотря на беспокойство о матери, болезнь которой, впрочем, не составляла для меня неожиданности, мысль о Маре не покидала меня. Преобладающее чувство было такое: вот я еду на юг и совершенно здоров, она больна; ей следовало бы поехать.

Местечковую земскую лечебницу я поручил знакомому старику-доктору, проживавшему на покое поблизости. Его же я просил извещать меня относительно Мары, но никаких писем от него не имел, потому что, как он объяснил впоследствии, и писать нечего было. Его приглашали два раза; он посмотрел, постукал, прописал порошки, а больше его и не звали. Матушка моя умерла через четыре месяца. Болезнь ее не давала настолько серьезных улучшений за это время, чтобы я мог уехать, а потому уехал после ее кончины, через четыре месяца. В конце августа я вернулся в местечко М. и сейчас же узнал о смерти Мары. Тогда же священник, у которого я нанимал квартиру, передал мне пакет, присланный в мое отсутствие из Мраморного…

Я с жадностью и волнением бросился распечатывать его. Почему-то я уверен был, что пакет от Мары.

В нем оказалась обыкновенная, так называемая, общая тетрадь в коленкоровой обложке. Что это, дневник? Сердце у меня забилось.

Все, что осталось от еще недавно со мной говорившей девушки, у меня в руках. Острую грусть навеяла на меня эта жалкая маленькая тетрадочка. Бедная Мара…

Когда я раскрыл тетрадку, из нее выпал листок: должно быть, руки у меня дрожали. Это было коротенькое письмо от Мары, адресованное земскому врачу местечка М.

Я прочел:

«Извините меня. Я имени вашего не знаю. Если эта тетрадь вам неинтересна, то вы ее порвите, не читая, а мне сейчас все-таки легче. Я должна вам ее передать, потому что не в силах уничтожить. Мне показалось, что вы неплохой человек. Мне нужно, чтобы я хоть думать могла о ком-нибудь, кто бы мог немного помочь мне перед смертью. Может быть, вы еще успеете приехать. Вы совсем, совсем чужой человек, но, кажется, если бы вы были здесь, я спокойно умерла бы.

Почему я одна, вы можете узнать из этой тетради. До свиданья. Я уверена, не знаю почему, я уверена, что еще раз мы увидимся. Умирающие, кажется, никогда не ошибаются.

М…»

IV

Бедная Мара!.. Видно, и умирающие могут ошибаться. Тронула ли меня судьба жалкой девушки или доверие умиравшей, но дневник Мары я читал так внимательно, точно покойная была моей любимой сестрой. Каждое слово для меня было полно интереса, но интерес этот чисто субъективный, а потому, вкратце передавая содержание дневника, я позволяю себе выписать целиком лишь несколько страничек. Центральным мотивом его следует считать духовное одиночество Мары, после разрыва с Раутским и смерти Анютки ставшее окончательным.

Матери у Мары в сущности не было, ибо даже самое поверхностное знакомство с госпожой Багдасаровой должно быть успело выяснить читателю, что ничего общего между ней и чуткой, несколько экзальтированной девушкой не могло быть.

Генерал Багдасаров, погруженный в широкие коммерческие спекуляции, совершенно не интересовался ни женой, ни дочерью, но этой последней он оказал случайную услугу, затормозив ее налаживавшийся брак с Раутским, опять-таки по коммерческим соображениям.

Раутский, владелец небольшого имения, представлялся ему претендентом слишком незначительным. Это был, по-видимому, хорошо образованный, ловкий и вместе с тем циничный молодой человек, мечтавший получить вместе с невестой и богатые поместья генерала. Ему не хватало только выдержки. В отношениях с Марой он ловко маскировал как свои затаенные мечты, так и настоящую природу, стараясь всеми средствами удовлетворить хорошо им понятому идеализму девушки.

Свободное обладание всевозможными воззрениями и умение интересно поговорить о чем угодно давали ему возможность показаться перед невестой в самом выгодном свете при совместном чтении книг или в разговоре о том, что Мара читала чаще всего по его выбору.

Сватовство Раутского было отклонено отцом ссылкой на молодость невесты: Маре в это время было семнадцать лет. Однако, истинные причины несговорчивости тестя не укрылись от Раутского, и он решил ускорить дело иным путем.

Из дневника Мары ясно видно: во-первых, что Раутский сделал, хотя и очень осторожную, попытку овладеть невестой, во-вторых, что истинный ее характер остался для неопытной девушки неясным. При всем своем природном уме, идеальная сфера мышления Мары в тот момент исключала еще возможность проникновения как в цели, так и в руководящие мотивы попытки Раутского.

Однако, инстинктивно девушка оказала отпор намерению соблазнителя и, даже не поняв его цели, осталась недовольной и оскорбленной. Правда, разрыва не произошло. Через некоторое время Раутский успел предложить навстречу расцветавшему чувству Мары достаточные основания для объяснения своего поступка, но шрам от удара остался. Девушка стала настороже. Быть может, однако, планы Раутского и могли бы осуществиться, если бы он не сделал еще более крупной ошибки.

У Мары служанкой была Анютка, преданная ей девушка ее возраста, сирота. Анютка, простая дочь народа, но чуткая и одаренная, была страстно привязана к Маре, и в сущности, несмотря на разницу образования и положения, девушки, как это иногда случается, были почти подругами.

Просмотрел ли Раутский истинный характер отношений обеих девушек, или же поддался чувственному порыву, но только он решился на поступок, слишком рискованный в его положении.

Воспользовавшись отсутствием Мары, в тот день уехавшей кататься верхом, Раутский направил весь свой чувственный натиск в сторону Анютки, но здесь встретил такое бешеное сопротивление, какого, конечно, совершенно не ожидал. Эта вторичная неудача оказалась для него фатальной. Удар был сокрушающий и бесповоротный. Мара застала бедную девушку бьющейся на постели в почти истерических рыданиях. В дневнике, полгода спустя, об этом рассказано так:

«Когда я увидела, как моя бедная Анютка плачет, то была так встревожена и поражена, что сама почти плакала.

На все мои вопросы Анютка только умоляла не спрашивать и твердила, всхлипывая:

— Ой, барышня моя, ой, золотко, ой зогоется, само зогоется!..

Я чувствовала себя совершенно беспомощной пред ее слезами и тогда вспомнила, что видела его лошадь, привязанную у конюшни.

— А где Константин Фролович? Анютка, скажи!..

Я очень нуждалась в его помощи в эту минуту. При упоминании о нем Анютка вся затряслась и запрятала голову в мое платье, чтобы не кричать. Тут какая-то смутная мысль ударила меня.

— Может быть, случилось с ним что-нибудь? Анютка, скажи, сейчас же скажи. Лошадь одна… без него?.. Анютка!

От каждого моего вопроса Анютка ежилась и вздрагивала, как от удара; слезы градом катились с ее лица; но всеми силами она старалась сказать «нет», отрицательно махая руками. В то же время она с таким беспокойством хваталась за мои руки, точно с каждым новым вопросом о нем какая-то опасность угрожала мне…

Тогда вдруг в одно мгновение это ее беспокойство стало для меня ключом всего происшедшего. Новая мысль, никогда мне в голову не приходившая, пришла со стороны воспоминанием из чего-то вычитанного в романах, что иногда случается… и я сразу все поняла.

— Анютка, он обидел тебя?.. — вскрикнула я и окаменела.

Бедная Анютка: она так сжала меня в своих объятиях, так целовала мои руки, точно предо мной была виновата. Сначала боль так сдавила мне сердце, что я не могла сказать ей ни одного слова. Потом почти мгновенно другое, совершенно незнакомое чувство гнева вспыхнуло во мне и, чем больше душа накалялась, тем спокойнее я становилась.

И все таки… все не так, может быть, как-нибудь иначе кончилось бы, если бы он не вошел в ту минуту с вопросом:

— Что тут такое произошло? Отчего она плачет?

— Произошло то, Константин Фролович, — отвечала я совершенно спокойно и вдруг почувствовала, что это кто-то другой говорит, — произошло то, что вы нагло оскорбили эту девушку, и если вы до сих пор еще здесь, то только потому, что у меня нет брата, который бы…

— Я оскорбил?!. Ведь это безобразие! Девушка давно вешается мне на шею, и только плачет оттого, что я ее презираю, а вам лжет, будто…

— Ой, барышня, барышня!.. — могла только вскрикнуть Анютка, но в этом возгласе было столько отчаяния, что все мое спокойствие вдруг прорвалось.

— Прочь отсюда! — крикнула я.

— Вы сами виноваты!.. — закричал он, увидев, что игра проиграна.

— Прочь!.. — я чувствовала, что дрожу.

— Нужно было самой быть податливей!..

Это последнее слово обожгло меня: я почувствовала совершенно ясно, как горячая волна кипятком залила мне грудь. Не знаю, был ли у меня хлыст в руках или оказался поблизости, но помню, что с невероятной быстротой изо всей силы я ударила Раутского по лицу.

Кажется, он схватился рукой за лицо, а потом, может быть, он сам хотел меня ударить, потому что между нами вдруг оказалась Анютка и как-то надвигалась на него… Я не видела ее лица, но, верно, оно было страшное, потому что в его глазах я прочла испуг, и в это мгновение я вдруг почувствовала сразу и огромное презрение к нему и наслаждение от того удара, который нанесла.

Только когда он вышел, сил мне не хватило, я ощутила какой-то перелом и пустоту, но чувство отвращения осталось… Теперь мне стыдно вспомнить, что этот человек целовал мои руки, что однажды я сама… Нет, противно написать…»

Обстоятельства не щадили Мару. В самом непродолжительном времени последовала скоропостижная смерть отца, не пережившего своего разорения. После его смерти выяснилось, что от обширных владений осталось для семьи каких-нибудь 40 десятин с усадьбой и генеральская пенсия.

О смерти отца у Мары сказано: «Только теперь я почувствовала, как бесконечно далек он был от меня и какое было бы счастье иметь настоящего отца».

Вслед за этим последовала гораздо более тяжелая утрата. Хрупкая, преданная Анютка умерла на руках у Мары.

Это, быть может, самые трогательные страницы дневника, но я не буду задерживать на них внимания читателя. Я отмечаю только, что эта потеря завершила начавшийся ранее перелом в душе Мары: девушка почувствовала в полной мере гнетущее одиночество и безысходное разочарование в жизни.

Вместе с тем, властным, почти поглощающим объятием охватывает Мару мистицизм. По этому пути мысль направляется двумя быстро совершившимися на ее глазах кончинами, из которых гибель Анютки, конечно, влияет главным образом. Как истинная дочь народа, Анютка пред концом обнаружила свою полную, через край души переливающуюся, непререкаемую веру в загробную жизнь. Все то, что сказано было умиравшей в бреду ли горячки, в долгие ли часы медленного угасания с глазу на глаз с подругой, все, что говорится в страстном экстазе, все, что шепчется медленно, с перерывами, когда страшная тишина дышит реальностью смерти и доказывает недосказанное, когда кажется, что в ясновидящих глазах подруги уже видишь марево потустороннего, странным волнением захватывающее сердце, все то, что в жуткой тиши переливается прямо из глаз в глаза, из одной души в другую, все это неодолимой силой захватило Мару. На многих страницах дневника мысль ее неотлучно носится около всего сказанного Анюткой во время болезни; припоминается весь раньше почерпнутый у подруги запас народных верований: о непокойных домах, где являются призраки, о душах самоубийц, блуждающих у перекрестков, о тех, кто приходит просить молитв или же, терзаемый невыполненной земной долей, просит ее завершения, кто сам за гробом любит и заботится о живых, кто терзается там совестью и приносит покаяние и многое другое. Все это углубляется Марой до степени почти философского созерцания, и потусторонний мир тем более становится убежищем ее мечты, чем глубже пессимизм разъедает ее душу. Быть может, и раньше Мара бессознательно испытывала на себе влияние странной обстановки Мраморного поместья, но только теперь внимание ее сознательно останавливается на экзотической причудливости фонтанов, мостов и плит из мрамора, Бог весть откуда и когда привезенного.

«Sono stanca», странная надпись над крестом, где, должно быть, зарыт кто-то, производит на нее сильное впечатление. Из словаря она узнает значение надписи: «Я устала…» Это совпадает с ее настроением, слова кажутся красиво звучащими, ей хочется знать итальянский язык. И тут у нее впервые является мысль о какой-то залитой солнцем, у моря раскинутой, утопающей в зелени и пене «ослепительно дальней стране…» Прошу читателя заметить, что это не совсем обычное сочетание слов: «ослепительно дальняя страна» я нашел в дневнике Мары ранее, чем мне пришлось его прочесть вторично при обстоятельствах столь странных, что я совершенно отказываюсь от всякого к ним комментария.

V

Раутский не был сразу забыт Марой. Она долго мучительно вспоминала о нем, стараясь найти оправдание или объяснение для предмета своей первой девической любви, пытаясь как-нибудь найти выход из противоречия между тем, что создано было искусством Раутского, ее юными грезами и тем, что неумолимо доказывали факты.

Если можно так притворяться, то где же истина и где ложь, и как отличить одно от другого, и не все ли лживо в этом мире?

Истиной была чистая, пылкая душа Анютки, но почему же ей так рано пришлось уйти в другой мир? не потому ли, что только там приют истины?

Вывод этот все чаще навязывается Маре и, в конце концов, нераздельно овладевает всей ее душой. «Да, только там истина, там возможна и истинная любовь, и счастье… Может быть, оно совсем не похоже на нашу жизнь, совсем, совсем другое, мгновенное, как видение, странное, как сон, но только истинное, чистое и бесконечно красивое». Психологу, быть может, интересно было бы проследить, как невозможность оперировать иными образами, кроме земных, сочетаясь со страстным желанием девушки представить себе потусторонний мир, направляет фантазию к картинам юга, не виданного Марой, но до известной степени знакомого по описаниям; как одно представление до такой степени смешивается, чередуясь с другим, что стремление девушки к югу приобретает болезненно повышенный, экстатический характер.

Назад Дальше