Она шумно дышит, прижимает руку к груди, закатывает глаза.
— А ты… Тебе и так было плохо. К чему что-то говорить? Чтобы сделать тебе еще больнее? Чтобы ты решил, что ты тоже для нее ничего не значишь? Что она, как всегда, думает только о себе?
Я кивнул, я вообще кивал и кивал, чтобы успокоить ее, или успокоиться самому. Но что-то стало подкатывать к горлу, что-то из прошлого, сидящего глубоко-глубоко. Или это ночь так будоражит меня? Мне хотелось коснуться до ее щеки (влепить пощечину?) или зажать ей рот и давить, давить изо всех сил, чтобы она перестала…
Мать смотрит на меня, в ее глазах мольба, но меня в этом взгляде нет.
— Никому, слышишь, никому не понять, что я пережила. Что значит родить совсем одной, когда тебе двадцать два. Там были эти женщины, этот жуткий врач, они копались у меня в ногах, приказывали что-то. Это было ужасно.
Она бьет кулачком по столу, своим маленьким кулачком, маленьким камнем, и глаза у нее сверкают в потеках туши и слез, они сияют потусторонним огнем, в них сила и отторжение, которые стояли между нами все эти годы.
— Она все у меня украла, Бенжамен, все!
Я поднимаюсь, опираюсь на секунду о спинку стула и шепчу: «Мне пора», или: «Прости», или: «Заткнись, черт возьми!» Она смотрит на меня с удивлением, глаза у нее блестят, губы продолжают двигаться, но я ничего не слышу, иду по коридору и убегаю прочь. Навсегда.
Бархатная ночь сжала меня в своих объятьях, чьи-то крылья или выпавшие из них перышки коснулись моего лица. В темноте я слышу, как шепчет озеро. Оно гладкое, словно зеркало. Вода стала фиолетовой, она кажется густой и живой, а над ней дрожит лунный свет. Деревья наклоняются ко мне — это великаны, им хочется разглядеть получше диковинное двуногое существо, они следят за мной сквозь медленно покачивающиеся кроны. Весь мир — заблудшие и туманные звезды, тени, невидимые животные, растения, выдающие пьянящие глотки кислорода — с доверием смотрит на меня, я улавливаю его глубокое дыхание.
Интересно, имеет ли мать хоть малейшее представление о той иной жизни, которую она хотела бы вести? Понимает ли, о чем говорит? Или это всего лишь фантазия — слепящий далекий горизонт, девственно чистое небо? Или девичий талисман, отполированный годами тщетных ожиданий — каждый новый день озаряет его новым светом, и он тоже кажется новеньким, будто его только что вытащили из самого сердца земли.
Я подхожу к кромке воды, она зовет меня. Спокойно дышит, как спящее, а может, раненое животное.
Я вижу Джил: она сидит, голая, в кресле, машет руками, повторяя движения какого-то мужчины. Бернара Барбея? Господи боже. Джил водит рукой, показывая, как та скользит по голой материнской спине. Я вижу мать, замечаю, как непривычно сверкают ее глаза, когда она смотрит на Бернара Барбея. Вижу сестру в халате или футболке — она, заспанная, идет на кухню — и ловлю его пристальный взгляд. Мать нервно закуривает. Я закрываю глаза, чтобы отогнать невыносимые картинки, которые проносятся в моем воспаленном воображении.
Передо мной непроявленная фотография, оставленная в фотоаппарате. Пленка, скрутившаяся в темноте, как свернувшийся калачиком зверек. Снимок сделан, но рассмотреть его пока не удается.
Я вижу Саммер с Франком: они исходят по́том, их волосы перепутаны, они связывают тела любовников, как мокрые веревки; повсюду разбросана одежда, на журнальном столике валяются бутылки. Вижу мать: ее лицо искажает гримаса, как будто она получила удар током и, не издавая ни звука, вопит от боли. Как в замедленной съемке вижу отца: он бросается к сестре — она голая, лицо у нее горит, его заливают слезы, на фоне отцовской рубашки она кажется еще более нагой. Вижу его руки на ее бедрах, он сжимает их, на коже у сестры выступают красные пятна. Он держит ее, слишком крепко держит, слишком сильно прижимает к себе; я вижу, как ее грудь вжимается в отцовскую, низ живота прижимается к его брюкам, и у меня кружится голова.
Я склоняюсь над парапетом, мое лицо отражается в темной воде. Плеск от броска камня, история, нашептанная на ухо в постели.
На поверхности бродят тени.
Я вспоминаю фотографию, которую видел в женевской газете «Трибуна»: рыбак бережно, словно новорожденного, держит двухметрового сома. Он не верит своему счастью. Он сидит по пояс в воде на холмике из грязи, еле удерживает свою ношу, а под фотографией написано: «Огромный сом, пойманный в Женевском озере!», «Непонятно, откуда они появились. Кто их туда запустил?» Такая вот фотография, на которую вы долго смотрите, вам противно и интересно.
Черные кожаные перчатки рыбака.
Грязное пятнистое серо-зеленое тело рыбины.
Из разинутого рта свисают усы. Какой-то кошмар!
Огромная луна удивительно симметрично сменила солнце над озером. Негатив солнечного диска.
Ее голое безротое лицо как будто хочет что-то сказать мне, но слова теряются в дымке, которая ее закрывает.
Все вокруг, все планеты молча смотрят на меня.
Мир затих, чтобы я смог подумать.
Смог погрузиться в себя.
Я вижу рыбин из моих снов, розовых рыбин с усами, как у сома, но они телесного цвета.
Аквариум в комнате у Саммер.
Он включается, как телевизор в темноте.
Водоросли колышутся, вьются в потоке воды, и внутри — они, розовые рыбины. Они скукожились, стали с детскую ладошку.
Они целуют друг друга в губы в своей колыбели из растений.
А еще есть серебристые рыбины из моих снов. И еще огромные голубые с плавниками, похожими на паруса.
Я внезапно вспоминаю, что это целующиеся гурами и голубые неоны, бойцовские рыбки. Названия появляются где-то внутри моего черепа, как маленькие картонные карточки, сложенные в коробку, которую достаточно было открыть.
Озеро подрагивает в темноте. Вода и воздух нежно покачивают меня, как игрушку, которую надо аккуратно потрясти, чтобы из нее выпала застрявшая внутри жемчужина.
Вода движется неспешно, как и мои воспоминания. Там, в глубине, и в моем животе, что-то шевелится и дразнит: «Поймай меня, поймай меня, поймай».
Я свешиваюсь с парапета: те, что зовут меня из глубин то ли озера, то ли памяти, уже поднялись к поверхности; я различаю их силуэты в движении теней, я хочу до них дотронуться. Мое лицо овевает легкий свежий ветерок, он несет мельчайшие капли влаги.
Я вижу сияющую точку, выплывающую из темноты, она становится все больше. Теперь это шарик, который можно проколоть иголкой, и тогда оттуда вырвется свет и зальет все кругом.
Картинка обретает четкость постепенно, как при химической реакции.
Она яркая и контрастная, как свежеотпечатанная фотография.
Картинка, проявившаяся на чувствительной поверхности моей памяти.
Моя сестра в синей ночнушке, ей девять или десять лет, отец в пижаме. Волосы примяты со сна. Они сидят на крошечных деревянных стульчиках. Отец слишком велик и тяжел для хрупкой мебели.
Я вижу их со спины, они не двигаются.
Их освещает свет, льющийся из аквариума.
Двигаются только рыбки, шныряют в водорослях, к стеклу подплывает маленький чистильщик.
Я слышу, как гудит фильтр.
В этом аквариуме заточена жизнь. Плавники, искорки, дышащие рты. Там растут травы, на камешках лежат прозрачные икринки, ползают улитки. Все вокруг, все неодушевленные предметы: кровать, стол, крохотные деревянные стульчики и застывшие на них силуэты — лишь тени в темноте.
Мертвое наблюдает за живым.
Я проникаю в картинку, ныряю в нее — путешествую наяву, как во сне — и близко-близко подхожу к Саммер.
Я знаю, что приближаюсь к центру — чего: земли, Вселенной, кошмара? — к чему-то твердому и страшному, скрытому под слоями горной породы, что копятся с начала времен.
И вдруг понимаю, что на сестре та самая ночная рубашка, в которой она плавает во всех моих снах. И я смотрю на нее, смотрю только на рубашку.
Ткань начинает двигаться.
Ткань начинает двигаться, как будто под ней находится что-то живое, какое-то маленькое вертлявое животное, зверек, ворочающийся в своей постели.
Вижу плечо отца, оно связано с тем, что под тканью, и я понимаю, что это его рука, его рука там, между бедер моей сестры, между ее застывших от страха бедер, а он смотрит прямо перед собой, поглощенный рыбками, и рыбки двигаются в ужасающей тишине.
Саммер оборачивается, широко распахивает глаза, беззвучно шевелит губами. Я отступаю в темноту коридора.
Но я видел.
И она меня видела.
ПОСЛЕ
Саммер Васнер исчезла много лет назад, затерялась в мире, как в густом тропическом лесу.
Она сделала все, чтобы исчезнуть. Скрыться навсегда.
Она стала призраком.
И искать ее придется бесконечно, вслепую, хаотично.
Но, естественно, эти страхи оказались беспочвенными.
Теперь я знаю, что наши призраки рядом, стоит лишь улицу перейти. Они смотрят на нас. Они зовут нас. Они вполголоса повторяют наши имена, шепчут тихо, умоляющее, методично. Иногда они оказываются так близко, что их белые пальцы касаются наших лиц.
Но мы не слышим их, мы их не видим. Они появляются только ночью, когда мы отпускаем с поводка диких зверей наших снов.
Найти ее оказалось удивительно просто.
«Проще простого», — как сказал Альваро Эбишер.
Мы почти каждую среду ужинаем с инспектором в пиццерии у вокзала. Стены в ней отделаны белой плиткой, поэтому она похожа на пустой холодный бассейн. Мы почти всегда одни.
Альваро Эбишер рассказывает мне о тех временах, когда он сам выезжал на место преступления, и голос его теплеет, в нем полно сожаления. Он ненавидит свою нынешнюю работу, мечтает, что на следующий год выйдет на пенсию, откроет свое дело и станет частным детективом. Я с энтузиазмом киваю, хотя мы оба не очень в это верим. Я говорю с ним о Джил и о ее сыне, семилетием мальчишке, — о той эйфории, что охватывает меня, когда мы вместе с ним лепим динозавриков, о том, что хотел бы отвезти их куда-нибудь на каникулы. И Альваро Эбишер кивает мне в ответ.
Наверное, это и есть жизнь: сидеть с другом, есть пиццу с сыром и делиться своими мечтами. Они витают над нашими головами в свете желтых неоновых лампочек и, когда мы о них говорим, становятся яркими воздушными шариками, которые мы сами же надуваем.
В прошлый раз Альваро Эбишер протянул мне сложенный вчетверо листок в клеточку. В его лапище он казался совсем крохотным.
Я долго смотрел на буквы, походившие на созвездие, нарисованное шариковой ручкой: САММЕР ВАСНЕР. 13, БУЛЬВАР АРАГО. 75013 ПАРИЖ.
Как будто из далекого прошлого донеслись звуки мелодии, знакомой и в то же время неизвестной, — когда-то, сидя вокруг костра в какой-нибудь пещере, наши далекие предки напевали ее, чтобы убаюкать малыша.
Я заново сложил листок так, как было. И убрал его в бумажник.
Я без проблем отыскал Маттиаса Россе — стоило только захотеть. Просто набрал его имя в Интернете. Оказалось, он — исполнительный директор автошколы в Гран-Саконне. Я отправился туда по горячим следам, может, потому что знал, что если начну размышлять, то никогда уже не поеду, а может, мне очень-очень надо было с кем-нибудь поговорить.
Я немного постоял перед витриной, помялся, потом выбросил сигарету, вошел и сразу увидел его — за конторкой. Он рассматривал паспорт какой-то девушки в вязаной шапочке. Я узнал его по вьющимся волосам, теперь они отросли до плеч. Короткая, узковатая кожаная куртка, в ухе болтается блестящая сережка — похоже, Маттиас отказывался признавать, что юность осталась позади. Интересно, почему я так им восхищался?
Я подошел, представился. Он посмотрел на меня, явно недоумевая. Мне пришлось еще раз назвать свое имя. Кажется, Матиас немного удивился, а потом протянул мне руку и улыбнулся, как прежде.
Он выбрался из-за своей конторки, с трудом застегнул куртку — казалось, мой бывший однокурсник выпросил ее поносить у какой-нибудь худенькой студентки колледжа, — бросил: «До скорого» двум сотрудницам, которые привычно кивнули, и мы устроились за стойкой бара рядом с автошколой. Я не знал, что сказать, а Маттиас и не пытался. Поэтому, в конце концов, я заговорил о том, за чем ехал:
— Знаешь, я нашел сестру, Саммер. Она живет в Париже.
Он сразу отставил пиво, вытер губы тыльной стороной ладони и повернулся ко мне.
— Я знал кое-что… И ничего не сказал. Ничего не сделал. Наверное, хотел сберечь репутацию родителей. Я подвел ее. Думал, что она бросила меня… А это я.
Маттиас внимательно посмотрел на меня — в его взгляде промелькнуло что-то, чего я никогда раньше не замечал. Он чуть помолчал, потом отвел глаза и, уставившись в стену, рассказал, что разводится и что жизнь ему осточертела.
Мы осушили стаканы, он взглянул на часы:
— Ну, мне пора.
Маттиас положил десятифранковую купюру на барную стойку и ушел, шаркая высокими сапогами.
Мы больше не виделись. Но я рад, что он жив, что он где-то есть.
Я хотел написать Саммер, я хотел сказать ей столько всего! Я садился за длинное, невозможно длинное письмо, сочинял его неделями, но в результате как-то вечером — прошло полгода! — набросал несколько слов, набросал, не раздумывая (не скажу что), а потом выскочил из дома и быстро пошел к почтовому ящику. Когда я бросил в него письмо, у меня скрутило живот, а потом я почувствовал, что мне стало легче, будто я таскал на спине тяжелый металлический ящик или провел почти всю жизнь в лязгающих доспехах, а теперь все это исчезло.
Саммер ответила очень быстро, не прошло и недели. Будто все эти годы только и ждала весточки от меня, и от этой мысли сердце у меня разрывается.
Она прислала фотографию.
На снимке сестра стоит справа — такой спортивный вариант нашей матери, на ней свитер с капюшоном, светлые волосы забраны в хвост, — а за плечи одной рукой ее обнимает мужчина с красивым и знакомым лицом (на лбу — глубокие залысины). В другой руке он сжимает ладошку маленькой белобрысой девочки — у нее ужасно гордый вид. Я понял, что это Франк, и, кажется, ничуть не удивился. Наверное, это было записано где-то внутри меня.
Я не знал, но я знал. Я знал, но не знал.
Я думаю о Франке. Представляю, как в день пикника он сидит в машине у леса — на заднем сидении валяется дорожная сумка, пальцы нервно постукивают по рулю. Он чуть старше Саммер, но готов пойти на все, чтобы спасти свою юную возлюбленную. Наверное, он один понял тогда, что она не остановится, и ему пришла в голову идея побега — пришла тогда, когда сестра начала спать со всеми подряд и отчаянно звать на помощь, но мы этого так и не услышали.
Я часто смотрю на эту фотографию. Вытаскиваю из кошелька, провожу пальцами по их лицам.
«Сможешь ли ты простить меня?» — написала сестра таким кругленьким и аккуратным почерком школьницы-первоклашки. И читать это мне было больно и смешно — ведь я мог сказать ровно тоже самое. Два сапога — пара.
И я, и она — сомневаться не приходится — постоянно возвращалась в памяти к тому пикнику. Она придумывала объяснения, подбирала слова. Я искал причину. И оба мы тосковали о решении, которое могло бы нас всех спасти.
Поезд прибыл на Лионский вокзал[31] по расписанию, и я вышел на перрон. Последний раз я видел Саммер двадцать четыре года, девять месяцев и восемь дней назад.