Шестнадцати лет Максим начал работать на заводе. Кличка еще преследовала его, но уже многие побаивались его силы и вспыльчивости.
В двадцать лет он стал хорошим рабочим, в двадцать восемь – мастером, а в тридцать пять – «верховым».
Войдя в силу, превратившись из Жирового в Максима Карпыча, он начал мстить людям, что было для старшего мастера при крепостном праве делом нетрудным.
Он не брезговал наказывать крестьян собственноручно.
С тех пор прошли годы. Рухнуло крепостное право, но Максим Карпыч дрался по-прежнему. Он забрал в свои руки все управление заводом.
Сам он знал все работы, мог показать, что и как делать у кричных и у горнов.
Оголихин не упускал случая поиздеваться над молодыми ребятами, которых впервые, с причитаниями и благословениями, приводили в заводской двор матери. В первый день, как правило, новичок уходил битый.
Рабочие пытались жаловаться, но барин, живший в Петербурге, и управляющий не обращали на жалобы внимания.
В былые годы Гурьяныч стерпел от Оголихина множество оскорблений и угроз, но с тех пор, как он возмужал, оброс бородой, прославился смелостью и силой и в кулачных боях и на работе, Максим Карпыч его не трогал. Только один Гурьян Гурьяныч и называл его Жировым, словно не понимая, над чем он глумится, и лишь желая показать, что не унижается перед драчуном. За это слово Оголихин изуродовал бы любого, но Гурьянычу все обходилось. Драться с ним Оголихин не решался: Гурьяныч постоял бы за себя. А убить его или затравить, выгнать с завода Оголихин не смел: Гурьяныч был одним из тех мастеров, которые доставляли заводу международную славу. И все же рабочие пугались, когда Гурьяныч произносил запретное слово. Так было и теперь: подручные мастера переглянулись и смолкли смущенно.
Гурьяныч наклонился к разбитому лицу Порфирия, оглядел кровоточащие ранки.
– Ты ступай домой, управимся тут и без тебя. Кто спросит, скажи, я отпустил… Ну, подавай «козу», вали кричонка, – обратился он к подмастерьям.
«Козой» называл он тачку.
Приступили к работе. Ком железа вывалили на окованную тачку, повезли из сарая. Мастер взял огромные клещи и зашагал рядом.
За горновым сараем, у самой плотины скрипели заплесневелые колеса, громыхали кричные молоты. Рабочие тянули огненные полосы.
У колеса Гурьяныч схватил клещами многопудовую крицу и втащил ее под молот. Пустили воду. Со скрипом, медленно тронулось колесо. Многопудовая балда соскользнула березовым черенком со шпынька, рухнула.
Окалина разлетелась в стороны, обжигая лица столпившихся рабочих. На работу лучшего мастера собирались смотреть молодые мужики, учившиеся у нею кричному мастерству. Любо глядеть на такую отковку!
Пока молот поднимается вверх, Гурьяныч успевает перевернуть крицу, второй удар – поворот, третий – опять поворот.
Рубашка у Гурьяна намокла, по лицу течет пот, а утереться некогда. Мастер оттягивает железо. Вот из-под его рук выходит знаменитая «азиатская полоска», за которую бухарцы не жалеют серебра, дорогих тканей, отдают скот, ковры, верблюдов.
Этот самый сорт железа возит на меновые дворы купец Захар Булавин.
Идет кричное железо в разных переделах и в Россию. Весной из заводской гавани, по половодью, открыв плотину и спустив пруд, отправляют сплавом потесные барки[26] с железом. Плывут они в Белую, в Каму.
От устья Камы по Волге бурлаки тянут его в Нижний Новгород, где и продается оно вместе с барками.
В старину это мягкое и ковкое «древесноугольное» железо, говорят, закупали английские купцы. Знают это железо на Иртыше и у алтайских калмыков.
По ковке видно полоску Гурьяна Сиволобова, перенявшего «тайну» от отца. Его железо особого сорта, и полоски эти на заводе называют «гурьяновками». Но в чем секрет ковки, подметить трудно, а если спросишь, про то мастер не скажет. Таков обычай… Кто приметлив – гляди сам… А то в другой раз Гурьян возьмет и всех разгонит.
– Чего не видали? Ну-ка отсюда, живо! – Да подставит полоску так, что на зрителей хлынет, полыхнет из-под молота дождь огня.
…Молот бьет и бьет, полоса удлиняется, подхватывается рабочими на железные крючья, соскальзывает с наковальни и оттаскивается стынуть на чугунные плиты под навес. «Водяной» дед Илья отвел воду, колесо встало, и молот остановился.
Гурьяныч швырнул клещи, загремевшие по чугунному плитняку пола, и уселся отдыхать на старую станину от кричного молота.
Устало и хмуро оглядел навесы на деревянных столбах, горны, черный тын, сумрачное небо…
По соседству рассаживались курить кричные рабочие, закончившие отковку на других молотах.
– Как магазинер-то, жив? – спросил Гурьян.
– Ходит… Морда разбита, рубаха в клочья…
– В беспамятстве лежал, воду ведрами таскали.
К станине подошел худой рудобойщик Никита.
– Степка, – обратился он к молодому курносому мужику с рыжей бородой, – баба тебе обед принесла, а Оголихин затащил ее в магазинерову конторку и балует…
Рыжебородый вскочил и, казалось, растерялся.
– Братцы, как же теперь? – спросил Степан.
– Ну, пропало твое дело, – подшутил кто-то.
– Ступай поклонись, попроси не баловать…
– Иди, – сказал Гурьян, – иди живей.
Степан недавно повенчался со скромной девушкой, дочерью плотника, который жил верстах в двух от завода, где летом на пологом берегу реки строили сплавные барки.
В обед Степану далеко было ходить домой, и жена носила ему щи на завод.
Задетый за живое, он смело вбежал в конторку. На скамейке у печи Максим Карпыч сидел напротив загнанной в угол Марфуши.
Когда дверь открылась, Оголихин оглянулся.
– Тебе что? – грубо спросил он Степана, как чужого и ненужного здесь человека.
– Жена мне щи принесла, – сказал твердо молодой рабочий, хотя и побледнел.
– Хе-хе, – отозвался «верховой» и осклабился, видно, еще что-то надумав.
Между тем Марфуша, улучив удобный миг, выскользнула из своего угла, а затем и вовсе из кладовки в дверь. Оголихин хотел ухватить ее за платье, но не успел. Мужики остались одни. Оголихин поднялся и заступил Степану выход из конторки. Потом он угрожающе шагнул к нему два шага, так что тот попятился.
На столе в чистом платке лежал каравай хлеба, принесенный Марфушей. Оголихин развязал платок, потом взял нож, отрезал горбушку, достал из-под лавки ведро с дегтем. Он обмакнул в деготь кусок хлеба, тщательно обмазал его со всех сторон и сунул Степану в руки.
– Подкурного медку… Искушай на доброе здоровье. Прости, уж чем бог послал… – И «верховой» поклонился чуть не до земли. – Хочешь, на коленки встану, Христом Богом попрошу?
– Не томи, Максим Карпыч, – с сердцем сказал мужик, беря ломоть в руки, – не пытай… Я тебе угожу… Честью отслужу…
– Не обессудь, – со слезой в голосе продолжал Оголихин. – Горд ты, унижаешь меня.
Он вдруг умолк и, быстро шагнув к двери, приотворил ее. От нее метнулась Марфуша, стоявшая у косяка. Она заплакала горько и тревожно, чувствуя, что мужу из-за нее беда.
– Ох, твой-то какой спесивый, – высовываясь, сказал ей Максим Карпыч.
Она закричала, как бы созывая людей.
Максим Карпыч живо захлопнул дверь и обернулся к Степану.
– Ешь! – сжимая кулаки, задрожал он, и лицо его побагровело еще гуще.
В этот миг казалось, что его пьяные, светлые глаза совсем белы.
– Ты что? – отчаянно закричал молодой рабочий.
– Ах ты! – вскричал Оголихин, хватая его и пытаясь втолкнуть ему кусок хлеба с дегтем в рот.
Дверь распахнулась настежь. В конторку вошел Гурьяныч.
– Ты что, Максим Карпыч? – тихо спросил он, ссутулившись под низким потолком.
Максим Карпыч сощурился и хотел что-то ответить, но тут Гурьяныч поднес к его носу свой огромный заскорузлый кулачище.
– Степан, духом вон… – сказал он своему рабочему, заслоняя грудью и руками «верхового».
Степка быстро вышел.
Оголихин попятился. Гурьяныч взял горшок со щами, который принесла Марфуша, собрал в свою шапку хлеб и ушел из кладовки. Степана и Марфы след простыл.
Через несколько мгновений послышались шаги за спиной. Гурьяныч оглянулся. Максим Карпыч догонял его.
Прошли рядом молча шагов двадцать.
– Ну уж погоди… попомнишь меня… – вдруг сказал Оголихин. – Я тебе этого никогда не забуду…
– Что же ты мне не забудешь? А я бы к тебе в дом пришел или бы поймал твою жену на улице или дочь твою да стал бы ее этак тискать? Ты бы что сказал?
– Мою дочь? Ах ты… Ну, погоди!.. Надену на тебя железные путы, – зашипел «верховой».
Мастер остановился, поднял глиняный горшок. Мужики, тащившие мимо полоску, замерли, завидя, что Гурьяныч замахнулся и, видно, хочет надеть горшок со щами на «верхового».
Максим Карпыч вдруг обтер лицо ладонью, как бы снимая что-то с лица. Казалось, он опомнился.
– Ты ловко мне попадешь – убью! – тихо сказал он. – Вот как перед истинным! Ты думаешь, ты мастер хороший, так тебе все прощается? На куски зубами рвать буду.
– Как придется, – кротко ответил Гурьяныч.
– Бил и буду бить, и никто на божьем свете мне не окажет препятствия. Я захочу – и любого произведу в колоду, потому что я тут поставлен…
Гурьяныч молча уставился на него, как бы сожалея, что умный человек несет такую чушь. Оголихин не выдержал этого взгляда и, отшатнувшись, повернулся и покачиваясь побрел прочь с заводского двора.
Гурьян принес обед к молоту, где у одного из столбов, державших навес, на чугунном полу тихо и печально сидели рядом Марфуша и Степан. Видно было, что на душе у них тяжело. Оба ждали теперь беды и для себя и для родных и не знали, как пойдет дальше жизнь, если «верховой» их возненавидит. Боялись его издевательств, ждали мести… Страхом пытал «верховой» своих рабочих еще больше, чем кулаками.
Глава 7. Старые друзья
Теплый летний вечер окутал мглой ветхие лачуги на окраине заводского поселка.
У крутого оврага улица кончалась старым, полуразрушенным сараем. Здесь нужно было свернуть за развалины и пройти шагов полтораста между обрывом и огородами. Подле высокой кривой березы, сохранившейся от былых зарослей, стояла покосившаяся изба Гурьяна. Когда-то было тут красивое место. Тогда и речка была полноводней.
С тех пор как у Гурьяна умерла родственница-старуха, соблюдавшая его домашность, изба холостого мужика понемногу заросла грязью и паутиной. Изредка заходили к нему двоюродные сестры или жены его братьев, приводили все в порядок, но без постоянного присмотра порядок долго не держался.
Среди крестьян поговаривали, что Гурьян дружит с башкирскими разбойниками, а отцу Никодиму даже пожаловались однажды, что мастер ездит молиться в мечеть, даром что старовер.
Гурьян действительно водил дружбу с башкирами. Отец Гурьяна, крепостной заводской крестьянин, однажды заболел; он говорил тогда, что если поблизости есть горячее железо или жидкий чугун, то у него «плавится» сердце. Болел он долго, к работе стал непригоден, и управляющий отпустил его «на кумыс» к башкирам. Вся семья переселилась в горы. Как-то у башкир потерялся малец, любимый сынок. Старший из русских ребят искал и нашел его у родника верстах в шести от куреня. В тот же день принес он на руках найденыша в коши.
Ребенка звали Магсум – это славное старинное имя, как объяснил отец его, Ибрагим. Русские же на свой лад стали называть его Могусюмом. Имя это так и осталось за мальчиком.
Семья Ибрагима, приезжая в завод, на базар, всегда останавливалась у русских друзей. Отец будущего кричного мастера в те годы, когда ему снова пришлось работать у домен, отдавал башкирским приятелям на выпас свою скотину, ездил с ними на охоту, косил траву на их земле, рубил дрова в их лесу, делал им топоры, сошники из того пуда железа, что давали в год бесплатно каждому рабочему, ковал коней, ладил вилы.
Гурьян с детства умел говорить по-башкирски, мог проскакать на коне, не знавшем седла, охотно пил кумыс, ел крут[27] и бешбармак[28]. Могусюмка многому учился у русских.
Он выучил русские буквы еще в детстве и умел читать и писать.
Однажды Могусюмка должен был сообщить кое-что богачу Хамзе. Он знал, что тот тоже читает по-русски, написал башкирские слова русскими буквами.
И глядя на письмо, Могусюмка морщил лоб, словно сам удивлялся тому, что придумал. Он чувствовал, что, кажется, сделал открытие.
Башкиры почти поголовно неграмотны: учиться по-арабски могут лишь богатые. Выдумка Могусюмки многим понравилась. Говорили, что дружба с русскими ему на пользу пошла.
Шли годы…
Но вот на заводе случилась болезнь, сгубившая десятки семей. Гурьян уцелел, но остался одинок.
Несчастье постигло и семью Ибрагима. Под старость его разорили богачи-лошадники, братья Махмутовы, продавшие общинные угодья заводу. Старик, потеряв любимых коней, лес и землю, не выдержал и умер. Вскоре умерла старуха. Дочери к тому времени были замужем по разным аулам. Магсум сделался пастухом конских косяков бая Салима Махмутова.
Из табуна однажды пропали кони, в том числе жеребчик с белой прозвездью на морде, любимец хозяина. Бай Салим мечтал о победе на гонках в день сабантуя, когда подрастет конь.
Узнав о пропаже, Салим-бай приехал со своими людьми на кочевку, где тебеневали лошадей. Долго ругали Могусюмку, вырвали и изломали у него курай и пытались избить.
Но тут Могусюм выказал редкую силу и ловкость, раскидал набросившихся на него людей, сбил с коня самого бая.
Молодой удалец бежал за хребет. Вскоре он стал главарем целого отряда. Магсума и его товарищей богачи называли разбойниками и боялись их. Редко теперь бывал Магсум в заводском поселке, но Гурьяна по-прежнему навещал.
В день ссоры с «верховым» из-за Степановой бабы Гурьян, возвратясь домой, застал у себя Могусюмку.
…Сумерничали, пообедав луковой похлебкой. Под божничкой у стола облокотился на колени усталый Гурьяныч. Над столом была видна лишь голова его, заросшая лохмами густых волос. Борода у него росла особенно: вихры торчали во все стороны.
Напротив него на высоком, лаженном для хозяина, табурете сидел Могусюмка, черноголовый, с густыми бровями, с носом широким, прямым.
Белый суконный бешмет[29] плотно облегал его стройную фигуру. Остроконечная шапка, опушенная рысьим мехом, валялась на полу подле кадушки. На лавке лежали кушак, нагайка и однозарядный пистолет.
Как нетрудно было заметить, Могусюмка сегодня в хорошем настроении.
– Жениться задумал! – сказал Гурьян.
– Ты дедушку Ирназара знаешь?
Гурьян вспомнил. Еще в детстве слыхал он про отважного башкирина Ирназара, который был когда-то таким же удальцом, как нынче Могусюмка. Гурьян любил потолковать про знакомых башкир, про урман, про вольную жизнь.
– Э-э! Да разве Ирназар жив?
– Конечно, жив. Да разве ты не знаешь? Он живет на Куль-Тамаке.
Гурьян хорошо знал все заводские окрестности на много верст кругом.
Могусюм рассказал, что Ирназар ушел в далекие леса и давно живет там, что он старик еще крепкий. Он построился так далеко, что туда ни разу не добирался ни исправник, ни урядник. Там выросла у него дочка Зейнап. Могусюмка умолк. Глаза его сощурились. Понятно было, что на Зейнап он и хочет жениться.
– Но там у нас завелся плохой человек. Может быть беда. Он со мною поссорился и хочет мстить.
Сказав это, Могусюмка стих. Никакого признака веселья не осталось на лице его. Глаза сверкнули; видно стало, что он бывает грозен.
– По деревням ездил чиновник, бумагу возил, читал ее, сто рублей обещал тому, кто меня поймает. И вот Гейниатка узнал об этом, стал проситься у дедушки Шамсутдина, будто бы поедет в степь, к родным. Дедушка Шамсутдин ему не родной. Они просто вместе живут. Гейниатка когда-то провинился в степи и пришел ко мне. Я привел его на Куль-Тамак. И вот соврал он, будто охота ему стариков повидать. Уехал. А потом на перевале встретили меня знакомые, они в город на ярмарку коней продавать гоняли. И вот бабай Ахмет говорит, будто бы он Гейниатку видел, будто тот в город направился. Я подумал: обознался дед, Гейниатке совсем другая дорога. А джигиты говорят – Гейниат плохое задумал, хочет сто рублей получить… И вот поскакали мы в погоню. Вечером большой дождик пошел… Ночью у Трофима-лесника знакомый парень вышел к нам, Хибетка. Он подле большой дороги охотничает и что увидит – мне говорит. Гейниат его никогда не знал. Хибет сказал: «Рябой парень был, кобыла под ним рыжая. Пока дождь шел, в избе сидел, а к ночи уехал».