Вторая детская радость – это когда его сестра, та самая, что родилась сразу после него, вместе со своими подружками причёсывала и наряжала его, как куклу. Плотненький, гладкий Боря, с закручивающимися вверх густыми ресницами, был действительно чем-то неуловимо похож на розовощёкого пупса. Ему нравилось, как девочки суетились вокруг него и даже иногда ссорились. В такие моменты Боря чувствовал себя нужным и довольно привлекательным. Тем более, если учесть, что с мальчишками из-за своего недостатка у него полноценно играть не получалось.
Борис рос и вопреки жизненным обстоятельствам, человеком был весёлым, коммуникабельным и добродушным. Самостоятельно научился играть на аккордеоне. Вообще был очень артистичным. Прекрасно пел, читал стихи. В школе, в училище, ещё в одном государственном учреждении, о котором речь пойдёт чуть позже, – везде он занимался художественной самодеятельностью. Таким же сильным было увлечение футболом. Но играть, по состоянию здоровья, он не мог. Но ему очень хотелось быть хоть как-то причастным к этому виду спорта. И тогда Боря футбол начал… комментировать. Делал это превосходно: динамично, страстно, и, главное, профессионально. Его стали приглашать на различные матчи в качестве комментатора. Тогда же, примерно, Борис стал и попивать. Всё пытался вернуть то своё детское ощущение после бани, когда с невероятным наслаждением выпивал тот свой стаканчик пива. Получалось далеко не всегда…
И почти неизменно, чем бы Борис не занимался: читал ли любимого Есенина со сцены, наблюдал ли из комментаторской будки за игрой двух знакомых до боли местных команд, сидел ли в баре после матча и травил байки с приятелями, возвращался ли понуро домой, абсолютно везде Боря чувствовал, что он как будто проживает чужую жизнь.
Его место не здесь. Он должен быть где-то там. Где именно, Боря, правда, и сам затруднялся сказать. Но чувствовал, что где-то там, где свет юпитеров вместе с тысячью восторженных глаз направлен на него. Где он, такой красивый и торжественный, в шикарном костюме и умопомрачительном галстуке с микрофоном в руках благосклонно обращается к своим благодарным зрителям. Где много музыки, много цветов и неприкрытого восхищения… Это не могло быть плодом больного воображения. Ведь он отчётливо видел все эти картины. В течение многих лет…
Тем временем, отшумели разбойно-неустойчивые 90-е, и заграничное изобилие благодатной и щедрой рекой потекло к российскому берегу. Довольно полноводный и упитанный ручеёк прибыл и к родному городу Бориса. В самом центре которого открылся роскошный и невиданный доселе магазин с умопомрачительным названием «Пассаж». И там, о Боже, появился целый отдел исключительно мужских костюмов. Борис самым натуральным образом заболел. Несмотря на то, что к тому времени он уже был женат и имел дочь, он ездил в этот конгломерат неслыханной роскоши, чуть ли не каждый день. Он смотрел на эти костюмы, трогал их рукой, закрывая глаза, представлял себя в них. Вот этот строгий, чёрный – хорош для торжественной и официальной церемонии. Вот в этом – светлом, с голубой полоской, было бы неплохо спуститься к завтраку в парижском отеле «Риц». А этот, о этот, тёмно-бордовый, с искрой, – Боря прижимал рукав к сердцу и снова томно прикрывал глаза, – не замечая, как хихикают молоденькие продавщицы, кивая на него друг другу, – в этом он непременно посетил бы оперу в Риме…
И однажды Боря решился. Оставив ночью маленькую дочку и жену, которую за глаза и в глаза, называл не иначе, как Нина Петровна, Борис хорошенько выпил, что называется, уж поддал так поддал, и… залез в чудесный, таинственный и великолепный «Пассаж». В темноте пробрался к хорошо знакомому отделу, к которому дорогу нашёл бы и с закрытыми глазами, и тут… началось шоу! Борис примерял один костюм за другим, сам себе позировал, величественно, насколько позволял его повреждённый, шейный отдел позвоночника – откидывал голову, отступал назад и кланялся, приближался к зеркалу и самозабвенно прикладывал руку к груди… Это было бесподобно… Вот она настоящая жизнь! Вот где он должен быть!! Он…он, да ну её эту ложную скромность, давайте называть вещи своими именами, – он прекрасен! В конце, Борис так расчувствовался, что прослезился…
О том, что всё это действо от начала до конца наблюдали из соседнего с «Пассажем» РОВД Октябрьского района, при этом, как и положено, покатываясь со смеху, он узнал уже потом. А пока… Начинало светать… Борис, хоть и был изрядно выпивши, все костюмы аккуратно повесил на место. Все, кроме одного. Бордового… Того самого, любимого. Главное, он и сшит был, как для него. Ну, будто по Боре мерку-то снимали, ей-богу! В нём и пошлёпал к выходу, утирая глаза от переизбытка чувств. Где его, разумеется, и приняли радушные, но сильные руки постсоветской милиции. Они тоже ещё некоторое время утирали глаза, только от смеха, и обращались с Борей, в благодарность за доставленное удовольствие вполне миролюбиво.
Боря недолго посидел в местах не столь отдалённых, вскоре вышел по УДО за примерное поведение и активное участие в общественной жизни колонии. То есть, Боря читал до дрожи в голосе Есенина, играл на баяне и даже руководил тамошним хором. Паханы Бориску не трогали, он фиктивно записывал их в хор, так как это поощрялось администрацией. Так что «сидел» Боря тоже весело, можно сказать, с огоньком. Тогда же получил кличку «Артист».
Вернувшись к Нине Петровне и слегка подросшей дочери, Боря начал жизнь с чистого листа. Вернее, имел очень серьёзное и очень честное намерение её начать. Но у него не слишком-то получалось. Боря всё больше выпивал, терял работу, снова устраивался, перебивался случайными заработками. А тут ещё и сынок народился. Счастья, можно сказать, ещё больше привалило. И только одна отдушина была у Бори, только одна. Он вспоминал, что где-то его ждёт великолепная, сияющая жизнь, аплодисменты, шикарные костюмы, красивые женщины, восхищающиеся им… Тискающие и наряжающие его, как подружки сестры в детстве. А ещё Борис вспоминал свой сольный вечер в «Пассаже». Нет, ну теперь-то он поумнел. Теперь он таких глупостей делать не станет. Так думал Борис. И тем непонятнее, как произошло то, что, собственно говоря, произошло. Борис каким-то непостижимым образом снова оказался один, ночью, в (заговорённом что ли?) «Пассаже».
И снова доблестные стражи порядка от души повеселились, и снова приняли, так сказать, любителя прекрасного, музыканта и эстета – Бориску, под белы рученьки на выходе…
…Мда-а, как говорится, это было бы смешно, если б не было так грустно. Хотите верьте, хотите нет, но Боря «брал» «Пассаж» после этого ещё два раза… В определённых кругах о нём рассказывали анекдоты. Отделывался полусерьёзными сроками и неизменно возвращался к своей неулыбчивой, но верной Нине Петровне.
Сейчас Боре – 65… По-моему… Он больше не вламывается в «Пассаж»… Он вообще туда не ходит. Никогда. Пить Боря стал тоже полегче… Здоровье, знаете ли… Дети выросли и разъехались. Отношения с ними у Бори не то, чтобы слишком тёплые. Но он никого, кроме себя не винит. Что ж поделать, если вместо того, чтобы заниматься детьми, папа, то в колонии, то в баре, то в… «Пассаже»…
Сейчас у них с Ниной Петровной свой, маленький бизнес. Они пекут пирожки с разной начинкой, и Боря затем на своём стареньком мотоцикле с коляской, развозит их по двум-трём «точкам». Он просыпается в три часа ночи, чтобы поставить тесто. Это самое приятное время. Он спит на летней кухне один, поэтому никому не мешает, если Борис вдруг затянет: «О, Марита-а-анна, моя Марита-а-анна, я никогда не забуду тебя-а-а..» или «Смейся, пая-а-ац, над разбитой люб-о-о-овью…»
Вот так бы он пел в Гранд Опера, если бы стоял на сцене в том самом великолепном, бордовом костюме с искрой. Он, Борис, маленький, смешной человечек, бесконечно уверенный в том, что проживает не свою, а чью-то чужую жизнь…
Р. S. А пирожки у Бори очень вкусные. Особенно те, что с рисом и с мясом… Я знаю, пробовала…
Запой
длиною
ценою в жизнь
Анатолий с трудом разлепил веки. Ощущение было такое, будто ему в голову методично, с садисткой настойчивостью и упорством, вбивают стальные конусы. А впрочем, ему не привыкать. Из своих тридцати семи лет – двадцать с лишним, он пьёт практически каждый день. Толян, собственно, и просыпается только для того, чтобы выпить. То есть, он живёт для того, чтобы пить. Но верно и обратное: он пьёт для того, чтобы жить. А по-другому и не получится, – пока Толик не выпьет, жить он не начнёт. Это уж, как пить дать, простите, за невольный каламбур. Так уж повелось, уже много лет. Раньше он пил для храбрости, веселья или за компанию, чтобы быть, как все. А потом уже из-за того, что не мог выносить этот мир на трезвую голову, ему в нём, трезвому, было невыносимо тошно. Его рвало на части или… просто рвало. А когда он выпивал, он почти моментально примирялся с действительностью, и окружающий мир становился вовсе не таким уж отвратительным. Кроме того, населяющие его люди, которые ещё совсем недавно вызывали хорошо ему знакомый рвотный рефлекс, казались вовсе не такими уж мерзкими, жалкими и отталкивающими.
Это потом он уже просто не мог обходиться без спиртного. Он даже не помнит, когда это произошло. Когда алкоголь из чудодейственной таблетки, раскрашивающий пространство в яркие и тёплые цвета, а людей, превращающий, как по мановению волшебной палочки в милых, добрых, желающих помогать ближним ангелоподобных существ, стал необходимой и основной частью его жизни. Хотя спиртное давно не оказывало на него прежнего действия. Он уже не получал и близко того удовольствия, и того драйва, как в самом начале своего употребления. Действие волшебного эликсира, по всей вероятности, окончилось для него навсегда. Да Толя на это уже и не рассчитывал. Он пил только потому, что без этого не смог бы даже подняться утром. А вставать приходилось, так как каждый день необходимо было искать деньги или выпивку. И чтобы хватило до вечера, иначе не уснуть, и обязательно осталось на утро, так как без этого, он не сможет встать. Вот такой замкнутый круг.
Сейчас Толику показалось, что по стальным конусам, кто-то неистовый, огромный и жестокий бьёт гремучим отбойным молотком. Шум стоял такой, что его двухкомнатная, добротная времянка, напомнила ему шариковый цех, в котором он по молодости проработал несколько лет, когда устроился на подшипниковый завод. Только, когда в его окно забарабанила пухлая женская рука и истошно закричала: «Толя, открывай», до него дошло, что шариковый цех здесь совершенно ни при чём. Это стучала, словно ружейным прикладом своими свинцовыми кулачками сначала в дверь, а потом в окно, рискуя выломать одну и разбить второе, их соседка баба Тася. Вся эта какофония сопровождалась диким собачьим воем.
– Чё ж это батя, оглох что ли? – лениво ворочалась в голове у Толи в полном одиночестве неповоротливая и заплывшая жиром мысль, – А может в магазин пошёл? Магазин! – встрепенулся Толя и не глядя, вытащил стоявшую за подлокотником софы, бутылку. В дверь снова забарабанили. Кроме того, снова жалобно и тягуче завыл их цепной пёс.
– Чёрти бы тебя уже взяли, калоша старая, – бормотал Толик, с трудом принимая сидячее положение, прислушиваясь к своим ощущениям и не сводя жадных, мутных глаз с бутылки, в которой плескалась добрая четверть водки.
– Счас, тёть Тась, – крикнул он, хриплым, булькающим голосом, прикладываясь к горлышку, – Принёсла ж тебя нелёгкая с утра пораньше, – выдохнул он, смачно прочистив глотку и хлопая по карманам треников, в которых так и спал, в поисках сигарет.
К верещавшему неразборчиво голосу бабы Таси, присоединился ещё один, молодой – Зинки-портнихи, и когда Толик, наконец, открыл дверь, то был оглушён женскими отчаянными криками:
– Ах, ты ж паразит такой, кой ты чёрт закрываешься на сто замков, как красная девица… Отец твой, Толик…
– Тиха-а! – прикрикнул он на женщин, – Цыц, шкура, – гаркнул он собаке, выуживая из смятой пачки единственную, поломанную сигарету, – Чего надо? – теряя терпение, так как действие полувыдохшейся водки стремительно заканчивалось и нужно было срочно думать, что делать дальше, спросил он.
– У-у, – протянула баба Тася, – глаза б мои тебя никогда не видели… Сейчас позвонили из больницы, умер отец твой… Час назад…
Зина испуганно смотрела на Толика:
– Толя, ради бога, что у вас произошло? Почему он избитый до полусмерти попросил Афанасьевну вызвать вчера скорую?
– А я почём знаю? – скривился Толик, – он мне о своей личной жизни не докладывает… И тут же у него в голове возникла новая, не в пример прежней, стройная и бойкая мысль, – Если отец в больничке, значит можно спокойно зайти в дом и поискать деньги в комоде, под стопкой белья… У него пенсия недавно была, а отец у Толика экономный, наверняка там прилично осталось. И тут его осенило, точно, вот именно из-за этой пенсии, они вчера и поругались! Толику, как это часто бывает, не хватило, он пришёл к отцу, и по-хорошему попросил, подкинь, мол, немного деньжат. А тот ни в какую, нет и всё. Ещё и острить, старый, удумал, печатный, говорит станок, временно не функционирует. А мать, как назло, за тридевять земель, уже который месяц в Узбекистане этом торчит. Поехала навестить больную дочь и внуков, да так и застряла там из-за пандемии.
– Что случилось? А то ты не знаешь, что случилось, Зинаида?! – вернул его снова к действительности, визгливо-пронзительный голос пожилой соседки, который снова привёл в действие жуткие конусы с отбойным молотком впридачу, – Избил он отца родного, впервые что ли? Только на этот раз так, что у того отказали почти все органы… А Лиду, мать, он сколько бил? А жену с дитём по всему селу гонял, забыла что ль?
– Так, дамы, прошу на выход, – морщась от набата в голове, проговорил он, подталкивая обеих к калитке.
– Сволочь ты бесчувственная, погань… Дошло до твоих пропитых мозгов, что случилось-то? – выкрикнула ему в лицо баба Тася, толкая его в грудь, смуглыми, крепкими кулачками.
– Ты, давай, полегче, а то я могу и осерчать, знаешь ли… И не посмотрю на то, что старая да дурная…
– Толя-а! – как-то плаксиво и по-бабьи жалобно протянула Зинаида, – Отец твой умер, ты понимаешь или нет? Горе-то какое… Скончался от побоев…Его ведь забрать надо из больницы, сюда везти, хоронить…
– Разберёмся… – процедил он сквозь зубы…
– Жаль, что отец заявление не захотел написать на тебя, – вставила баба Тася, – снова пожалел сыночка-подонка…
– Ох, чую, договорится кто-то у меня сёдни … – играя желваками и страшно оскалившись, напирал на неё Толик. Зинаида тянула пожилую соседку за калитку:
– Идём, тёть Тась, не надо… Баба Тася нехотя вышла, но затем остановилась и упрямо, даже с каким-то вызовом добавила:
– А я вот напишу! Я там всё расскажу, что ты за гнида такая, как ты жену с матерью колотил, как над дитём родным изгалялся, и как отца убил…
– Что-о!? Ах ты ж…
…Толик, пошатываясь, откинул в сторону кусок соснового бруса, которым собирался запустить вслед быстро удалявшимся женщинам, достал из кармана отцовской спецовки, лежащей на поленнице, зажигалку, полностью оторвал верхнюю часть измятой и наполовину выпотрошенной сигареты и с жадностью закурил.
– Балаболка … – он грязно выругался, – Пиши, пиши… А я погляжу, как это у тебя получится, с оторванными-то руками, ведьма старая… Воспитатели, мать их…– Толян снова выпустил тяжёлую бранную очередь, – Отец, вон тоже всё учил жизни… Иди учись, иди работай… Вот и договорился… Да он и не помнит, чтобы прям бил его, – Толик пожал плечами, – так, оттолкнул малость, чтоб деньги взять. Толя обжёг губы, со злостью отшвырнул окурок и пошёл к дому. – Да он и взял-то, боже мой, шуму сколько лишнего, всего двести рублей. Ну, может ещё от двери папаню слегка шуганул, а нечего под ногами путаться и проход загораживать, когда у человека всё нутро огнём жжёт… Да он, Толик, сам вчера чуть богу душу не отдал, пока деньги эти клянчил. Сколько можно! Удовольствие отцу, наверное, доставляет унижение собственного сына. Тот ему про Фому, а он те про Ерёму… Он к нему, понимаешь, по-людски, мол, батя, будь человеком, маюсь жутко, выдай, хоть на чекушку, сердце останавливается, потом ледяным обливаюсь, а он ему: «Когда работать начнёшь?!» Да он, Анатолий Кислицин, инвалид третьей группы, между прочим, у него три пальца на левой руке неподвижные. Это он однажды руку неаккуратно под опускающийся короб с подшипниками сунул, ну, ясное дело, выпивши был, ну а как же… Стал бы он такой ерундой трезвый страдать… А весу в том кубе – ого-го! Вот и ходит теперь, клешнёй этой размахивает. Так что, спасибо, конечно, но поработал уже…