Саммер - Саболо Моника 9 стр.


Похоже, я всю жизнь ждал, что она вынырнет на поверхность, ждал, затаив дыхание и следя за желтым или черным пятном ее трубки.

И знал, знал, с уверенностью обреченного, что однажды ее у меня отнимут.

Не имею понятия, с чем она встретилась там, в глубине.

Отец тоже обожал воду. Говорил, что хотел когда-то стать океанологом. Он подарил Саммер книгу про средиземноморские виды рыб, а когда ей исполнилось девять лет — аквариум со сложной системой очистки воды и воздуха, которая постоянно гудела так, что слышно ее было из коридора. От вибрации ковер подрагивал у нас под ногами. Хитроумная программа регулировала смену дня и ночи в этом удивительном мирке. Мы поставили напротив аквариума два раскладных стула, и я частенько, иногда даже очень ранним утром, обнаруживал в них Саммер и отца, которые сидели и сосредоточенно наблюдали за подсвеченным подводным лесом.

На выходных мы ходили в зоомагазин в центре города за новыми экземплярами. Помню шум льющейся воды, птичьи крики. Звериные запахи за стеклянной дверью наполняли легкие; позвякивал дверной колокольчик. Саммер прижималась лбом к витринам, разноцветные рыбки молниями носились туда-обратно. Я чувствовал, как отец и сестра приходят в возбуждение каждый раз, когда им вылавливают новую рыбку. Они сверкающими глазами следили за сачком, которым продавец водил в аквариуме, добывая самца и самку. Отец предлагал и мне выбрать рыбку, но меня они не занимали, мне нравились только белки и хомяки. Я считал, что в отличие от рыбок с их неподвижными глазами у них есть и душа, и сердце.

На прошлой неделе я решил проверить, на прежнем ли месте этот магазин, и прошел вниз по улице Фюстери. Стояла просто отличная погода. Днем мне ужасно не хочется выходить из дома, но тут меня просто вынесло наружу — то была высокая миссия. Ведь я не вспоминал об этом месте целых двадцать пять лет.

Зоомагазин никуда не делся и снаружи выглядел совершенно так же, как и раньше: красные буквы на вывеске «Птицы. Рыбы. Грызуны. Рептилии», брелоки на входной двери. Своим звоном они как будто объявили о моем возвращении, которого все с нетерпением ждали где-то там, в ином пространстве и времени, в мире, сотканном из неона и тумана.

Внутри я тоже ничего нового не заметил: так же стояли ряды аквариумов, таким же скользким был пол, не изменились ни водоросли, ни искусственные кораллы и декоративные арки, в глубине магазина также слышался шум крыльев — там на жердочках сидели экзотические птицы; их клетки возвышались над более скромными временными пристанищами воробьев и грызунов, и то и дело раздавался резкий крик какого-нибудь попугая, пойманного в далеком лесу.

Я шагал вдоль витрин — рыбки сбились в плотную стайку. То ли я их напугал своим видом и движениями, то ли они просто провожали меня взглядами, но мне чудилось, что эти водные жители следят за мной с молчаливым упреком — тысячи черных зрачков на желтом фоне, неподвижных и настойчивых.

Мне стало трудно дышать, я почувствовал себя так же, как в офисе, как будто запах краски закрался и сюда, как будто он проник через щель под дверью и заполнил с огромной скоростью все помещение; он перебивал аромат сена и острую вонь птиц и казался сильнее, чем сам дикий мир.

Я ощутил присутствие Саммер — она вдруг материализовалась рядом — и из глубин моей памяти вынырнули разные позабытые мелочи: как она хлопала ресницами, разглядывая аквариумы; ее привычка сосредоточенно покусывать большой палец перед тем, как выбрать рыбок, как будто ошибочное решение могло нарушить равновесие в ее личном пространстве и потому требовалось хорошенько обдумать его; ее сияющее лицо — лицо счастливой мечтательницы.

Я вижу, как она кладет руку на витрину, вижу ее голые ступни, на которых чуть отпечатался ремешок от сандалий — она словно светится изнутри, и в этом сиянии явственно проступают поры на ее коже, становятся заметны подрагивание ноздрей, неподвижность светлых бровей. Я хотел бы прикоснуться к ее лицу — я улавливаю ее дыхание и слабое биение пульса в ложбинке на шее, — но стоит открыть глаза, и все исчезает. Остаются только слепящий свет и бесшумные движения рыбок, похожих на колеблющиеся шарфики, слышится лишь глухое урчание в шлангах, соединяющих аквариумы с нашим миром, — все это похоже на огромную систему искусственного дыхания.

Я подолгу смотрел на сестру, кажется, я только и делал, что смотрел на нее. Но я не знаю, кем она являлась на самом деле. На Балеарских островах из окна нашей комнаты на третьем этаже мы разглядывали бассейн, эту синюю дыру, вырезанную в камне.

— Ты только подумай, ведь когда мы плаваем под водой, то находимся под землей. Как будто попадаем в четвертое измерение, — сказала она в изумлении.

Наверное, я никогда не был так счастлив, как в этом зоомагазине с Саммер и отцом. Моя сестра улыбалась, и от ее улыбки все вокруг сияло. Отец выглядел озорным мальчишкой, в глаза ему лезла челка. И мы выбирали рыбок: самых красивых, самых элегантных, самых боевых, самых здоровых, а еще — самых дорогих.

Я закрываю глаза и вижу перед собой сестру и отца — Саммер одиннадцать, она держится за отцовскую шею. Они так близко, что я чувствую запах диоровских духов на рубашке отца, так близко, что я вижу браслет на руке у сестры, вижу крошечные жемчужины, они такие яркие, будто только что из моря. Вижу, как по-детски улыбается папа, когда Саммер звонко целует его в щеку, он растроган, он еще крепче сжимает ее, а она кажется такой хрупкой в его руках. Я спрашиваю себя, что это такое, то новое, что я замечаю в нем и что в других обстоятельствах скрыто, что это за смешливость, почти нежность, с которой он медленно хлопает меня по плечу или подмигивает мне, пока Саммер нависает над аквариумом и старательно выбирает рыбок, крича нам в волнении, отчего голос у нее становится тонким:

— Смотрите, смотрите, им доставили золотых леопардов!

Отец улыбается, притворяется, что скучает, всем своим видом как бы говоря: «Ох уж эти девчонки!», и мы смеемся. Мы там, где нам надлежит быть.

Мы подходим к Саммер, и я чувствую, как в груди становится тесно, будто там колышется что-то живое и яркое; я мог бы бросить свое сердце к их ногам, туда, где лежат полиэтиленовые пакеты, в которых плавают наши рыбки.

Думаю, что сейчас я в силах дать имя тому новому, чем веяло от моего отца, тому, что нас связывало, связывало всех троих, наподобие разноцветной гирлянды, имя этому — невинность. Мы прятались от внешнего мира под волшебным колпаком и оставались там так долго, что на улице наступала ночь или совершенно менялась погода, начинался дождь или поднимался холодный ветер, дующий с озера. А может, мы просто обо всем забывали, как только открывали стеклянную дверь — звук мелодичного колокольчика дурманил нас и стирал воспоминания, одуряющий запах зверинца — он оставался у нас в волосах и на одежде, которую потом приходилось стирать; мать зажимала нос и притворяясь, вскрикивала в ужасе, что от нас «несет зверьем», — вызывал приятное головокружение. Нам не в чем себя упрекнуть, и потому жизнь прекрасна. Чтобы это понять, нужно просто отправиться вслед за Саммер, которая, улыбаясь, вышагивает по аллеям, грациозная, как молодая лань.

Так сложно понять, что же произошло на самом деле, а что привиделось. Кем мы были? Какие скрытые силы обитали в наших душах? Перед глазами, как в калейдоскопе, крутятся картинки, они вспыхивают одна за другой, иногда это фрагменты: рука (отца), мягко лежащая на затылке (это Саммер, ее волосы забраны в хвост), та же рука (отца) грубо хватает плечо (это Саммер, ей семнадцать, она в короткой майке на лямках, ее глаза сверкают от страха и сдерживаемой ярости), пальцы с ужасающей силой впиваются в бледнеющую кожу, и там остается красный след. Картинки появляются, накладываются друг на друга… Доктор Трауб считает, что дело в смеси алкоголя и таблеток — потому реальность и рассыпается, и в нее проникают воспоминания и сновидения; это делает меня отстраненным. Но я-то знаю, он ничего не понимает, что он и понятия не имеет, какими мы были!

Но чему же верить? В какие моменты в наших поступках проявлялась наша истинная душа? В те утра, когда отец и сестра садились рядышком на крошечных стульях и, затаив дыхание, молча смотрели на брачный танец рыбок? Или в те вечера, когда красный от гнева отец нависал над Саммер, приткнувшейся на кухонной пластиковой табуретке, — она прячет лицо в ладонях, словно пытается раствориться в них, укрыться от папиного крика и его больших яростных рук, которые хватают ее за плечи и трясут. Наверное, случилось что-то страшное, то, о чем мне не рассказывают… И где же скрывается мать, пока отец пытается вытрясти это что-то — признание или сожаление — из моей сестры? Или он хочет, чтобы она выплюнула свою ошибку? На что же она похожа: на ярко-красное яйцо или на маленькое окаменевшее существо, которое выпрыгнет у Саммер изо рта и очутится на столе?

Наверное, хотя точно не скажу, я ненавидел сестру и, глядя, как она скользит по жизни, словно маленький парусник на горизонте, завидовал ей. Берег не отпускал меня, и мне оставалось лишь смотреть, как он пересекает светлые облака, похожие на прикрепленные к небесам занавески — пронизанные солнечными лучами облака создавали этот эффект, — украшенные рисунками самого Господа бога.

Возможно, я возненавидел ее за то, что она нас бросила. Доктор Трауб качает головой, когда я говорю ему об этом, и смотрит на стол; его лицо бесстрастно. Я уверен: он ждет чего-то подобного с самого первого дня, ждет, что эта пыльная штука выйдет из меня, как грязь.

Однажды я вспомнил о шали.

На восемнадцатилетие мать подарила Саммер свою любимую шаль — огромную, из шелка цвета слоновой кости, с вышитой цаплей, которая распрямила крылья, по краям ткани шла длинная желтая бахрома. Это был первый подарок, который мать приняла от отца, — она любила рассказывать, что он вручил ей эту дивную вещь в Париже, в Люксембургском саду, когда они только познакомились. Она взяла ее в тот вечер, когда отец предложил ей руку и сердце, — это случилось в устричном баре, где она заказала лимонный сорбет в качестве основного блюда, потому что ненавидела морепродукты, а он сказал ей: «Выходи за меня».

Шаль годами находилась в центре безмолвной борьбы между матерью и сестрой. Летними вечерами она победно покрывала плечи матери, и казалось, что маленькие черные птичьи глазки на ее спине смотрят на всех с вызовом. Потом шаль исчезала, и мать беспокойно искала ее по ящикам, передвигала прозрачные чехлы, в которых лежали вещи из кашемира и дорогие парчовые корсеты, перешитые и украшенные жемчужинами. В конце концов пропажу удавалось найти — в соломенном сундучке Саммер или у нее под кроватью в куче пыли. Сестра широко раскрывала глаза и клялась, что не понимает, о чем идет речь.

Наверное, шаль являлась символом того, о чем мечтали они обе: стать вольной птицей, что летает по миру и обнимает его своими широко разведенными крыльями.

Однажды, в конце июня на день рождения Саммер, мать накрыла стол в саду — постелила на него льняную скатерть, которая почти доставала до земли; скатертью этой пользовались очень редко. Мать хранила в шкафах целую коллекцию дорогого белья, которую она изредка перебирала, грациозно сидя на пятках и пропитываясь запахом нафталина. Она раскладывала у себя на коленях столовые дорожки и вышитые салфетки и казалась сосредоточенной и мечтательной, как будто надеялась, что неожиданно произойдет какое-то событие и изменит нашу жизнь.

Мама достала эту скатерть, а потом поставила на тарелку сестры коробочку. Стоял один из тех теплых вечеров, когда благоухание трав смешивается с запахом от озера, создавая дивный водно-цветочный аромат. В воздухе кружили пух и лебединые перышки — они были такими легкими, что, казалось, возносились к небу. Сестра вскрикнула от радости, когда развернула шаль, и синяя птица почти ожила в ее руках. А потом Саммер вскочила и обняла мать. Она спрятала лицо у нее на груди. Вокруг нас было столько цветов и пуха, что они обнимались как будто под падающим снегом. Я подумал, что присутствую при раздирающем душу ритуале — мать передает дочери свои молодость и красоту, — и представил, как она сама вышивала шаль, каждое перышко цапли, белое, синее, оранжевое, и тоненькая нить вилась прямо из ее души, унося с собой ее частицу; это был кропотливый труд, такой кропотливый, что он поглотил мамины мечты без остатка и превратил их в разноцветные нити.

Через год, почти день в день, я увидел, как мать протянула сестре что-то вроде скомканой тряпки. Они стояли друг напротив друга в прихожей; Саммер собиралась уходить, а может, наоборот, только пришла, на ней были микроскопические шорты, и мать тыкала ей в лицо этим куском ткани.

Саммер взяла его, ткань заструилась по ее ногам, и я увидел, что это шаль с цаплей — вся в черных пятнах и с широкой прорехой по центру. Пока сестра неподвижно стояла с непроницаемым лицом и смотрела на ткань, послышался резкий и до ужаса презрительный голос матери: «Мне не нравится, во что ты превратилась».

Через три недели Саммер исчезла.

Как-то утром я вошел в ее комнату и стал искать эту шаль повсюду: смотрел в ящиках, в плетеной корзине, под кроватью, там, где сестра ее прятала. Я копался, оглядываясь, все быстрее перебирал вещи — нарастающее беспокойство казалось мне глупым, и, хотя внутренний голос комментировал все, как в замедленном кино, и звучал спокойно и отстраненно, успокоиться я не мог — мне казалось жизненно необходимым прикоснуться к шелку, к выпуклым ниткам птичьего оперенья и увидеть эту прореху, эти черные пятна, появившиеся, когда шаль пытались сжечь или топтали сапогами. Не знаю, на что я надеялся, от чего хотел отделаться, какой боли избежать. Я торопливо открывал ящики, погружал руки в нижнее белье, в стопки футболок, как какой-то сыщик из сериалов; все эти куски материи были моей сестрой, отражали разные грани ее личности. Тут я вспомнил о кукле из картонки, которую Саммер так любила одевать в детстве: белая юбчонка, майка и кепка или платье в пол, диадема и сумочка — бумажные вещицы с язычками, которые полагалось загибать, чтобы они держались. В зависимости от одежды личность куклы менялась, но когда на ней ничего не было, только трусики в цветочек, ее полуулыбка, милая и ужасная, казалось, говорила: «Кто же я? Ты никогда не догадаешься».

По какой-то необъяснимой причине я знал, что ответ на вопрос, почему наша жизнь резко поменялась, содержался в шали, в ее невидимых петельках, которые подверглись такому странному разрушению. Как будто приключившаяся с тканью метаморфоза, превратившая мягкую роскошную вещь в истрепанную тряпку, имела прямое отношение к Саммер, той Саммер, которой она стала.

«Во что ты превратилась…»

Шали я не нашел.

За год, что последовал за исчезновением Саммер, я тоже стал другим. Даже если и не отдавал себя в этом отчета. Дни проходили в апатии, моментами я становился неуправляемым или, как отметил полицейский-психолог, «оказывался во власти неконтролируемой агрессии».

Той осенью ко мне подошел Маттиас Россе, новенький. Ему было уже шестнадцать, и он приезжал в школу на легком мотоцикле, чего никто из Флоримона не делал. Я предположил, что он хочет со мной познакомиться, потому что он такой же высокий и тощий, как я, и его так же презирают или боятся, потому что у него брильянт в ухе, швейцарский акцент и джинсы в облипку. «Дурак дурака видит издалека», — подумав так, я пожал руку, которую он мне протягивал.

«Ты брат Саммер, Васнер», — сказал он. Я удивился и пришел в волнение, когда услышал ее имя — оно звучало странно, как название какого-нибудь экзотического животного, мелькнувшего где-то вдалеке, — но не ответил: просто отпустил его руку, и это определило наши дальнейшие отношения. Он поступал согласно своему видению жизни, предлагал что-нибудь, и я молчаливо и отстраненно соглашался, скрывая под доспехами немоты якобы пресыщенного общением субъекта, пустоту и ужас, из которых я состоял.

Назад Дальше