Такого просто не могло быть, чтобы умерла моя мама. Умер кто-то другой. Чья-то другая, чужая женщина могла умереть, а моя мама – нет.
Я думала, что сейчас позвоню бабушке, и она скажет мне, что всё в порядке. Скажет, например, что она разговаривала с мамой минут пять назад, и та жива и здорова, просто опять упала в обморок на работе. Но бабушка сняла трубку и зарыдала. И вот тут-то я и поняла, что это всё всерьёз. Меня начало бомбить.
Я сказала «скоро приду» и отбила звонок. Руки затряслись, губы задрожали, а в голове было только одно слово: «нет». Просто «нет» и всё. Я повторяла его про себя, как заклинание: нет нет нет нет нет нет нет… Бесконечное количество раз.
Я заметалась по квартире, зачем-то побежала в мамину комнату, потом в ванную, руки тряслись, я ничего не соображала, только металась туда-сюда, не зная, что мне делать. Потом сообразила, что надо одеться и пойти к бабушке.
Когда я пришла, бабушка мне всё и рассказала: и про кафель, и про клиентку, которая вызвала скорую. Оказывается, дядя Боря уже ездил в больницу, и ему там всё подтвердили, и он уже договаривается об отпевании. Отпевании! Да я только что была в её комнате, там сохранился запах её духов – такой материальный, осязаемый, живой. Она просто не могла умереть, этого не может быть, это невозможно, какое отпевание, зачем?!
У меня в голове всё это крутилось, а бабушка говорила, что ещё надо обзвонить всех маминых друзей, а у маминого телефона, разбит экран, и она не знает кому звонить.
Что нужны деньги, а у неё пенсия, как на зло, только через две недели, да и сколько той пенсии – всё равно занимать придётся. И что-то ещё про одежду, я даже не слушала. Слова текли как-то мимо сознания, я слышала их, но не воспринимала. Мы просто сидели с бабушкой вдвоём и обе плакали, а бабушка при этом ещё и говорила. Ну, как радио, которое что-то бубнит фоном.
Потом бабушка кипятила чай, вздыхая, а я икала. Икала и думала, разве такое возможно? Разве так бывает, чтобы раз – и не стало мамы? Это разве нормально?
Потом пришло чувство вины за ночь, за тот разговор, а потом я вспомнила, почему мы собственно не легли спать. Вот кто во всём виноват. Он что, не мог найти другого времени, чтобы позвонить? Его не было восемнадцать лет, а теперь он объявился! Зачем было трезвонить на ночь глядя? Умом-то я понимала, что всё это просто совпадение, но ведь если есть кто-то виноватый, оно всё как будто проще становится…
Папа. Конечно, он не виноват в маминой смерти. Но ведь он для чего-то позвонил? Встретиться? Общаться? А ведь где-то был все эти годы. А какой он? Я его себе вообще никак не представляла: в голове был мужской силуэт, заполненный дымом. Мистер Тьма.
А что я чувствую? Я не знала. Точно: папа – это не то же самое, что мама. И не такие чувства, как к бабушке, дедушке или дяде Боре. Что-то другое, незнакомое. Он вроде бы и был близким, но в то же самое время – дальний. Да, наверное, именно как дальний родственник: он должен быть родным, но он мне совсем незнакомый человек, я его не знаю.
Просто тёмное пятно вместо человека. Он добрый? Наверное, не очень, раз оставил маму беременной мною. Наверное, он грубый и чёрствый? Почему-то мне так не казалось. Очень уж ярко у мамы светились глаза. Он должен быть особенным, мой папа. Хотя бы потому, что он мой. Мой – и больше ничей. Мой папа.
Эти мысли немного успокаивали. Я перестала судорожно вздыхать, но грудь всё равно дёргалась без моего желания, и это тоже было неприятно: почему в моей жизни случаются вещи, которых я не хочу? Я не хочу, чтобы мама умирала, так почему она умерла? Я не хочу. Я этого не хочу. Я хочу перестать икать, но не могу. Почему я не контролирую свою жизнь или хотя бы своё тело? Я не хочу плакать и не хочу икать. И тем не менее, я сижу, рыдаю и икаю…
Вот мама свою жизнь контролировала. Ну, до этого момента. Как она могла позволить себе умереть сейчас, когда она ещё так нужна мне? С мамой всегда было ощущение, что всё наладится и будет хорошо, она как-то умела внушать уверенность. Это что же получается тогда, она меня обманула?
А папа? Я снова гадала, какой он. Он контролирует свою жизнь? Он уверенный? Богатый? Может быть, он живёт совсем не так, как мы? Может быть, у него есть вилла и большая квартира на Арбате. Может же быть такое? Может, он теперь заберёт меня к себе? Станет заботится обо мне, вместо мамы. Это было бы хорошо, но вряд ли возможно, если он женат. Мама же вроде говорила, что он женат? А если разведён? Ну, или я хотя бы буду приезжать на его виллу на каникулы. Если, конечно, она у него есть…
Мама говорила, он занимается спортом? Не совсем, сказала она. Как это – не совсем? Спортом, но не спортом? Может, каскадёр? Или акробат? В цирке что ли? Да нет! Нет! Мой папа не может работать в цирке. А где тогда? Какие ещё профессии связаны со спортом и травмами? Мотогонщик? Тренер по единоборствам? Телохранитель?
А вдруг он хромает после травмы? Или картавит? Или косит левым глазом? Или у него и глаза-то нет? Какая чушь! Интересно, а он носит очки?
А он пьёт кофе или чай? А если он пьёт? Точно. Вдруг мама мне ничего о нём не говорила именно потому, что он медленно спивался? А теперь вот завязал, прошёл лечение в клинике, выписался, и поэтому хочет встретится. Может, тогда мне не надо с ним встречаться?
Или, может, он работает где-то далеко? Или в ФСБ. Точно! Как же я раньше не догадалась?! Именно поэтому она мне ничего о нём и не говорила – нельзя же! У них же там везде военная тайна, всё скрывается, чтобы не знал никто. И травма вполне могла быть именно на боевом задании. Может, в него даже стреляли! Вот это да… Мой папа – разведчик?!
У меня перехватило дух так, что я даже перестала икать.
– Ты чё это? – с испугом в голосе спросила бабушка. – Сидишь, как аршином подавилась. Ну-ка отомри!
– Ба, а расскажи мне про папу!
– А нечего рассказывать, я не знаю о нём ничего.
– Он феэсбешник?
– Нет, конечно! Какой ещё фээсбешник? Скажешь тоже, – фыркнула она.
– А кто?
– А я почём знаю?
Но меня это не убедило. Если папа разведчик, конечно же, об этом никто не должен знать! Какой же он тогда разведчик, если все будут в курсе? Может быть, его даже в стране долгое время не было, а мама не знала, жив ли он и поэтому ничего мне не рассказывала. Картинка вроде бы вырисовывалась, как говорила мама, стройная такая, но я почему-то чувствовала, что всё совсем не так и уже заранее расстраивалась. А жаль. Такая была красивая версия.
Чайник закипел, и бабушка принялась заваривать чай с травами. По всей кухне пошёл морозный запах мяты.
– Он бросил маму? – спросила я.
– Бросил, гад. Слов у меня нету. Подонок, да и только, прости меня господи, – голос дрогнул, и она перекрестилась, глядя куда-то вверх.
Интересное дельце, подумала я маминым голосом, при мне оскорбляет моего отца, а прощения просит у бога.
– А мама? – продолжила допрос я.
– Шалашовка, – выплюнула бабушка.
– Не смей так говорить! – взвизгнула я.
– Дура, – это уже было в мой адрес.
И я снова заплакала. На этот раз уже от обиды и бессилия. Я знала, что бабушка не хотела никого обидеть, просто она была такая – не стеснялась сказать вслух то, что думает, а думала она иногда плохо. И ей было до фени, обидят её слова кого-то или нет.
И ещё это было грубо и несправедливо. Я не могла объяснить, почему несправедливо, просто чувствовала, что это неправильно.
Мы попили с ней чая, поплакали ещё, но разговор на том и кончился. Оставаться дольше у бабушки не хотелось. Хотелось побыть одной, чтобы никто не трогал, не говорил мне, что надо делать, что чувствовать и как теперь быть дальше
Когда я вернулась домой, уже смеркалось. В квартире было непривычно тихо. Я разделась, помыла руки и зачем-то пошла в кухню. Включила свет и стояла на пороге, смотрела, не зная, зачем я вообще сюда зашла. Кремовый абажур, кухонный гарнитур светлого дерева; плита, на ней мамина любимая турка, в которой она по утрам варила кофе; моя грязная чашка в раковине – я опять забыла помыть; стол, тот самый стол, за которым мы сидели с мамой. Что мне тут делать?
Тогда я пошла в мамину комнату. Дверь была закрыта, и в первый момент мне даже хотелось постучаться. Я остановилась и прислушалась. А вдруг я сейчас открою дверь, а там мама? Сидит в своём кресле. Или переодевается. Или уже спит. Закрыла шторы, потому что у неё снова разболелась голова, и уснула. Нет, шторы открыты, это я через стёкла в двери вижу. Если бы мама была дома, она бы точно закрыла шторы. Я сделала глубокий вдох и толкнула дверь.
В комнате было пусто. Мамы, конечно, не было. Кровать застелена, шторы отдернуты, ничего нигде не валяется – у мамы всегда всё лежит на своих местах, она любит порядок. Любила. Чёрт, как же бомбит с этого прошедшего времени…
Я вошла и села на её кровать. Кровать из Икеи с кованой такой спинкой. Мы её покупали вместе с моим письменным столом. Серое с тёмно-синим покрывало. Рядом с кроватью торшер, а с другой стороны тумбочка. Под торшером мамино любимое кресло, тоже тёмно-синее, тоже из Икеи. Около кресла – антикварный столик, столешница инкрустирована перламутром. Мама его очень любила, этот столик, хотя я совершенно не помнила, когда и как она его покупала. Откуда он у неё взялся? Кажется, подарок на день рождения. Мама говорила, нужно дарить самой себе подарки. Кажется, это какая-то психологическая штучка. А столик очень красивый. И в интерьер вписывается.
Книжные шкафы. У мамы очень много книг. Тут книги по психологии, какие-то справочники по медицине, энциклопедии, словари – книги на все случаи жизни. Что мне теперь с ними со всеми делать? Так и оставить?
Ей нравился минимализм. Ничего лишнего, говорила она, так легче думается. Когда человек погребён под кучей предметов, теряется самое главное. А что главное? Главное – это чтобы ты, мама, была жива. Главное, чтобы ты была жива, повторяла я про себя как мантру.
Неужели ты больше не вернёшься в эту комнату? А как же твоя кухня? Что мне делать с твоими туфлями в прихожей? Я споткнулась о них, но не могу же я их взять и убрать. А ты ведь даже не скажешь мне, что с ними делать. Ты не скажешь мне, что я грязнуля, и что пора вытирать пыль. Не скажешь «пора спать, завтра в институт», не скажешь «купи молока», ничего не скажешь. Мама, а кто же тогда будет спать на этой постели? Кто будет читать все эти книги, а мама? Кто?
До жути не хотелось оставаться одной. Я бы пошла ночевать к бабушке, но глядя на неё, постоянно хотелось плакать. Да и потом, там, в бывшей маминой комнате было ничуть не меньше её вещей, чем здесь.
Если бы у меня были подруги, я бы позвала кого-то из них, но Даша с семьёй переехали в Подмосковье, а в институте я ещё подругами не обзавелась. Одно время мы с Дашей созванивались, а потом как-то она мне пообещала перезвонить и не перезвонила. Я обиделась, а когда перестала обижаться, был уже Новый год. Я написала ей, она мне ответила, и на этом вся переписка кончилась. Звонить ей сейчас было и глупо, и страшно: если она сама мне не звонила всё это время, что я буду?
Настроение было такое, как когда говорят «хочется напиться». Теперь я понимала, что это такое. Вообще, я практически не пью – вредно, да и я плохо переношу алкоголь. Но вот сейчас хотелось именно забыться, хотелось, чтобы мозг отключился, и мне перестало быть так больно.
Так ведь не бывает. Так не должно быть. Мама, ты не можешь умереть сейчас, ещё слишком рано. Ты не можешь. Не можешь умереть. Ты просто не имеешь права. Почему ты мне с утра ничего не сказала??? Как же это так, я тут, а ты – нет. Где ты, мама, где?
Взгляд мой упал на кресло, на кресле лежал сложенный плед в белую, синюю и зелёную клетку. Маме его бабушка на какой-то Новый год дарила. Я встала и забрала этот плед с собой. Был соблазн лечь спать прямо тут, в маминой кровати, нюхать её подушку, накрыться с головой её одеялом, но я побоялась. Сама не знаю чего, но это было всё равно как залезть в чужой огород, в чужой шкаф, в чужой телефон, в чужую тарелку. Поэтому я просто забрала её плед и пошла к себе в комнату.
В квартире было ужасно тихо. Непривычно тихо. Тихо и пусто.
Глава 2. Похороны.
Я почему-то думала, что похороны – это обязательно в дождь. Плачешь ты – и вместе с тобой плачет природа, как-то так. Да, я знаю, это глупо и очень по-детски. Штамп. Раз похороны, значит, осень и дождь. И лучше всего в ноябре, чтобы голые деревья, облетевшая и уже подгнившая листва с запахом тлена, и стаи каркающего воронья. Такое вот шаблонное у меня мышление.
Но маму хоронили в марте. Грязная московская зима почти закончилась. Кто бы мог подумать, что весной люди тоже умирают: природа же пробуждается.
Серо-коричневый свалявшийся снег незаметно растаял: никаких тебе ручьёв с корабликами, как в букваре, ни луж, ни даже тающих сосулек. Просто однажды раз – и исчез. Как человек: был, и нету.
День обещал быть ясным. Я проснулась я за час до будильника и лежала в тишине, ожидая рассвета. За окном чирикали птицы. Я боялась встать, чтобы не разбудить маму. Смешно. Почему-то казалось, что мама спит в соседней комнате. Когда наконец-то рассвело, я встала, отключила будильник и на цыпочках пошла в ванную. В ванной висели мамин халат и мамино полотенце. В стакане стояла её зубная щетка. Я зачем-то потрогала щетину: она была сухая.
Сегодня мог бы быть обычный четверг. Я бы встала, крикнула «Мам, я только чай», собралась бы и побежала на свой английский, но нет. Английский сегодня тоже будет, конечно, но без меня. И чай, наверное, тоже будет, но уже без мамы. Всё это было дико, страшно и исковеркано, будто в страшном сне. Это было невозможно себе даже представить: чтобы я ехала хоронить маму.
Я почистила зубы, выпила воды и стала одеваться: чёрные брюки и чёрный свитер. Куртка у меня красная, но зато есть пальто. Пальто тёмно-синее, я решила, что сойдёт. Темнее всё равно нету. Шапка. А шапки только светлые. Белая и жёлтая. Я подумала и взяла белую. Потом уберу её в сумку, если что. Честно говоря, я не знала, как надо выглядеть и как вести себя на похоронах. Дедушка умер, когда я была ещё совсем маленькая, а больше как-то и повода не было.
Ну, ещё, я помню, у мамы умер какой-то друг или подруга, но меня, конечно, она с собой не взяла. Я только запомнила, что глаза лучше не красить и в сумку положить не одну пачку платков, а две. Так я и сделала.
Мне сказали быть у бабушкиного подъезда в семь. Бабушка у нас живёт через два дома, и я подошла к её подъезду уже без пятнадцати семь.
Бабушку я увидела издали, она стояла прямая, как палка, вся в чёрном. Были в средневековье такие врачи-демиурги в шляпах, очках, длинных чёрных балахонах и в масках с птичьим клювом. Вот мне почему-то вспомнилась сейчас такая птица-человек.
Выглядела бабушка плохо. В какой-нибудь книжке бы написали «бледная и осунувшаяся» или «с ввалившимися заплаканными глазами», но я была слишком на взводе, чтобы замечать такие вещи. Я просто увидела, что она выглядит плохо, а сказать в чём конкретно это выражается, наверное, я бы не смогла.
Я только заметила, что бабушка плотно сжимает губы. Обычно она так выражала своё неудовольствие. Я встала рядом, и мы стояли молча, каждая думала о чём-то своём. Она только процедила мне сквозь зубы: «одень шапку».
В этих двух словах, мне кажется, была вся моя бабушка. Одень шапку. Её угораздило родиться в деревне где-то недалеко от Рязани. Родилась она уже после войны, а в Москву семья перебралась, кажется, в пятьдесят пятом. Высшего образования у бабушки не было и слова «одень» и «надень» для неё были абсолютными синонимами.
А вторая причина, по которой я подумала, что моя бабушка вся – это «одень шапку», это то, что она всегда была из таких матерей-наседок. Но скорее не курица-клуша, а гусыня, которая при необходимости и щипнуть может. Как-то уже в старших классах я додумалась приехать к бабушке в чиносах и кедах со спортивными носками. Когда бабушка увидела мои лодыжки, она схватилась за сердце. Октябрь месяц, деточка, что же ты делаешь, простудишься! Ещё раз увижу – уши надеру, чтобы этого больше не было! Бабушкина забота всегда была немного агрессивна.