— Не быть ей твоей женой. Вам в жизни не по дороге. И потом — ты ведь не любишь ее… Потому что в твоей душе другая любовь. Громадная любовь! Любовь к женщине с золотыми волосами! И эта любовь погубит тебя!
Чтобы не огорчать Олю, я сказал ей только, <что> цыган сказал мне: „В вашем сердце громадная любовь!“
Оля была удовлетворена. А я глубоко задумался над словами ясновидящего… И цыган, и цыганка… Оба…
Неужели цыгане знают больше, чем остальные смертные?
Белая женщина с золотыми волосами…
Моя Лорелея…
Пока Олечка была со мной, мне казалось, что я очень ее люблю. Но, как только между нами легли волны моря, я стал задумываться. Говорить с ней мне было всегда очень приятно. Но о чем мы говорили? — всегда только о пустяках. Иногда я рассказывал ей смешные истории, дразнил ее… Но никогда ничего более. Я думал, что в письмах, может быть, раскроется яснее ее душа. Но Олечка не умела писать письма. Она писала мне и очень пространно о своих подругах, о новых нарядах, о вечерах, на которых бывала — Олечка очень любила танцевать, — о своих снах. Спрашивала их значение. Заканчивала письма всегда строфой из какого-нибудь любовного романса.
Но никогда в письме ее не проскользнуло ни одной серьезной мысли. Никогда не написала она о какой-нибудь книге, которую прочитала. В пьесах, которые она видела, отмечала с удовольствием того или иного артиста. Но в театр она ходила не так часто. Главное для нее было кино. Артистов фильмы она знала всех, вся комнатка ее была увешана их карточками… И, мало-помалу, я стал там, в море, приходить к сознанию, что в душе моей Олечки не было ничего.
Может быть, — и даже наверное — она со временем станет хорошей женой, матерью, образцовой хозяйкой — но душе моей она не даст никакой пищи…
…Ах, Лорелея с золотыми волосами, придешь ли ты когда-нибудь в мою жизнь?
Я в полдень только что стал на вахту, когда на мостик ко мне поднялся Сережка. Теперь мы плавали на одном и том же пароходе „Владимир“, совершавшем рейсы между Одессой и Лондоном. Мы вышли из Одессы со множеством пассажиров. Их было триста — полный комплект нашего небольшого судна.
— Посмотри туда, вниз, — сказал мне с хитрой усмешкой Сережа.
— Куда?
— Вот бестолочь! Ну, где гуляют пассажиры…
Я посмотрел.
Я подумал бы, что это наваждение, если бы Сережка, которому как-то, под пьяную лавочку, я рассказал свою тайну, но увидел ее первым. Внизу, на палубе, где, пользуясь тихой погодой, гуляли пассажиры, я увидел женскую фигуру, сидевшую на скамейке у борта. Она задумчиво смотрела вдаль. Золотистые волосы ее были прикрыты прозрачным шарфом, которым играл ветер. Я не мог не узнаться — да, это была она, моя Лорелея!
Такой она должна быть в жизни!
Лорелея, которая сошла с полотна художника!
Лорелея моих грез!
Я проклинал свою судьбу, что должен быть на вахте в то время, как Лорелея так близко от меня — и так далеко. Первый раз в жизни я был мыслями далеко от моего дела…
Мне казалось, что она несколько раз смотрела наверх. На меня. Конечно, это было только наивное воображение. Она смотрела на небо, на море.
Никогда вахта не была такой длинной, как на этот раз. Я боялся, что она уйдет. И она ушла. Ушла, когда большинство пассажиров покинули палубу — обед. В этот день я ее больше не видал.
Назавтра снова видел ее мельком — и опять во время своей вахты. Проклятие — неужели я никогда не увижу Лорелею вблизи, не буду с ней говорить?
На третий вечер на „Владимире“ была традиционная вечеринка. Обычно это устраивалось попозже, но теперь капитан решил использовать хорошую погоду, потому что барометр падал и вообще все признаки говорили за то, что близится буря. А разве соберешь пассажиров не только что в шторм, да просто в такую погоду, которую мы называем „свежий ветер“, а они, пассажиры — буря?
Я очень боялся, что она не придет. Она ведь держалась все время одна и как-то чуждалась пассажиров. Но она была! Я ведь свободен — свободен до полуночи!
На этот раз веселье как-то не клеилось. Пассажиры, очевидно, были еще слишком мало знакомы друг с другом. Нам, подвахтенным штурманам, приходилось обычно развлекать пассажиров. Бывала и программа — правда, „самодельная“, приблизительно одна и та же — да ведь пассажиры-то всегда менялись, так что это было не беда. Помощник машиниста играл на скрипке, третий штурман — на рояле, я должен был петь. Говорят, голос у меня хороший, хотя я нигде не учился. Эти вечеринки были изобретением нашего капитана, и он ужасно гордился этим. Мой номер сегодня был последним. Я взял гитару. На этот раз я пел с удовольствием. Обычно я смотрел на это, как на тяжелую обузу… А сегодня я пел ведь для нее. Старался вложить в свой голос все, что мог. Мне казалось, что я с ней один. Остальные для меня не существовали.
Оттого ли, что я очень волновался, но на третьей песне я как-то немного спутался. Обычно этой со мной не случалось. И внезапно, совсем неожиданно, подхватил свежий женский голос. Я сразу понял, кто это пел. Новая сила влилась в мое пение. Мы стали петь — к вящему удовольствию капитана — импровизированный дуэт. Наши голоса, как сказали потом слушатели — очень подходили друг к другу.
Аплодировали бесконечно, просили бисировать без конца. Но, под конец, я обратился к своей партнерше, попросив ее спеть соло. Публика поддержала меня. И она не стала отказываться. Попросила у меня гитару. Взяла два-три аккорда и запела. Этот голос! Всю свою жизнь не слышал я ничего подобного! Что то мягкое-мягкое, как южная ночь, было в нем, и переливался он, как морская волна. Странные песни пела она — никогда не слышал их, ни раньше, ни позже. Все про море, про глубину, про подводные цветы. А потом ту, которая окончательно свела меня с ума:
Закрыв глаза, затаив дыхание, слушал я ее. Видел Лорелею на скале. Окруженную высокими волнами. А когда она кончила — маняще и грустно:
я не знаю, что стало со мной.
Мне так и хотелось броситься к ее ногам, целовать ее руки… Просить о чем-то… Кричать о своей любви…
И, сам не знаю как, рассказал я незнакомке — имени которой даже не знал — историю своей первой любви. Про русалку… Сирену. Лорелею. И сказал ей, что это она.
Мы провели с ней — к общей зависти — весь вечер. И, стоя на вахте, я всю ночь грезил Лорелеей. Слышал в волнах ее голос. Огоньки встречных судов и звезды ясного неба казались мне ее глазами.
Но на другой день я ее не видел. Встал я рано, бродил, сердитый, по палубе, заглядывал в салон — ее нигде не было. Сережка, которому уж, конечно, третий рассказал про „сирену“ и который сам не говорил с ней — она покинула салон почти тогда же, как я, в двенадцать — дразнил меня. Конечно, ему же было завидно, что он не мог беседовать с красавицей — был на вахте. Но я резко отшучивался от него и продолжал бродить. Я боялся, что она будет прогуливаться во время моей вахты. Но я ошибся. Вообще в этот день было мало пассажиров на палубе. Было серо. Легкий туман сгущался над морем. Было похоже на дождь. Море волновалось еще не слишком, хотя можно было ожидать сильного ветра. Что-то необычайно скучное было над морем. В тумане выли протяжно пароходные сирены. Дождь пошел ночью, во время моей вахты. Хотя я был в дождевике, капли стекали мне за воротник, назойливо били по лицу. Я продрог. Я сдал на рассвете вахту Сережке, сказав ему, с некоторой завистью:
— Вот, теперь дождь перестает, а я все время должен был мокнуть.
Внизу, у входа в коридор, между пассажирскими каютами I класса, увидел я ее. Она стояла в дверях и, со странным выражением на лице, смотрела на море. Серое и взволнованное.
— Солнца не будет, — грустно сказала она.
— Да, неудачный день выбрали вы встречать восход, — подтвердил я.
— Нет, не то. Я видела много восходов… на разных морях… Я много плавала… покойный отец мой был моряком…
Потом, взглянув на меня, сказала как-то неожиданно:
— Почему у вас такие грустные глаза?
— У меня горе… большое горе… я потерял мать… она была больна давно. Но мы рассчитывали на полное выздоровление… А теперь, неожиданно… месяц тому назад… Узнал я уже после похорон…
— Вы очень любили свою мать? Я не помню своей матери. У меня был только отец и я была к нему страшно привязана.
— Как я к своей маме… Я был единственным сыном… У меня были еще сестры, но они все умерли в раннем детстве… Мама очень неохотно отпустила меня в море… Когда я приезжал домой, она все уговаривала меня бросить море..
Я запнулся, потому что мне вспомнился мой последний приезд — когда мама призвала на помощь мое увлечение Олей…
Оля… До нее ли мне было теперь! Напишу, напишу… Но только не сейчас… Да она поймет и сама, что после смерти матери мне не до писем… Она же знала, как я любил мамочку…
Не знаю, как истолковала Лорелея мое внезапное молчание. Она снова внимательно посмотрела на меня и сказала:
— Так ваша мама уговаривала вас бросить море? Лучше бы вы сделали это…
— Почему?
Она не отвечала, устремив снова свой взгляд в туманную предрассветную даль.
— И вот, после смерти мамы остался я один. У меня нет никого, кто мог бы понимать меня…
— Разве вы никого не любите? Не любили?
Вопрос прозвучал так неожиданно, так странно. Но она не смотрела на меня, не сводя глаз с моря, где скоро должно было встать, скрытое тяжелыми тучами, солнце. Казалось, она отвечает на свои собственные мысли.
„Люблю! Люблю страстно, безумно! — хотелось крикнуть мне. — Любил тебя всю жизнь! Всю жизнь грезил только о тебе одной!“
Но не посмел. И ответил:
— Нет. Я люблю только море.
— И я люблю одно море!
Она протянула вперед свои руки в длинных белых рукавах. Ветер играл ими.
И стала похожа на белую чайку, что собирается лететь…
За полчаса до вечерней вахты вышел я на спардек. И там встретил Лорелею. Белая фигурка ее светилась на фоне ночного, все еще спокойного моря. Она стояла, облокотясь на релинг. Казалось, она плакала.
— Что с вами? Поделитесь со мной и вам станет легче… Вот я же сказал вам о своем горе… О мамочке… А вы…
Она не ответила. Положила мне руку на плечо. А потом прижалась ко мне — и зарыдала.
Я никогда не видал рыдающих женщин. Олечка плакала иногда, но это же было по-детски. Но тут я не знал, что мне с ней делать… И сам не знаю, как поцеловал я ее склонившуюся мне на плечо щеку. Она подняла на меня свои заплаканные глаза и прошептала:
— Вы меня любите? Да? Зачем? Вы даже не знаете, кто я и как меня зовут.
— Мне все равно, кто вы такая… А дурной быть с такими глазами нельзя.
— Что глаза? Глаза — это море… Сейчас оно спокойно, но подует ветер, поднимутся волны… Буря… И оно погубит тебя… Море обманчиво… Обманчивы глаза…
Я пережил три вечера, полные такого захватывающего счастья. Мара сказала, что любит меня!
Впрочем, я не хотел называть ее Марой. Зачем Мара? Она была Лорелея!
Моя Лорелея!
Каждую свободную от службы минуту проводил я с ней. Я верил в ее любовь, хотя понять эту странную девушку не мог. Она было ужасно непостоянна.
Сначала стояла тихая погода. Ветра еще не было, хотя капитан — старый моряк — утверждал, что близится буря. Что-то такое уже чувствовалось в воздухе.
Мне казалось, что ее настроение зависит от моря. Скромны и робки были ее первые ласки. Они напомнили мне ласки Олечки — так же чисты и невинны. Но когда предсказание капитана исполнилось — поднялся ветер, когда он стал крепчать — ласки Мары стали порывистей. В них стала проскальзывать незнакомая мне в ней страсть.
Я терял голову. Я жил только Марой и для Мары. Я проклинал каждую минуту моей вахты, лишавшей меня близости Лорелей!
Ветер крепчал все более и более. После обеда начался настоящий шторм.
„Не придет она сегодня — куда!“ — думал я с отчаянием. Мы встречались ведь только на палубе. Ко мне приходить она не хотела. К ней в каюту также не смел прийти — хотя она и занимала отдельную, но не хотела моих посещений, очевидно, опасаясь сплетен. Не хотела, чтобы мои посещения видели другие. Все наши свидания бывали на палубе. Под звездным небом. Или в ясные дни.
„Не придет, не придет!“ — думал я. В салоне ее тоже не было. Там не было вообще почти никого. Все пассажиры попрятались в каюты. Даже те, кто не страдал морской болезнью, не решались выходить в такой ветер, да особенно вечером. Впрочем, и не советовалось. Дня через два будем в Лондоне.
„Не придет, не придет! Ведь я сегодня ее вообще не видел!“
Но она пришла.
Милая!
Никогда, ни в один вечер не видел я ее такой, не испытывал близ нее такого блаженства, не знал таких страстных ласк.
Ее ласки были так же бешены, как море!
— Пойдем ко мне, — шептал я, — идем ко мне! До вахты осталось больше часа, Мара!
— Нет, здесь так хорошо… люблю бурю… люблю море!
И она, сидя у меня на коленях, под песню волн отдавала мне мои безумные поцелуи. Ветер трепал ее волосы. Терзал ее белую шаль.
Я шептал какие-то безумные слова.
— Мара… идем ко мне… Лорелея… Моя Лорелея… Ведь ты любишь меня. Будь моей!
Она соскочила с моих колен. И стала передо мной, белая, стройная…
Прекрасная…
Я хотел броситься к ее ногам… умолять о прощении… Как смел я, безумный, оскорбить это чистое видение! Как смел я…
Но она подошла ко мне, заглянула в мои глаза, словно хотела прочесть сокровенные мысли, сжала мою руку и сказала:
— Да, Коля! Да. Но не сейчас. И к тебе в каюту я не пойду. Я сама тебе назначу место, день и час…
Я хотел обнять ее, но она ускользнула из моих объятий. Я видел, как быстро удаляется ее фигура. Я бросился за ней. Но путь мне преградил капитан. Он хотел дать мне, в связи с начинающимся штормом, еще некоторые распоряжения.
Штормяга все усиливался. Ночью разразилась такая буря, какой я, право, не запомню ранее — ведь я плаваю с пятнадцатилетнего возраста, а теперь мне двадцать пять. Я спал почему-то плохо. И, ни с того, ни с сего, приснилась цыганка, говорившая мне:
— Я вижу 144… Не знаю, проживешь ли ты 144 года или еще 144 луны увидишь на земле…
144 луны — это двенадцать лет… Это было два года тому назад. Два года — это всего двадцать четыре луны…
Что за глупости лезут мне в голову! Конечно, моряк, как и солдат, должен быть готов к смерти в любую минуту. Но зачем мне умирать? Я хочу жить! Я так счастлив! Я люблю. И меня любят!
Я проснулся с мыслью о Лорелее.
Четыре шхуны погибли в ту ночь Один большой пароход потерпел аварию со множеством человеческих жизней. А рыбачьих лодок не перечесть.
Шторм бушевал целый день. Ни одного пассажира не было видно на палубе. Мару я видел раза два — в то время, как был на вахте. Как будто бы нарочно, она избегала встречи со мной. Может быть, она сожалела о своих вчерашних словах. Женщины ведь так странны.
В полночь началась моя вахта. Трудная вахта — проходили опасное место — камни, скалы, фарватер узкий… А тут еще этот шторм. Думал — капитан сам на мостик выйдет. Но он доверял мне. Несмотря на свою молодость, я считался хорошим моряком. Главное — добросовестность. Добросовестность у всех моряков в крови, но я был особенно щепетилен.
Стою на мостике. Волны обдают тебя сверху; промок до костей. Шторм.
Вряд ли кто из нас видел такой шторм больше разу.
Стою и думаю о великой опасности — и великой ответственности. И еще о том, что капитан, собственно говоря, не должен был бы так доверять своим штурманам. А горжусь — страшно горжусь, что мне так доверяют! Сережке не доверяют так!