Этот плакат был перепечатан всеми демократическими газетами и журналами. Меня пригласили в семиюртинский общественный комитет поддержки Ельцина и выдали в качестве премии сто долларов – это была первая честно заработанная валюта в моей безвалютной жизни! Вполне возможно, что меня ждала блестящая политическая карьера, и Журавленко даже справлялся, когда же я наконец вернусь в Москву, но по трагическим обстоятельствам я медлил и к тому же имел неосторожность почти бесплатно сочинить агитационные стихи для кумырского отделения либерально-демократической партии:
Моя мелкая политическая беспринципность стала известна, это все и погубило. Увы, я слишком поздно понял, что беспринципность должна быть последовательной и крупномасштабной – только в таком случае можно рассчитывать на политическую карьеру. Именно так поступал сам Журавленко. Кстати, он уже сбежал от Ельцина и теперь организовал собственную партию демократического патриотизма. Подозреваю, что Журавленко сам теперь будет баллотироваться в президенты. Незадолго до вылета в Катанью я сочинил по его просьбе такую подпись к будущему предвыборному плакату:
Но денег пока не получил…
Да, Горбачева погубила любовь к чутким, сметливо-переметливым соратникам. А Ельцина доконает его нездоровая любовь к сподвижникам, владеющим иностранными языками! Понятная слабость для человека, не получившего в юности порядочного образования… Но тут трудно удержаться и не вспомнить историю, приключившуюся с Недвижимцем. Он в свое время окончил сельскую школу, где иностранный язык по причинам бездорожья и удручающей удаленности от очагов культуры вообще почти не преподавали, если не считать уроков школьного завхоза, которого в конце войны немцы угнали на работу в Германию, но подоспевшие наши на полпути отбили и вернули домой. Так вот, Недвижимец, даже разбогатев, долго не мог жениться, потому что непременно хотел взять девушку, в совершенстве владеющую одним из европейских языков, предпочтительно английским. Он даже сваху за большие деньги нанял, и та все же нашла. Девушка была так себе, не первой свежести, но окончила спецшколу, стажировалась за границей и на языке Шекспира щебетала, как птаха. Первое время Недвижимец был положительно счастлив. Но потом стал замечать за своей женой разные странности: то она засмеется невпопад, то яичницу на сметане поджарит… Решил навести справки и выяснил: спецшколу она действительно окончила, но спецшкола эта была особенная, единственная в Москве, где применялась уникальная методика обучения иностранным языкам детей с дефектами умственного развития. Методика оказалась чудодейственной, ума она, правда, не прибавляла, но совершенное знание иностранных языков обеспечивала. Автор методики, он же директор школы, защитил на этом диссертацию и получил золотую медаль ВДНХ. А жена Недвижимца чуднела день ото дня. Тут как раз начались гайдаровские реформы, и она, увидав в телевизоре какого-нибудь министра-реформатора, хлопала в ладоши, пускала пузыри и кричала: «А я с ним в одной школе училась!..» Недвижимец хотел было развестись, да куда там – она уже забрюхатела. Сначала он очень переживал, особенно за будущего ребенка, но потом рассудил: если после окончания этой спецшколы люди аж до министров выросли, то что, собственно, беспокоиться… Сейчас его странноватенькому сыну только три года, но Недвижимец уже заранее оплатил ему место в этой замечательной спецшколе!
Витек воротился поздно и был хмур до неузнаваемости.
– Ну и как воспоминания? – спросил я.
– Иди ты со своей старухой!
Далее последовало замысловатое крупноблочное ругательство, которое, конечно, не под силу выдумать одному человеку, и могло оно родиться только усилиями многих поколений отечественных строителей в условиях чудовищной организации труда. Выразившись, Витек проследовал в ванную. Но сразу вернулся с тюбиком шампуня:
– А поядреней у тебя ничего нет?
– В каком смысле?
– Ну, какого-нибудь хозяйственного мыла?
– Нет.
– А стиральный порошок есть?
– Есть, под ванной.
Из любопытства и сострадания я пошел за ним следом. Витек нашел непочатую коробку «Лотоса», надорвал и полностью высыпал в горячую воду. Потом разделся и влез по горло.
– Спинку потереть?
– Иди ты!
Далее последовало еще более замысловатое ругательство, отличающееся от предыдущего примерно так же, как «Фауст» Гёте отличается от «Фауста» Марло. Могуч и неисчерпаем русский народ!
В это время позвонил Жгутович:
– Спишь?
– Тружусь.
– Слушай, может, Арнольду позвонить? Пусть еще «амораловки» подошлет!
– Совсем плохо?
– Да хуже некуда… Позвони, а?
– Вот ты и позвони! Я тебе сейчас телефон продиктую.
– Нет, ты позвони. Он на меня тогда в ресторане обиделся!
– И правильно сделал! Не будешь над людьми насмехаться. Он же не виноват, что ты в Москве родился…
– Позвони, – продолжал клянчить Жгутович. – Жена уже на пределе! А может, у тебя все-таки осталось?
– Ладно, позвоню, – согласился я, глянув на бутылку, где было уже не больше стакана.
А этого, для того чтобы плавно от халтуры перейти к «главненькому», явно маловато.
– Что там наш Витек поделывает? – спросил воодушевленный Стас.
– Почему это «наш»?
– Ну твой, твой.
– В ванной, грехи смывает.
– Заезжал в ЦДЛ – только и разговоров о нем, – тоскливо сообщил Жгутович.
– То ли еще завтра будет!
– А что будет?
– Узнаешь. Ты с Кипятковой знаком?
– Да… Она к нам в магазин заходит.
– Вот когда в следующий раз зайдет, ты ее про акашинский роман и спроси… Чего молчишь?
– А чего говорить?
– В среду читай «Литературный еженедельник», там Закусонский про моего Витька пишет.
– Ну это еще не слава.
– Курочка по зернышку клюет!
– Ты все равно не выиграешь!
– Выиграю! Так что скорее дочитывай свою энциклопедию, я уже для нее на полке место освободил. Что ты там еще интересненького вычитал?
– Да все то же, – упавшим голосом сообщил Жгутович. – Революцию в России, оказывается, тоже масоны сделали. Керенский был масоном. И все остальные. Ленин, наверное, тоже, но об этом не пишут. Вообще я поражен: как какая-нибудь мало-мальски историческая личность – так масон; как выдающийся человек – так масон…
– Может, они оттого историческими да выдающимися стали, что масонами были?
– Я подумаю…
– Подумай! Спокойной ночи!
Я положил трубку, очень довольный тем, как уел самонадеянного Жгутовича, и вдруг почувствовал в комнате бодряще-удушливый запах прачечной. Это был вымывшийся Витек.
– Что это за масоны такие? – спросил он.
– Как бы это тебе попонятнее объяснить, – начал я. – В двух словах не скажешь. Есть много версий, написаны десятки книг… Но если все-таки в двух словах, это такое тайное общество…
– Какое же оно, на хрен, тайное, если о нем десятки книг написаны? Это вроде как у нас на стройке тайное общество было. Три парня стройматериалы с площадки коммуниздили и на сторону продавали, а нам, чтобы молчали, каждый день выпивку ставили. Прорабу, правда, деньгами отдавали…
– Накрыли их?
– Не-е… До сих пор коммуниздят!
– Ну вот, – кивнул я, – а ты про масонов удивляешься. То же самое… И ты на меня, Витек, не злись! Увы, путь к славе вымощен дерьмом. Но победа не пахнет! Ради этого стоит потерпеть. А я со своей стороны обещаю: старушек больше не будет. Договорились?
– О’кей – сказал Патрикей! Я пошел спать.
– А мне еще поработать надо…
Но ни спать, ни работать нам не пришлось: в двадцать минут первого позвонил Одуев и сказал, что я должен срочно приехать к нему домой, что у него намечается редкостная ночь поэзии и чтоб я обязательно прихватил с собой «этого с кубиком Рубика и романом «В чашу».
– А ты откуда знаешь?
– Вся Москва знает. Жду с содроганием!
Я растолкал Витька и объяснил, что мы едем в гости.
– Ты охренел – в такое время! – возмутился он, зевая во все лицо.
– У писателей жизнь только начинается. Привыкай! И прими душ – ты ведь в стиральном порошке.
Виктор, пошатываясь и налетая на мебель, пошел в ванную, и я, видя его такое беспробудное состояние, на всякий случай сунул в портфель, кроме папки с романом, еще и бутылку с остатками «амораловки».
17. Ночь поэзии
Родители Одуева в ту пору трудились уже в Америке, очень тосковали по Родине, но о неизбежном, как смерть, возвращении в Москву думали с ужасом. С еще большим ужасом думал об этом сам Одуев. Видеомагнитофона, правда, уже не было – его все-таки украли. Зато на покрытом реликтовой пылью столе стоял компьютер – большая диковинка в те времена.
Одуев прямо на пороге обнял меня и расцеловал. То же самое он проделал с Витьком, но при этом несколько раз чихнул из-за простынной свежести, исходившей от моего воспитанника.
– Молодцы, что приехали! Пошли, с людьми познакомлю!
В комнате двое мужчин азартно колотили по клавишам компьютера. Игра была незамысловатая: возникавший то в одном, то в другом месте экрана удав жрал кроликов, и задача состояла в том, чтобы уберечь от него как можно больше ушастых бедолаг. Если это удавалось, то на экране – в качестве поощрения – появлялось какое-то членистоногое и принималось с тем же энтузиазмом жрать беззащитных рыбешек. Задача же оставалась прежней.
Один из мужчин был мой давний знакомый Любин-Любченко, одетый, как всегда, в старенький кургузый костюмчик с галстуком необязательного цвета – такие обычно повязывают безымянным покойникам, когда хоронят их за казенный счет. (Запомнить!) Обтрепанные манжеты рубашки на несколько сантиметров высовывались из коротких рукавов, и казалось, у Любина-Любченко вместо рук – копыта. Дополнялось все это длинными немытыми волосами, ассирийской бородкой и, главное, замечательно алыми, улыбчиво-лоснящимися губами. Словно он только что съел намасленный блин и теперь удовлетворенно облизывается.
Второй гость был мне незнаком: лет тридцати пяти, тощ и многозначительно хмур. На самовязаном свитере бессмысленно синел ромбик выпускника технического вуза. Я почему-то сразу вспомнил один трамвайный эпизод. Подвыпивший, уже явно успевший несколько раз упасть гражданин настойчиво предлагал хорошо одетой интеллигентной гражданке безотлагательную и неутомимую любовь, а когда был отвергнут, начал громко кричать: «Я электротехникум закончил! А ты кто такая?» В конце концов его ссадили…
Оба мужчины неохотно оставили компьютер и встали нам навстречу.
– Любин-Любченко, теоретик поэзии! – представился Любин-Любченко и выпростал из манжеты маленькую сухую ручку.
– Виктор Акашин, прозаик, – ответил Витек с достоинством, именно так, как я и учил.
Теоретик нежно сжал Витькину лапу и, не отпуская, оглядел его, особенно почему-то задержавшись на пятнистых десантных штанах.
– Откуда вы такой? – облизнувшись, спросил он.
– Из фаллопиевых труб, – был ответ.
– Забавный юноша… А мы с вами нигде раньше не встречались? – спросил он, переводя глаза со штанов на доху.
– Вряд ли, Виктор в Москве недавно, – вмешался я.
– Может быть, мы встречались в прошлой жизни? – маслено улыбнулся теоретик.
– Трансцендентально, – буркнул Витек, покосившись на мой палец.
– Тер-Иванов, – хмуро представился второй и угрюмо добавил: – Практик поэзии.
– Акашин, автор романа «В чашу», – отрекомендовался ученый Витек.
– Вы модернист?
– Скорее нет, чем да, – ответил Витек согласно приказу.
– Модернистов презираю! – сказал Тер-Иванов.
– А постмодернистов? – уточнил я.
– Еще больше!
– Амбивалентно! – покосившись на мой палец, сказал Акашин.
– Подобное уничтожается подобным! – вздохнул Любин-Любченко и погладил узоры на Витькиной дохе.
В это время с кухни, неся блюда с бутербродами, появились две женщины. Одну из них я тоже знал. Это была Стелла Шлапоберская с телевидения, давняя подружка Одуева, от которой, как от осеннего гриппа, он никак не мог отвязаться. С ног до головы одетая во все кожаное, Стелла напоминала зачехленную вязальную машину. Она была коротко острижена (в пору моего детства такая стрижка называлась «полубокс»), а в ушах висели огромные серьги, похожие на елочные украшения. Вторая была совсем еще девочка, в школьной форме и с толстой русой косой. Это с ней несколько дней назад Одуев ужинал в ЦДЛ.
– Настя, поэт, – представил он девочку, и она смущенно протянула розовенькую ручку с чернильным пятнышком на среднем пальчике.
– А я – просто Стелла, – сказала Шлапоберская и поцеловала обалдевшего Витька прямо в губы. – От вас пахнет мужской чистотой!
– Вестимо, – самостоятельно отозвался Витек и покраснел, видимо, вспомнив о своем купании в стиральном порошке.
– Не смущайте молодого человека! – ревниво облизнулся Любин-Любченко и, взяв Витька под руку, повлек к дивану, усадил и пристроился рядом.
Стелла мгновение постояла в растерянности, потом решительно подошла к дивану и села, прижавшись к Витьку с другой стороны.
– Содержание алкоголя в крови упало до смертельного уровня! – крикнул Одуев и вытащил из-под стола две бутылки крепленого вина, которое тут же и разлил в разнокалиберные чайные чашки.
– За поэзию! – провозгласил он.
– Хотите на брудершафт? – спросила Стелла Витька, не дожидаясь ответа, просунула свою чашку под его руку и выпила. – Пейте!
Акашин, неуклюже изогнувшись, выпил. И тут же был жадно поцелован Стеллой в губы. Чуть отхлебнув вина, Любин-Любченко заботливо поднес Витьку бутерброд. Настя опрокинула свою чашку резко и зажмурив глаза, точно запивала анальгин.
– Как вы относитесь к «ящику»? – заглядывая Акашину в глаза, спросила Стелла.
– Чего?
– К телевидению, – пояснила она. – Я его ненавижу!
– Телевидение – Молох, питающийся человеческими мозгами! А вы, Стелла, его неумолимая жрица! – многозначительно сказал Любин-Любченко и погладил руку оторопевшего Витька.
Одуев еще раз налил всем вина, заставил выпить уже без всякого тоста, потом подошел к Насте, поцеловал ее в тонкую беззащитную шею и приказал:
– Читай!
– Что? – жалобно спросила она.
– «Колонну».
Настя обхватила себя нервно подрагивающими руками, откинула голову и низким, завывающим голосом начала:
Когда она закончила, Одуев глянул на нас с той гордостью, какая бывает у хозяина, когда его любимая собака на глазах у гостей подает лапу по первой же команде.
– Высказывайтесь!
Все почему-то посмотрели на Витька, а тот скосил глаза на мои пальцы и произнес:
– Ментально.
– Какая вы еще наивная, Настенька! – вздохнула Стелла и положила свою стриженую голову на плечо моего воспитанника.
– Пластмассовые кружева, – рявкнул Тер-Иванов и закурил вонючую «Приму».
– Ну почему сразу – пластмассовые! – заступился я. – Совсем даже не пластмассовые… Это имеет право на существование.
Теперь все посмотрели на Любина-Любченко, он некоторое время в задумчивости теребил акашинский мизинец, потом заговорил:
– Да… Наверное… Вы, деточка, просто лапочка! Это, конечно же, возрастное. Дело в том, что одиночная колонна означает «мировую ось». Это космический символ. Но она может иметь и чисто эндопатическое значение, определяемое направленным вверх символом самоутверждения. Вам восемнадцать?