Бунт на борту(Рассказы разных лет) - Зуев-Ордынец Михаил Ефимович 12 стр.


— Это и есть детонатор. Но осторожнее, товарищ Белоусов, ради бога осторожнее! Дайте мне взрыватель, это моя специальность. — Винтер положил медный кружочек себе на ладонь. Он задумчиво оглядел его. — Тонкая штучка! Действие его химическое. Слышал о таких детонаторах. Видите, в латунную гильзочку ввинчена каучуковая капсула, а в капсуле содержится какая-то кислота. — Винтер уже вывинчивал гильзу из медного кружка. — Через определенное время кислота разъест капсулу, попадет в гильзочку, на гремучую ртуть, и взорвет ее. А гремучая ртуть в свою очередь взорвет заряд…

— Бросьте вы возиться с этой подлой тварью. Еще взорвется, — сказал недовольно Малышев.

— Одну минуточку. Я осторожен. Я только посмотрю, что у капсулы на другом конце.

Винтер, то и дело поправляя мизинцем спадающее с носа пенсне, слегка повернул капсулу. Грохнул взрыв. Инженер Малышев закрыл обеими руками лицо. Винтер начал сползать со стула на пол. На его кителе расплылось большое кровяное пятно.

Это случилось 30 марта 1918 года.

От взрыва тяжело пострадал один Винтер, раненный в живот. Истекающий кровью, он был перевезен в Морской госпиталь, где ему сделали сложную операцию: наложили пять швов на кишечник, два на желудок и ампутировали мизинец левой руки. Старший механик Малышев отделался легким ранением лица. Белоусов и Карпов совсем не пострадали. К счастью, от взрыва гильзы не сдетонировала лежавшая на столе взрывчатка. Винтер отошел с детонатором от стола к иллюминатору. Иначе разнесло бы всю корму «Авроры».

«Пехотинец», видимо, хотел подложить подрывной снаряд под нос или корму крейсера, но, замеченный часовым, вынужден был принести взрывчатку на крейсер и, пользуясь случаем, сбежал. Он не был разыскан. По приказу комиссара «Авроры» Семенов и Найчук дважды ходили в Новую Голландию разыскивать его. Комиссар Адмиралтейства выстраивал всех рабочих во фронт, но оба раза авроровцы не нашли «пехотинца». Да и трудно было запомнить человека с ничем не примечательным лицом. А красные банты тогда носили многие.

Эксперты Верховной Морской следственной комиссии определили, что взрывчатка в железной коробке была не пикриновой кислотой, как считал несчастный Винтер, а прессованным тетрилом. Взрывчатый заряд весил пять килограммов. Детонатор, судя по надписям, был изготовлен в Швейцарии. И вообще вся конструкция подрывного снаряда, химическая мина, была технической новинкой. В России такие мины еще не изготовлялись. Это была заграничная работа.

Со всех румбов, от всех границ дули на Республику, на Революцию черные ветры предательств, измен, заговоров, контрреволюционных походов!

1928 г.

ПРЕСТУПЛЕНИЕ ВЕРЫ ВАНУЙТА

Над воротами карантинного двора совхоза «Ясовей», что по-русски значит «проводник», висела доска с крупной надписью:

«Повалке в совхоз вход воспрещен!»

По дороге в канцелярию каждый день читал эту запрещающую надпись директор совхоза Ядко Хатанзеев и, читая, каждый раз улыбался молодому задору этих слов. Ядко знал, что надпись сделала сама Вера Вануйта, и он твердо верил, что ни сибирка, ни попытка, ни другая какая-либо повалка не проберутся в совхозные стада.

На карантинном дворе с первыми весенними днями олени совхоза проходили под наблюдением Веры Вануйта тщательную санобработку, и только после этого их гнали на летовки. В начале июня — по-ненецки ненянг юрий, месяц Комара, — по последнему обманчивому весеннему льду переходили стада Большую Воду (Обскую губу) и лесом ветвистых рогов шли навстречу влажным ветрам Карского моря, в глубь «Конца Земли» (Ямала). Там мало комаров, там сочные ягельники, там медленные, чистые реки, а на морском побережье много соли, которую так любят олешки.

По необозримому этому раздолью носился когда-то на быстрых упряжках жирнощекий и вечно пьяный князь тундры Василий Тайшин, всем урядникам и самому губернатору известный, получивший от царя медаль и российское дворянство за поставку армии оленьего мяса. Владелец многих тысяч оленей, сотни чумов и десятка жен, князь Василий Тайшин имел неограниченную власть над беднотой, над своими пастухами, а значит и вечными своими должниками. И теперь носят еще, наверное, под малицей шрамы от Васькиных побоев бывшие его пастухи. А бил он их пудовым кулаком, и хореем, тяжелым шестом для управления упряжкой, и багром, и обухом замахивался. А кто запретит Ваське избивать и калечить бедняков, отбирать у них жен и лучшие песцовые шкурки? Род Тайшина самый сильный на земле и будет властвовать над тундрой, пока светят звезды и солнце. Такая слава летела по Ямалу из конца в конец.

Но пришла в тундру Советская власть — и присмирел ямальский князь, даже спирт глушить бросил, и поднимать хорей на пастухов уже не решался. А в переломный год — год коллективизации тундры, — когда колхозы «из олешков одно стадо делали», бежал Василий Тайшин сначала в глухие дебри Большого Ямала, а оттуда, по слухам, перебрался за границу, в Норвегию. С Василием Тайшиным бежали многие его друзья, мелкие князьки, тетто, кулаки, и тадибеи, обманщики-шаманы. А может быть, и не бежали. Может, затаились где-нибудь в тундре.

А теперь по бескрайним разметам былых тайшинских угодий совхозные стада каслали[29] все лето, чтобы вместе с первыми осенними буранами вернуться в коррали совхоза, приведя с собой тысячный приплод.

И удивлялась тундра!

Давно ли, когда принадлежали эти стада Ваське Тайшину, вечно болели олешки: чесотка дырявила их шкуры; как бочки, распухали их ноги от страшной попытки и, самое страшное для оленевода, черная язва падала на стада. Понурыми становились олешки, взъерошенная шерсть теряла блеск, и спускались из ноздрей кроваво-гнойные шнурки.

А чем лечил Васька больных олешков?

Вытряхивали из меховых мешков деревянных божков, маленьких, тощих, злых, мазали их оленьей кровью, украшали цветными лоскутками, водкой ублажали. Не помогало это — тогда звал Васька тадибеев. Шаманы били заячьей лапкой в шаманские бубны, пензеры, вопили заклинания, камлали. Но и после камланий устилались тундры от Салехарда до Архангельска трупами павших оленей. А теперь, когда стали стада совхозными, когда попали олешки в руки Веры Вануйта, лоснится их шерсть, как шелковая, жиром заплыло мясо, а копыта их крепки, как камень. Вот почему ненцы всех тундр называли Веру доверчиво и почтительно «арка лекарь тыу мандал», что значит — большой лекарь оленьих стад. Вот почему и директор Ядко Хатанзеев крепко верил совхозному ветврачу Вануйта, а не потому, что не мог без волнения смотреть на смуглое, чуть скуластое лицо Веры и на щеточки черных ее ресниц, таких черных, словно она нарочно закоптила их у костра. Щекочут эти ресницы сердце Ядко.

Но однажды Ядко Хатанзеев остановился у доски, прочитал надпись и не улыбнулся.

Путанными тропинками тундры, в обход карантинного двора, пробралась в стада повалка, болезнь, которую ненцы-пастухи называли черной язвой. Вера, поручив карантинный двор и ветамбулаторию фельдшеру, тотчас выехала в тундру, в зараженные стада. Через пять дней она прислала оттуда письмо директору совхоза:

«Как я и ожидала, ненецкая черная язва оказалась сибиро-язвенным карбункулом. Высылай немедленно прививочный материал, а также карболку и креолин для дезинфекции. Передай фельдшеру, чтобы он срочно организовал изоляторы и взял на учет скотомогильники. Не волнуйся, Ядко, заболевания единичные. Ручаюсь, мы победим язву…»

Ядко вообразил измазанные йодом пальцы, писавшие эти строки, улыбнулся, успокоился и поверил, что язва будет побеждена. Он немедленно отправил в тундру медикаменты и стал ожидать оттуда дальнейших известий. Второе письмо пришло из тундры тоже на пятый день. Писал технорук второго стада, зоотехник и комсомолец Миша Пальчиков:

«…Хотя гражданка Вануйта окончила вуз в Ленинграде, а все же до ее прививок дохли единично, а теперь падают десятками. Чистая бактериологическая диверсия! Мы ей, благодаря этому, прививку делать запретили, а она, сильно обидевшись, уехала в шестое стадо, к Хэно Яптик…»

— Нет, путает что-то Миша, — сказал Хатанзеев, дрогнув голосом и вспомнив ласковые, горячие губы Веры.

— Ясно путает! — сразу охотно согласился секретарь партячейки Швырков. — А ты знаешь, Ядко, что отец Вануйта был тетто, многооленный кулак?

— Хой, хой! Тетто! — заорал Хатанзеев. — Знаю! А ты знаешь, что отец ее бежал вместе с Васькой Тайшиным, когда Вера совсем маленькая была? Она без отца росла в детском доме, в Салехарде. Знаешь? Как осенний лед на озере, насквозь ее видно, а он кричит «тетто, тетто»!

— Кричишь ты, а не я, — спокойно ответил Швырков. — Не выставляй рога, ты не олень, я не волк. И о словах моих не подумай чего-нибудь такого. Сами в оба должны смотреть. Понимаешь, Ядко? А Миша известный путаник. Поеду-ка я завтра в тундру.

Но уехать Швыркову не удалось, ибо вечером того же дня примчался на центральную усадьбу совхоза старший пастух шестого стада, старый Хэно Яптик. Старик начал орать еще на дворе, привязывая загнанную упряжку.

— Ань торово! Большое слово привез! Вера впустил под кожу олешкам белую воду, прививка называется, у олешков через то черная язва получилась. Сдохли олешки. Мой вожжевой[30] сдох! Какой, однако, это прививка? Смотри, сколько много олешек дохнул!

Он протянул Швыркову свою записную книжку — палку, изрезанную зарубками по числу павших оленей. Зарубок было около полусотни. Широкое, испорченное оспой лицо Хэно кривилось от ярости.

— Скоро не олешков, ветер вокруг чума гонять будем. Я ее на почетное место в чуме сажал, около моей постели, теперь дальше собачьего места не пущу. Мы ее выгнали с нашего стойбища, хотели тынзеем отстегать. Ненецкий национал такой плохой человек в чум не пустит. Бери ее на притужальник! Так мой ум ходит. Нынче-то тебе ясно?

— Нынче-то мне ясно. А ум твой по плохой дороге ходит, — ответил Швырков. — Где сейчас Вера?

Хэно положил за губу табак, сердито пожевал.

— В седьмое стадо поехала. Не пустят ее на стойбище, и в стадо не пустят. Нигде ее не пустят!

— Уже везде известно? — тихо спросил Ядко, не замечая, что белолобый вожак Хэновой упряжки тычется ему в руку носом, прося хлеба.

— Сам знаешь: на одном конце тундры слово скажешь — на другом сразу услышат. А худой говорка от чума к чуму на бешеных собаках несется.

— Ладно. Наша говорка кончена, товарищ Яптик, — строго сказал Швырков. — Веди оленей на вязку, сам в столовую иди, чай пей, русские щи абырдай, а с усадьбы не уезжай.

Старик переступил на кривых ногах, помолчал насупившись.

— Прорабатывать будешь?

— Будем! Придется тебя, Хэно, с должности старшего пастуха снять за самоуправство и за подрыв авторитета специалиста. Понимаешь?

— Понимаю, однако.

— Ты стахановец, мы тебя не раз премировали, а ты вон какие номера выкидываешь!

— Понимаю, однако, — повторил Хэно. — Тарем! (Ладно). Премию обратно тебе отдам, и бинокль, и патефон. Бочку семги не могу отдать, семгу съели. Я знал — большое тепло от русского человека в тундру идет, нынче знаю — и холодом от него тянет.

— Ничего ты не понял! — махнул рукой Швырков. — Тарем! Скатаемся в твое стадо. Где оно теперь? Сколько ехать?

— За три оленьих передышки[31] как не доедешь? Доедешь!

— Знаешь что, — шагнул к секретарю Хатанзеев и впервые назвал его по имени, — знаешь что, Федя, позволь мне. Дай я скатаюсь в шестое стадо.

Было в глазах и в голосе Ядко что-то такое, что заставило Швыркова сразу согласиться. А глядя, как директор сам торопливо запрягает в нарту белоснежных своих хоров[32], секретарь ячейки вдруг поморщился, как от зубной боли, и сказал громко:

— Ладно, посмотрим.

Хатанзеев вернулся очень быстро и неожиданно. Швырков разбирал в канцелярии почту и, взглянув Нечаянно в окно, увидел директорскую упряжку. Белоснежные красавцы олени были скучны, шершавы и грязны от пота. А нарты были пусты, Швырков не заметил, когда Ядко слезал с них.

Он нашел директора в его квартире. Ядко мыл руки раствором сулемы, яростно, как одержимый, растирал их щеткой.

— Сулема? — сказал Швырков. — Так… Ясно…

— Кругом зараза, — глухо откликнулся Ядко. — И пастух заболел. Заразился от кисточки для бритья. Едва ли жив будет. Я его в Новый Порт, в больницу отправил. И кисточку туда же, на исследование.

— А с Верой как? С Верой что решил?

Ядко долго молчал, снимая с малицы широкий нерпичий ремень с тяжелой медной пряжкой. Лицо его потемнело, подсохло, острее стали скулы.

— Она… Она оленям вместо вакцины язву прививала. Я не знаю, как это делается. Я ее арестовал, с собой привез. Давай, вызывай милиционеров. В Салехард ее отправляй, в НКВД!

— Не гори порячку, — сказал тихо секретарь. И, не заметив оговорки, повторил: — Не гори порячку, Хатанзеев. Горяч ты больно, прямо бездымный порох.

— Стерво! — трудно перевел дыхание Ядко. — Я бы ей… высшую меру!

— Знаешь что, Хатанзеев, — потер в раздумье переносицу Швырков, — знаешь что, директор?.. Иди-ка ты к чертовой матери со своей высшей мерой! Пойдем, потолкуем с ней…

Ядко покорно пошел за ним, по-прежнему не выпуская из рук тяжелый нерпичий пояс с медной пряжкой.

Швырков впервые попал в комнату Веры. Здесь было хорошо, просторно и свежо. В настежь раскрытое окно била густая синева озера, за ним разливы седых ягелей и бело-золотых ромашек, еще дальше черные сопки с седыми макушками, а на них медленное движение оленьего стада. В окно тянуло от тундры пряными запахами меда, грибов и мха.

На тумбочке около кровати стопка книг — Пушкин, Горький, Шолохов, Джек Лондон, и крошечная фигурка оленя, вырезанная Верой из мамонтовой кости. Тонкие веточки рогов закинуты в стремительном беге на спину. Над кроватью портретик Ленина. И тихая грустная музыка из Скандинавии. Видимо, Вера забыла выключить приемник, когда спешно выехала в стада. Мирно, уютно, счастливо было в этой комнате, и диким, невероятным, нелепым казалось дело, ради которого они пришли сюда.

Вера лежала на постели, лицом к стене, покрывшись старенькой обтрепанной ягушкой. Ее пересохшие от ветра и солнца волосы рассыпались по подушке. Услышав шаги, Вера медленно повернулась. Они увидели сухие губы, прилипшие к зубам, и глаза. В глазах было отчаяние, а на ресницах, словно закоптившихся у костра, росинки слез.

Швырков повернул лимб вариометра и в наступившей тишине спросил коротко:

— Ну, как же, гражданка Вануйта?

Она молчала, переводя быстро взгляд со Швыркова на Хатанзеева обратно, ища чего-то в их лицах. И был уже ответ в этом ее молчании. Ядко молча пошел к дверям.

— Пешки[33] из шестого стада, как огурчики. Видели вы их? — заговорила неожиданно Вера. — Сдохли! Десятками падали… после моей прививки.

Она снова отвернулась к стене, вздернув плечо. Плечо перекошено вздрагивало. А ноздри Хатанзеева затрепетали, и он поднял руку с зажатым в ней поясом. Швырков испугался, не врезал бы директор тяжелой медной пряжкой по острому девичьему плечу. Но Ядко положил пряжку на ладонь, посмотрел внимательно и вышел. На крыльце он покачнулся, ударившись о притолоку.

— Ты не качайся, Ядко! — сердито крикнул Швырков. — Ты у меня не качайся, чертова кукла!

— Не бойся, не качнусь! — твердо выпрямился Хатанзеев. — Поскользнулся я, налили тут. А только, Федя… как я ей верил. Любил ее, Федя. А теперь…

— Не пори горячку, Ядко, — взял его секретарь под руку. — Отправлять ее никуда не позволю, пока сам в тундру, в стада не съезжу. И если ты ее хотя бы намеком… Смотри тогда, Ядко!

Они так и вышли со двора под руку, плечом к плечу. На повороте за карантинный сарай остановились. Ядко послушал и сказал:

— Много кричит, много хореем махает, значит, русский едет.

И вправду, из-за дальней сопки вылетели нарты. Приложив ладонь ко лбу козырьком, Швырков старался разглядеть, кто же это мчится, а разглядев юнгштурмовку и желтые краги, понял.

Назад Дальше