– Ой, вражина! Ой, убивают! Помогите! – душераздирающе орала Серафима.
Но никто из соседей не смел к ним войти, страшась пудовых кулаков Пономарева. И только моя мама, худенькая и почти невесомая, мгновенно пролетала коридор и решительно распахивала дверь в комнату дебошира. С гневно пылающим лицом, красивая и бесстрашная, она подбегала к огромному Александру и, говоря ему самые возмущенные слова, хватала за руку и оттаскивала от воющей Симы. И, странное дело, он никогда не подымал на нее руки, никогда не произносил ругательств, а моментально утихал. И когда она вела его за руку в кухню к водопроводному крану, он покорно и молча шел за ней, как огромный пароход за решительным и крохотным буксиром. Отвернув кран, она так же отважно нагибала его лохматую голову и совала ее под ледяную воду. И он стоял послушно и молча, пристыженный и укрощенный. А шустрая и вездесущая Симка, вытирая остренький нос кончиком платка, униженной скороговоркой частила:
– Ой, Лида Ванна, спасибо тебе, матушка! Бог тебя спаси! Заступница наша!.. Счастья тебе и здоровья!
А как-то раз, часа через два после укрощенного скандала, она робко постучалась в нашу дверь и испуганно зашептала:
– Лида Ванна, поди-ка ты, голубушка, вытащи его из-под водопровода-то. Замерзнет ведь мой-то, беспременно замерзнет, сама-то я к нему подступиться боюсь! Уж ты выйди, матушка, погляди сама…
Оказалось, что после того, как мама сунула его голову под ледяную струю, он так и остался покорно стоять, упершись руками в края раковины. И простоял таким образом часа полтора или два, причем зимой, под ледяной струей. Думали, что заболеет, сковырнется. Нет, ничего. Воистину, пьяного Бог бережет! Следует сказать, что мама моя обладала душой, если быть точным, социально активной. Ее бесстрашие в отношении всякого рода хулиганствующих элементов никогда не было каким-то теоретическим или отвлеченным. Нет, оно находило свое выражение в самых конкретных поступках. Мама никогда не проходила мимо какого-нибудь безобразия на улице, в вагоне электрички, в магазине или в кино. При этом ни угроза, ни кулак, ни нож не производили на нее никакого впечатления. Если где-нибудь на бульваре какой-то негодяй бил женщину или в парке шпана с угрожающим видом окружала подростка, моя мама мгновенно бросалась на выручку жертве. И вот сочетание яркой красоты с глубокой убежденностью и справедливым гневом оказывали столь сильное действие, что черная сила отступала всегда. И не было случая, чтобы маму мою хотя бы раз ударили или толкнули. Как-то в первые послевоенные годы мама вошла в гастроном на Кропоткинской улице и увидела, как здоровенный парень тащит возле кассы у покупательницы из сумочки кошелек. Мама сейчас же подошла и сказала об этом женщине. Та испуганно поблагодарила и, робко глядя на жулика, бочком-бочком выскочила из магазина. Однако уголовник не смутился и не удрал. Напротив, развязной походкой он подошел к моей маме и, отвернув полу своего пальто, показал ей нож. Затем со злобой сказал:
– Тебе что, жить надоело? Ну вот попробуй теперь выйти из магазина. Посмотришь, что будет.
И не торопясь, вразвалку пошел к дверям. Все присутствующие в торговом зале мужчины и женщины испуганно притихли и стали расползаться по углам. Все… кроме моей мамы. Вспыхнув от гнева, как костер, она быстро пошла вслед за бандитом.
– Это ты кому, мерзавец, грозишь? Кого собираешься запугать? Меня? Да я таких сопляков, как ты, десятками из помоек вытаскивала! А ну, пойдем на улицу, и я посмотрю, как ты на меня нож доставать будешь!
И, вероятно, столько было силы и бесстрашия в голосе мамы, что, когда она вышла на улицу вслед за бандюгой, того и след простыл. Вот такой была моя мама всю свою жизнь.
…Как я уже говорил, мои молодые родители со всем пылом своих сердец работали педагогами в школе. Что еще? А еще им хотелось иметь собственного сына. И, очевидно, точно ощутив эту мечту и желая как можно больше порадовать папу и маму, я взял и родился 7 сентября 1923 года в семь часов утра. Ну, а родившись, сразу же стал и радостью, и чем-то вроде живой игрушки для моих многочисленных дядюшек и тетушек, младшему из которых, Саше, было всего четыре, а старшему, Левону, четырнадцать лет. Со мной с удовольствием возились, а чуть я подрос, таскали на руках, катали на спине, наперебой учили читать и писать, петь армянские песни, прыгать то с тахты, то с подоконника, кувыркаться, играть в пальчики и постигать тысячи других мальчишечьих премудростей. Мама и папа в те дни всегда были на работе, и я больше всего запомнил множество веселых ребячьих рук, а самыми памятными остались для меня навсегда теплые, умные и ласковые бабушкины руки.
Когда человек молод, то душа его устремлена только вперед. Назад он почти не оглядывается, ибо прошлого у него еще нет. Но чем больше проходит лет, тем чаще и чаще человек оборачивается в светлые дали юности. Когда же за спиной улетело довольно изрядно лет, то воспоминания становятся для каждого чем-то особенно важным и дорогим. И вот сегодня, оборачиваясь в эти дорогие и светлые дали, я с особенным удовольствием вспоминаю самые милые близкие имена. И среди них, этих милых сердцу имен, почетнейшие места занимают два человека: Мариам Хосрофовна – моя бабушка и Левон Григорьевич – мой любимый дядя. Судьба так распорядилась, что эти два самых дорогих мне имени (мама и папа не в счет) так на вечные времена и остались вместе. В Марах на армянском кладбище, окруженные небольшой оградкой, прижались друг к другу две могилки. Поперек, соединяя их, лежит мраморная доска. Слева надпись: «Мариам Хосрофовна Асадова» и две даты, на правой стороне другая надпись: «Левон Григорьевич Асадов» и тоже две даты. Всякий раз, приезжая в Мары, я иду поклониться этим бесконечно дорогим мне людям. В последний раз в 1986 году нам с трудом удалось их отыскать. Спасибо, помогла Валя, жена моего двоюродного брата Аркадия, сына Михаила. Аркадий, или, как мы привыкли все его называть, – Адик, очень добрый и хороший человек. Но вот писать письма, проявлять какие-то родственные качества, навещать могилы… этого он, по лености души, не делает никогда. Прикрыл себя удобной фразой: «Я боюсь и не люблю кладбищ», как будто все другие ходят туда для удовольствия и развлечения. В своей новой трехкомнатной квартире он устроил нам с Галей торжественную встречу с великим хлебосольством. Я от души воздал должное его гостеприимству и отличным кулинарным стараниям его жены Вали, но за то что он ни разу не был на кладбище, нахлобучку сделал ему изрядную.
Об удивительно добром и кротком характере моей бабушки я уже говорил, а вот о Левоне Григорьевиче – дяде Леве, о человеке, который заслуживает самых замечательных слов, не сказал еще ничего. А ведь он вложил в мою душу столько светлого и хорошего, что лучи эти не гаснут в сердце моем и по сей день. Однако, прежде чем сделать это, я должен завершить разговор о моем отце, которого Левон Григорьевич любил бесконечно. Я глубоко сожалею, что не успел соединить свою духовную жизнь с жизнью моего отца, что не дано было мне ни разу сыграть с отцом в шахматы, что ни разу не сходил я с папой ни в парк, ни на стадион, ни в цирк. Помню, что уже в тридцатые годы, когда мы жили с мамой в Свердловске, я особенно остро ощущал отсутствие в моей жизни отца. Метрах в пятидесяти от нашего двора была спортивная площадка, где мы висели на турнике, гоняли в футбол, сражались в городки. Большинство родителей наших ребят работало на Верх-Исетском заводе. К вечеру они один за другим возвращались домой. Мама моя после дневной своей работы в школе уходила на вторую работу, где она преподавала математику на курсах медсестер. И приходила она домой очень поздно, нередко когда я уже спал, а тетя Вера (Вера Васильевна, ее тетя) сидела возле лампы и штопала мне порванную рубашку или дыру на штанах. И вот, когда мы носились под вечер за футбольным мячом по площадке, во дворе появлялся чей-нибудь отец.
– Игорек! – кричал он, приветственно помахав рукой. – Здорово!
– Папа! – обрадованно восклицал наш дворовый вратарь. – Погоди, я с тобой! – И к нам: – Ну пока, ребята, я пошел!
И, покинув самодельные ворота, мчался к отцу, держа его за руку и оживленно беседуя, важно шагал с ним домой.
Через некоторое время родители Вовки Зырянова окликали сына, и тот весело бросался на их голоса. А вот Анатолий Константинович Картышев, заводской инженер, поблескивая пенсне, стоит и молча щурится издали на толпу ребятишек. И Колька, мой приятель, рыжий, как огонь, уже занесший ногу над мячом, замирает и смущенно кричит:
– Папа, погоди, я иду!
И так постепенно пустеет площадка… остаюсь только я и еще какой-нибудь бесхозный пацан, который, так же как и я, с хмуроватой завистью смотрит на уходящих приятелей. Да, вот в эти минуты я почему-то особенно остро чувствовал свое полусиротство. Когда я потерял своего отца, нам было до обидного мало лет: мне всего пять с половиной, а ему только тридцать один. Помню ли я папу? Да, в моей памяти сохранились отрывочные, но очень яркие кадры из тех далеких лет. Как сейчас вижу папу, идущего вечером домой. Он только что свернул с улицы Полторацкого на нашу Туркестанскую и идет, помахивая школьной папочкой, по тротуару. Он высок, худощав, загорел и плечист. На нем серые отутюженные брюки и голубая шелковая безрукавка. Я бегу к нему навстречу, а он, подхватив, высоко подбрасывает меня в воздух и весело смеется. А потом, поставив на тротуар, сует в мою ладонь либо шоколадку, либо петуха на палочке, либо какой-нибудь необыкновенного размера персик. Он вообще любил всех чем-нибудь удивлять. То принесет с базара потрясающего размера арбуз, то неправдоподобно огромную дыню, которая при этом окажется сладкой и душистой, как мед. А если мама по какой-то причине решит на него заворчать, он поднимет ее на руки, закружит по комнате и, победоносно хохоча, крикнет:
– Попался, который кусался! Ну вот, теперь пока не поцелуешь, не отпущу ни за что!
Два слова о Мерве двадцатых годов… Как он не похож на сегодняшний город Мары… Никаких многоэтажных зданий и снующих во всех направлениях могучих самосвалов и сотен легковых машин самых последних марок. Никаких неоновых реклам, никакой Марыйской ГРЭС или Туркменского канала нет. Тогда это был маленький, типично азиатский городок, мало чем отличавшийся от подобных городков где-нибудь в Афганистане или Ираке. Двухэтажных домов в городе было всего два – горком партии и здание «Туркменторга» на улице Полторацкого. Но это были, так сказать, первые ростки новой Туркмении. Весь же город был совершенно иным, далеким от европейской культуры. Тихий патриархальный азиатский городок. Одноэтажный, с плоскими крышами, перерезанный вдоль тротуаров во всех направлениях каменными арыками. Никакого асфальта. Либо булыжник, либо грунтовая дорога с огромным слоем выгоревшей добела пыли. Возле каждого дома – тутовник, акация или тополь. По утрам – загорелый до черноты водовоз на заморенной лошаденке с огромной бочкой на телеге. Ведро воды – 2 копейки.
Первый пассажирский автобус появился в Марах летом 1939 года. Машин было всего две. Ходили автобусы эти от хлопкозавода до Викиль-базара. И первым кондуктором в одном из них был мой товарищ по школе № 1 Колька Беляков. Ну, а я, разумеется, первым пассажиром. И, уж в чем не может быть никаких сомнений, абсолютно бесплатным. А вел первую машину по городу шофер Макс, Максим Петрович, могучего телосложения, рукава рубашки закатаны выше локтей, ворот нараспашку и на груди татуировка: огромный орел, несущий в когтях голую женщину. Почему я оказался в ту пору в Марах? Просто соскучился по родным местам и из Свердловска, по семейным обстоятельствам, на четвертую четверть в восьмой класс приехал доучиваться в Мары. Что это были за семейные обстоятельства? Мама из Свердловска переезжала в Москву, и я к началу учебного года тоже туда к ней приехал. Ну, а теперь снова о близких и родных. Я уже говорил, что если не всем, то очень многим обязаны мы своим родителям.
Мой папа, Аркадий Григорьевич Асадов, пользовался в городе огромным уважением и знали его практически все. Объяснялось это сразу несколькими причинами. Папа мой был превосходным педагогом, преподававшим математику сразу в нескольких школах. Ребята любили его искренне и светло. Обожали за справедливость и доброту, ценили прекрасное знание предмета. Эти свои чувства дети передавали своим родителям. Учениками моего отца были и туркмены, и армяне, и русские. А у родителей учеников, в свою очередь, было полно родственников и знакомых как в городе, так и в окрестных аулах. Ну, а добрая молва вещь довольно прочная.
А кристальная честность отца? К тому же он хорошо владел несколькими языками: русским, армянским, туркменским. Прибавьте к этим достоинствам еще редчайшую физическую силу – и образ справедливого и мудрого батыра не нужно и искать. Он налицо! Подтверждение тому – его постоянные и активные общения с самыми разными людьми. К отцу приезжали из ближних и дальних аулов, чтобы решить конфликт, получить хороший совет, решить какую-то проблему. Туркмены считали его своим, потому что он свободно общался с ними по-туркменски, русские – потому что по-русски, ну а уж армяне тем более, потому что он был сам армянин. И он охотно объяснял людям законы, помогал найти справедливость, гасил страсти спорящих, а случалось, что и помогал любящим найти свое счастье. Впрочем, идеального в этом мире, к сожалению, ничего нет. Случались, хотя и редко, но все-таки пробуксовки. И об одной из них я сейчас расскажу.
В одном из аулов, километрах в тридцати от города, жил знаменитый бай Гельдымамед. Знаменит он был как богатством своим, так и жестокостью. Был он чем-то вроде маленького царька, окруженный многочисленными прислужниками и родней. До революции, по законам шариата, у правоверного мусульманина должно было быть максимально четыре жены. Но это для обычного мусульманина. Гельдымамед был великий бай, коварен, могуч и хитер. И, по слухам, жен у него было гораздо больше, чем полагалось. Да и кто посмел бы оспаривать у него эти права?! После революции настоящая советская власть проникала в аулы Туркмении медленно, даже очень медленно. И повесить над юртой аулсовета красный флаг – вовсе еще не значило утвердить в ауле новую жизнь. Законы ислама были еще сильны. И хоть и нелегально, но почти все свои прежние байские права сохранял и Гельдымамед. И неважно, как там назывались его многочисленные жены – близкими родственницами, дальними родственницами или какими-нибудь работницами, никто всерьез спорить об этом не смел. Власть его была еще очень и очень сильна, и подпиралась она не только богатством, но и бандами басмачей, которые довольно свободно могли появляться из-за ближайшей границы и под прикрытием темной ночи исполнить любой приказ Гельдымамеда. На своих отличных ахалтекинских скакунах появлялись они так же быстро, как и исчезали. Но вот в 1926 году, как гром среди синего неба, стряслось неожиданное. Самая юная жена Гельдымамеда, пятнадцатилетняя Гюльджан сбежала в город! И сразу же пришла в дом к учителю Арташесу Асадову, попросила отвести ее в женотдел, сказала, что хочет вступить в комсомол и пойти учиться! Такого еще не случалось никогда. Мама моя приняла активнейшее участие в судьбе беглянки. Ее чисто умыли, одели, научили сидеть за столом и держать в руках карандаш. Не удивляйтесь, Гюльджан до прихода в город ни разу не сидела на настоящем стуле, ибо в юртах Туркмении ни столов, ни стульев не было никогда. План созрел моментально: обучить способную девушку русскому языку, чтению, письму, арифметике и срочно послать на курсы текстильщиц или на рабфак. И все бы именно так и произошло, если бы в дело не вмешался Гельдымамед. Появился он в городе удивительно скромно, без всякого сопровождения, тихо и незаметно. В дом вошел с обворожительной улыбкой на лице, кланяясь и прикладывая ладонь к сердцу. Долго пил чай на разостланной кошме, ибо столов и стульев демонстративно не признавал. Медленно наливал из цветистого чайника зеленый чай в пиалу и, положив за щеку набад – туркменский сахар, вел с отцом моим неторопливый разговор о различных делах, о погоде, урожае, ни единым словом не касаясь цели своего приезда. Но все в доме превосходно понимали, зачем явился грозный Гельдымамед. Мама моя, воспитанная на европейской культуре, с некоторыми азиатскими привычками смириться никак не могла. Она просто кипела от возмущения, глядя, как человек сидел в доме да еще и пил чай, не снимая шапки с головы. Она попросила мужа, который разговаривал с гостем по-туркменски, перевести ему, что в приличном доме сидеть в шапке не полагается. Папа не хотел переводить таких слов, но после настоятельных требований мамы все-таки перевел. Выслушав, Гельдымамед взглянул на нее презрительно, как на пустое место, и, не удостоив даже ответом, продолжал прерванный разговор. И вообще он не понимал, как такой хороший и уважаемый человек, как Арташес-ага, может позволить женщине находиться в комнате, где разговаривают мужчины?! У него в ауле ни одна женщина даже носа не посмела бы сунуть туда, где он беседует с гостем. Жена имела право только принести очередное блюдо, но и то ни в коем случае не появиться сама, а лишь просунуть руку из-за полога с кесой или чайником и тут же, ни разу даже не взглянув, исчезнуть, как дым. На стене висела грозная камча, с помощью которой жестоко пресекалось любое, даже крохотное нарушение традиций и правил дедов и отцов.